Анатолий Исаевич Кудрявицкий

Материал из Викицитатника
Перейти к: навигация, поиск

Анатолий Исаевич Кудрявицкий (р. 17 августа 1954, Москва) — российский писатель, поэт и переводчик.

Цитаты[править]

Проза[править]

Истории из жизни сыщика Мыллса (2008)[править]

  •  

Игра, которая во всём напоминает жизнь, и называется жизнью.

  •  

Все мы знаем, что такое государственная тайна. Это когда нам не хотят рассказывать то, о чем мы имеем полное право знать.

  •  

Генераторы бывают двух типов: просто генераторы и дегенераторы.

  •  

Хорошие сыщики, как и хорошие преступники, следов не оставляют.

Летучий Голландец (2013)[править]

  •  

Дом проглатывает человека. Поиграет-поиграет – и проглотит. И тогда человек затихает и смотрит в окна, и окна мутнеют, а пейзаж становится плохо загрунтованным холстом. Холст этот можно прорвать, а можно и пойматься в его паутину.

  •  

Каждый – художник своего воображения.

  •  

Когда не помнишь, как нужно что-то называть, называешь так, как хочется тебе, или как не хочется другим.

  •  

Это как подавать милостыню нищему: нужно либо вообще этого не делать, либо дать столько, чтобы он перестал быть нищим; может быть, дать самого себя.

  •  

Деньги живут своей жизнью, у них свои симпатии и антипатии, свои любимцы.

  •  

Он попробовал представить себе ее с ребенком. Есть такие женщины, которых невозможно представить себе с ребенком. Она казалась как раз такой.

  •  

Нельзя смотреть на солнце, но можно смотреть на точку приземления солнечных лучей.

  •  

Советские ученые, чтоб ты знал, это карьеристы, а настоящие ученые… О, это умные люди. Но они не советские. Понимаешь, они даже выпить толком не умеют, драться не любят, крепкого словца сказать не могут. Потому я их не люблю. Простоты в них нет.

  •  

Никогда не говорите простым людям о своей способности размышлять: это не вызовет в них ничего, кроме немого удивления. Потом же всем встречным и поперечным будет доложено, что вы – опасный чудак.

  •  

Вечером был ветер. Он раскачивал деревья и звезды, говорил: я все перетряхну в этом мире. Ветер всегда много обещает, но каждый раз настает тихое безветренное утро, молчаливое утро. И все остается таким как прежде.

  •  

Зеркало Венеры – не просто зеркало, это зеркало с крестом. Зеркало – чтобы отражать тело, крест – чтобы легитимизировать отражение. Меха остаются в воображении описателя, а тело высвечивается из пустоты. Кто-то видит подстилающие облака тщеславия, но ведь зеркало просто отражает то, что проступает в солнечном свете. Кому-то видятся витающие вокруг демоны, кому-то ангелочки, кто-то думает о Тициане, Тинторетто, Веласкесе, Веронезе, а кто-то о любви. Кто-то клянет себя за свои видения... Все это – торжество субъективного над объективным, победа взгляда над глазом. Конечно, временная победа, но длящаяся достаточно долго, чтобы те, что хотят ею насладиться, успели это сделать.

  •  

Когда человек желает этого, корабль плывет. Когда ветер желает этого, корабль плывет туда, куда желает человек.

  •  

У дурака всегда есть свое мнение. И он готов удавить того, кто с ним не согласен. Потому что он, дурак, не может быть не прав. Иначе наступило бы светопреставление.

  •  

Рано или поздно, поздно или рано, наступает день дерьма. Сразу повсюду. И тогда человеческое и собачье дерьмо, коим обильно уснащены поляны, садовые дорожки и тротуары, начинает вонять особо художественно. И запах этот пьянит дерьмовых людей, они всплывают в проруби, и тогда принимаются дерьмовые законы, насаждается дерьмовая идеология, да и в порядочных людях нет-нет да и прошлепнется что-то дерьмовое. И страну тогда зовут Авгиевыми Конюшнями, и все в ней ждут Геркулеса как большого иноземного спасителя. Геркулес приходит и устраивает на определенной части земного шара полувселенский потоп. Но и потом, после потопа, когда все смыто, сломано, унесено водой, люди с глубоко засевшей в глазах дерьмовинкой светло переглядываются: дескать, как мы порезвились!

  •  

Если б вы видели людей, которые меня ненавидят, вы стали бы меня больше любить.

  •  

Фашизм – это вопрос терминологии или, если хотите, веры. Они верили в то, что надо убивать, но они не понимали, что культурная ассимиляция евреев дала бы тот же самый эффект, без всяких жертв.

  •  

Если ты спишь, спи с открытыми глазами, если сидишь, сиди на земле, если идешь, иди там, где не ходит Смерть.

  •  

Смерть – эмигрантка с легким багажом, с рыжим кожаным чемоданчиком, в котором не коса, а клепсидра или песочные часы. Смерть везде чужая, но ее не вышлешь за пределы страны. Ее понимают все: она говорит на языке поступков, что входит в одну языковую группу с раскатами грома и землетрясениями. Смерть не знает сомнений, и это единственное, что отличает ее от людей, потому что в остальном она вполне очеловечилась, или скорее, она хочет думать, что очеловечилась. В то же время человеческое в ней – это всего лишь пустая человеческая оболочка, и внутренняя пустота смерти неотвратимо засасывает все и вся. Прислушайтесь – и вы услышите в ночи шипящий сельтерский звук – это ее голос.

  •  

Внешние люди – это совсем, совсем не то, что внутренние люди. Внешние говорят для других, а слышат лишь самих себя. Внутренние же люди не говорят ничего, они слушают ветер и ветви, ручьи и руки, осень и озимь, а потом складывают это все в дальней комнате. Для слов во внутреннем человеке есть другая комната, ближняя. Холодные слова там хранятся в холодильнике, теплые – вокруг сердца. Потому что у внутреннего человека есть сердце – маленъкое и зябкое, как все сердца. И оно не греется у костра трескучих слов, как сердце внешнего человека. Иногда эти двое встречаются, внешний и внутренний человек, и люди думают, что им хорошо друг с другом: внешний человек может поговорить, внутренний – помолчать и послушать. Они не знают, что внутренних людей переполняют слова, невысказанные слова, и от этого болит у каждого из них его маленькое зябкое сердце.

  •  

Имя тому, в ком собрано лучшее, что есть в людях, – Бог... Или все-таки Будда?

  •  

Говорят, у человека матрешечный мозг, но ведь и государство – та же матрешка, внутренняя куколка которого думает: государство – это я. И ведь куколка-то права, каждое государство настолько хорошо – или настолько плохо – как человек, что его представляет. Потому что оно, государство, решает, что этой куколке дозволено, а что нет.

  •  

Корабль дышит парусами.

  •  

Уберите человека с портрета, и вы получите пейзаж, уберите пейзаж, и вы получите голый холст, уберите холст, и можете тогда рисовать что угодно пушистыми кистями своего воображения.

  •  

Лентяй – это джокер, и джокер этот может оказаться на месте любой карты. Джокер вроде бы и на лицо хорош, и аккуратен, и улыбка приветливая, только он не карта, он пустое место и ни черта не может. И когда надо ходить или брать взятку или собрать урожай, джокер ложится тем самым камнем, под который вода не течет, и камень этот своим весом придавливает к земле все – пробивающуюся траву, даже и мыслящую, а еще – разную несознательную мелконасекомую живность.

  •  

Как же можно жить в нашем отечестве – и не писать о летающих человеках?

  •  

Кресту не интересно, кто на нем распят. Он не спрашивает, христиане ли распинаемые или распинающие. Ему неприятно, когда в него вбивают гвозди и когда их вытаскивают. Он пропитан кровью, он устал от закатного солнца, ему хочется свободы. Ему не хочется даже быть крестом. Возвращаясь к своей этимологической сущности, он распадается на два деревянных бруса, которые с той поры покоятся на стройплощадке времени. Они ждут, когда их славное, оно же бесславное, прошлое воспылает костром, рождая теплую зарю новых заблуждений.

  •  

Бедное наше поколение! Поколение, не создавшее позитивной эстетики, умеющее только бороться, да и то не с собой. Чего доброго, еще победит…

  •  

У кошмара тоже есть свой кошмар. Порою стихийный, порой окультуренный, хорошо пригнанный, уютный. Но и страшный, конечно, пугающий своей повседневностью. Противоположности сталкиваются, но два кошмара не поглощают друг друга, как можно было бы подумать, а свиваются в одно серое безвидное место, в котором никому не хочется быть, но кому-то все-таки приходится. Кошмар порою перетекает в реальность, пытается ее затопить. Если не удается, он отгораживатся от реальности, основывает свою собственную хмурую цитадель и суверенно приглашает ее посетить. Окна из кошмара в некошмар – это сны. И еще стихотворения.

  •  

Если вы хотите понять, что представляет собой какой-нибудь человек, попросите его повернуться к вам боком, под любым предлогом. Его профиль расскажет вам о нем гораздо больше, чем его слова.

  •  

Любовь – это когда любишь другого человека, каким его представляешь, то есть любишь идеал человека, то есть идеал, как себе его представляешь. Отпечаток другого на себе. Получается, любишь себя. Как ни играйся с идеей жертвенной любви, любовь эгоистична. Но какой бы она ни была, она лучше, чем неспособность любить. Даже безнадежная любовь лучше, чем ничего, потому что в каждом доме должно быть окно, даже если там нет двери и никому нельзя ни войти, ни выйти.

  •  

Когда в благоухающий розарий заходит очень уверенный в себе посетитель, принюхивается и говорит, что ощущает только легкий запах дыни, – остается лишь возблагодарить Бога за несколько иное устройство своего органа обоняния.

  •  

Все мы живем в витрине и пытаемся продать себя подороже, а за это надо платить – часами и днями выставления себя напоказ. Потому что у праздности есть глаза, и у скуки есть глаза, и глаза эти немиганные, без век, и взгляд их мертвый, но все равно слишком живой.

  •  

Он сейчас похож на генерала, открывшего огонь по врагу из всех орудий и накрывшего картечью и ядрами собственный авангард. Самому стыдно, другим больно, а главное, никуда не денешься от мысли, что сделал что-то катастрофически неправильное, то, избегать чего не учили ни в каких академиях, кроме одной, которую он еще не окончил: той самой, где обучают искусству идти прямым путем.

  •  

Может ли музыка быть «советской» – или «британской»? Вот русской она быть может, или, например, украинской, татарской, английской, шотландской. Если она «советская» или «британская», это не музыка, а что-то еще.

  •  

Искушение – незнакомый квартал знакомого города. Здесь темно и хорошо устраиваются судьбы. Здесь многозвездно, как во время лунного затмения. При изобильном зеленом мерцании видишь улицы черно-белого сна, подгадываешь себе это – идти до предела, каков бы ни был предел, а потом – целовать целлофан. Целовать целлофан. Целовать целлофан. Даже если не идешь до предела, все равно приходится целовать целлофан.

  •  

Весна одалживает себя у зимы, и лето у весны. Иначе не было бы ни весны, ни лета, а были бы наши сбывшиеся худшие ожидания. То, на что имеешь полное право, приходится выпрашивать у мастеров чужого бесправия, а они отвечают сухим костяным стуком, как будто заимствованным из симфонии Шостаковича. Себя одалживаешь не по пустякам, себя одалживаешь по кусочкам, куртуазно и с ритуальными поклонами, ведь иначе не отдадут. Вот когда собрал себя и убедился, что обратно не распадешься, можешь распрямляться.

  •  

Не выходи из дому, ибо куда бы ты ни шел, ты идешь домой, и от своего проклятия никуда не денешься, потому что твое проклятье – это ты сам.

  •  

У гончаров есть правило: когда лепишь женщину, надо прежде всего свернуть ей шею.

  •  

Нам душно и тесно здесь, в затхлом пруду беспорядочной страны с бездарными правителями, но, может быть, эта «жизнь внутри» – в сущности, благословение для многих из нас. Потому что если разбить плотины и разомкнуть затворы, вся Россия покинет Россию и выбросится на отдаленные берега, подобно исполинскому киту, и океан будет бунтовать, а мелкая рыба плескаться.

  •  

Некто при жизни стал богом. Газеты объясняли, почему он бог, потом рассказывали, как он стал богом… Кто-то злобный написал: «Он не бог!» Тут все, у кого еще оставались сомнения, поняли, что он все-таки бог. Потом один умный человек напечатал статью «Всегда ли он бог?» И все поняли, что богом он был не всегда, что часто он им не был, а был вообще неизвестно кем… И что вы думаете, он перестал быть богом? Да ничуть! Ибо тот, кто был богом хоть на мгновение, уже бог; тот же, кто был человеком хоть на одну слезинку, - еще не человек, но близко, близко.

  •  

Дети, я учитель. Я никого не люблю. Никем и ничем не увлекаюсь. Ни к чему не стремлюсь. Ничто не может доставить мне настоящую радость. Единственное, что я умею, – работать, работать, работать. Не берите с меня пример.

  •  

Какая трудная задача – прожить свою жизнь; не важно как – просто прожить.

  •  

От кого что останется... От мыслей тополиный пух, от поступков ветер в кронах берез. Память капризна и коротка, вечное уходит в вечность, преходящее переходит в исчезнувшее. Вечность же состоит в актерской гильдии, и она смеется над зрителями, которым не дают досмотреть даже один акт пиесы. Зато вечность может обходиться без аплодисментов, потому что дает представления исключительно для самой себя.

  •  

«Власть народу» – совершенно бессмысленный лозунг. Народу власть не нужна, обычные люди не знают, что с ней делать, они ею гнушаются, даже боятся ее. «Власть народу» обычно кричат те, что этой самой власти домогаются. Революция – это, в сущности, смена одной элиты на другую, порою менее наглую или менее жадную, что эту самую революцию в подобных случаях оправдывает.

  •  

Перед тем, как уйти, попрощаемся с вещами. Они ответят, хотя и неощутимо, – колыханием травинки, чуть брезжущим светом в безлунную ночь. Вещи давно привыкли подолгу прощаться с нами, привыкли и к тому, что прощальные их знаки всегда остаются безответными. Уходя, ответим на вечное прощание природы.

  •  

От сумы и от тюрьмы... А кто, собственно, идет в эту самую тюрьму? Те, что не делятся обилием себя с государством. Государство не любит пустоты, восторгается обилием и скрежещет железным языком: «Мне тоже!», с тройным жаберным «ж». И оно получает запрашиваемое, потому что как откажешь? Конечно, те, у кого обилие себя вышло за пределы солнечной системы, являются исключением из правила, потому что они и есть государство.

  •  

Разрывы бывают во времени, в пространстве и в мыслях. В сущности, наша жизнь – разрыв в небытии, наши пути – разрывы в нехоженом, а наша философия – разрыв между началом, то есть творческим актом, и отдаленными последствиями. Каждый из нас – это отдаленное последствие, и эпоха наша – тоже отдаленное последствие. Мы пытаемся оторваться от своей эпохи, потому что она нам не нравится. И прошлые эпохи нам не нравятся. Нам нравится только будущее, и мы не хотим даже думать о том, что это не наше будущее, а чужое. Нам хорошо там, в чужом будущем, потому что нас там нет, Если мы туда попадем, это назовут научной фантастикой. Если мы живем в будущем предыдущей эпохи, которое для нас – настоящее, это называют реальностью. Если же мы скажем этому настоящему «прощай», то кто нам помешает выстроить себе иное настоящее – в пределах дома, квартиры, комнаты, диогеновой бочки – и не допускать туда повседневность? Нет, правда, кто нам помешает? Только лишь эта самая повседневность.

  •  

Мы не знаем, что нужно делать. Нам сказали, что нужно читать Цветаеву и Набокова – и мы читаем. То, что нужно слушать Баха, было сказано через полтора века после самого Баха. И мы слушаем Баха. А раньше не слушали. Теперь нам сказали, что нужно верить в Бога. И мы верим. А раньше нам говорили, что нужно верить не в Бога, а в пятилетний план, генеральную линию и моральный кодекс строителя коммунизма. И мы верили во все это, а заодно – на всякий случай – и в Бога. А Бог написал для нас в небе три слова: «Не каждый верующий». И без всяких там тире или других знаков препинания. Слова повисели-повисели в небе, а мы их не заметили. Дети только сказали: «Смотрите, какой красивый самолетный след!» Мы доделали неотложные дела и посмотрели. В небе расплывались туманные облачка.

Стихи[править]

Книга для посетителей (2001)[править]

  •  

Эхо говорит ласковым русским голосом. Если эхо говорит не русским голосом, это не наше эхо. Если эхо говорит русским, но не ласковым голосом, это эхо суровых лет России.

  •  

Вода распадается на кислород и водород, человек — на скелет и чужие воспоминания, империя — на ностальгию и общность языка. Только камень распадается на камни.

  •  

Очень трудно совпасть со своей тенью. Она то убегает куда-то вбок, то послушно подползает к подошвам. Крайне нервна, особенно когда берет у вас интервью. Весьма озабочена, какое вам на данный момент полагается освещение.

  •  

Сначала Монтекки и Капулетти были друзьями. Но потом возникли разногласия по поводу фасона шляп. Когда замешана эстетика, обязательно воспоследуют горы трупов.

  •  

Землетрясение вызвать легко — для этого нужно хорошенько покачаться на стуле. Совершенствуйтесь — и в конце концов мир будет дрожать по первому вашему телодвижению. Может быть, он станет даже вращаться вокруг вашей оси, если, конечно, у вас есть ось.

  •  

Любишь, когда не знаешь, знаешь, когда ненавидишь. И знание меняет твоё лицо, в результате чего к сорока годам получаешь двусмысленные поздравления из зеркала.

  •  

Человека легко перевести на иное наречие, но кто читать-то будет?

  •  

Как петербургственно в Санкт-Ленинграде!

  •  

Окаянные дни,
где ваш Бунин?

  •  

Поэты, не похожие на поэтов,
эстеты, не похожие на эстетов.

  •  

Политикам — пригласительный билет
на оба лица.

  •  

Чем больше дом,
тем меньше человек, в нём живущий.

  •  

В России страшно,
в Европе душно.

Граффити (1998)[править]

  •  

Ремонтируется наше ничто,
расширяется наше нигде,
перестраивается никем,
просачивается в никуда.

  •  

Сильный пахнет серединой лета, слабый — зимою.

  •  

Старость — это когда идёшь налегке
в точку, что притворилась местом.

  •  

Когда тебя переполняет синева,
ты для кого-то — в птице спрятанное небо.