Перейти к содержанию

Идиот (роман)

Материал из Викицитатника
(перенаправлено с «Идиот (фильм)»)
Идиот (роман)
Статья в Википедии
Тексты в Викитеке
Медиафайлы на Викискладе
Новости в Викиновостях

«Идио́т» — пятый роман Фёдора Михайловича Достоевского, впервые опубликованный с января 1868 по февраль 1869 года в журнале «Русский вестник».

Цитаты

[править]

Часть первая

[править]
  •  

Убивать за убийство несоразмерно большее наказание чем самое преступление. Убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье. Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу или как-нибудь, непременно ещё надеется, что спасётся, до самого последнего мгновения. Примеры бывали, что уж горло перерезано, а он ещё надеется, или бежит, или просит. А тут, всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и в том, что наверно не избегнешь, вся ужасная-то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете. Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он ещё всё будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдёт или заплачет. Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия? Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное? Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: «ступай, тебя прощают». Вот эдакой человек, может быть, мог бы рассказать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил. Нет, с человеком так нельзя поступать! — II

  Князь Мышкин
  •  

Меня тоже за идиота считают все почему-то, я действительно был так болен когда-то, что тогда и похож был на идиота; но какой же я идиот теперь, когда я сам понимаю, что меня считают за идиота? — VI

  — Мышкин (размышляя)
  •  

— … дура с сердцем и без ума такая же несчастная дура, как и дура с умом и без сердца. — VII

  •  

— Я пришёл вас предупредить: во-первых, мне денег взаймы не давать, потому что я непременно буду просить. <…> Разве можно жить с фамилией Фердыщенко? — VIII

  — Фердыщенко — Мышкину
  •  

В голосе Гани слышалась уже та степень раздражения, в которой человек почти сам рад этому раздражению, предаётся ему безо всякого удержу и чуть не с возрастающим наслаждением, до чего бы это ни довело. — VIII

  •  

Подлецы любят честных людей, — вы этого не знали? — XI

  — Ганя — Мышкину
  •  

Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают. И будут давать до скончания мира. Вы скажете, это всё по-детски или, пожалуй, поэзия, — что ж, тем мне же веселее будет, а дело всё-таки сделается. — XI

  — Ганя — Мышкину
  •  

— Никифор продолжает рапортовать, что хозяйка, когда мы съезжали, нашей миски ему не отдала по той причине, что так как я её собственный горшок разбил, то она за свой горшок нашу миску удерживает, и что будто бы я ей это сам таким образом предложил. Такая низость с её стороны, разумеется, вывела меня из последних границ; кровь закипела, вскочил, полетел. Прихожу к старухе, так сказать, уже вне себя; гляжу, она сидит в сенцах одна-одинёшенька, в углу, точно от солнца забилась, рукой щёку себе подпёрла. Я тотчас же, знаете, на неё целый гром так и вывалил, «такая, дескать, ты и сякая!» <…> Только смотрю, представляется что-то странное: сидит она, лицо на меня уставила, глаза выпучила, и ни слова в ответ, и странно, странно так смотрит, как бы качается. Я, наконец, приутих, вглядываюсь, спрашиваю, ни слова в ответ. Я постоял в нерешимости; мухи жужжат, солнце закатывается, тишина; в совершенном смущении я, наконец, ухожу. <…> домой воротился совсем ввечеру. Первым словом Никифора: «а знаете, ваше благородие, хозяйка-то наша ведь померла. <…> часа полтора назад». Это, значит, в то именно время, когда я её ругал, она и отходила. Так меня это фрапировало, я вам скажу, что едва опомнился. <…> Во-первых, женщина, так сказать, существо человеческое, что называют в наше время, гуманное, жила, долго жила, наконец, зажилась. Когда-то имела детей, мужа, семейство, родных, всё это кругом неё, так сказать, кипело, все эти, так сказать, улыбки, и вдруг — полный пас, всё в трубу вылетело, осталась одна как… муха какая-нибудь, носящая на себе от века проклятие. И вот, наконец, привёл бог к концу. С закатом солнца, в тихий летний вечер улетает и моя старуха, — конечно, тут не без нравоучительной мысли; и вот в это-то самое мгновение, вместо напутственной, так сказать, слезы, молодой, отчаянный прапорщик, избоченясь и фертом, провожает её с поверхности земли русским элементом забубенных ругательств за погибшую миску! — XIV

  •  

Настасья Филипповна схватила в руки пачку.
— Ганька, ко мне мысль пришла: я тебя вознаградить хочу, потому за что же тебе всё-то терять? Рогожин, доползёт он на Васильевский за три целковых?
— Доползёт!
— Ну, так слушай же, Ганя, я хочу на твою душу в последний раз посмотреть; ты меня сам целые три месяца мучил; теперь мой черёд. Видишь ты эту пачку, в ней сто тысяч! Вот я её сейчас брошу в камин, в огонь, вот при всех, все свидетели! Как только огонь обхватит её всю, — полезай в камин, но только без перчаток, с голыми руками, и рукава отверни, и тащи пачку из огня! Вытащишь — твоя, все сто тысяч твои! Капельку только пальчики обожжёшь, — да ведь сто тысяч, подумай! Долго ли выхватить! А я на душу твою полюбуюсь, как ты за моими деньгами в огонь полезешь. Все свидетели, что пачка будет твоя! А не полезешь, так и сгорит; никого не пущу. Прочь! Все прочь! Мои деньги! Я их за ночь у Рогожина взяла. Мои ли деньги, Рогожин?
— Твои, радость! Твои, королева!
— Ну, так все прочь, что хочу, то и делаю! Не мешать! Фердыщенко, поправьте огонь!
— Настасья Филипповна, руки не подымаются! — отвечал ошеломлённый Фердыщенко.
— Э-эх! — крикнула Настасья Филипповна, схватила каминные щипцы, разгребла два тлевшие полена, и чуть только вспыхнул огонь, бросила на него пачку.
Крик раздался кругом; многие даже перекрестились.
— С ума сошла, с ума сошла! — кричали кругом. <…>
— Сумасшедшая? Ведь сумасшедшая? — приставал генерал к Тоцкому.
— Я вам говорил, что колоритная женщина, — пробормотал тоже отчасти побледневший Афанасий Иванович. <…>
— Матушка! Королевна! Всемогущая! — вопил Лебедев, ползая на коленках перед Настасьей Филипповной и простирая руки к камину: — сто тысяч! <…> Милостивая! Повели мне в камин: весь влезу, всю голову свою седую в огонь вложу!.. Больная жена без ног, тринадцать человек детей — всё сироты, отца схоронил на прошлой неделе, голодный сидит, Настасья Филипповна!! — и, провопив, он пополз было в камин.
— Прочь! — закричала Настасья Филипповна, отталкивая его: — расступитесь все! Ганя, чего же ты стоишь? Не стыдись! Полезай! Твоё счастье!..
Но Ганя уже слишком много вынес в этот день и в этот вечер, и к этому последнему неожиданному испытанию был не приготовлен. <…> Безумная улыбка бродила на его бледном как платок лице. Правда, он не мог отвести глаз от огня, от затлевшейся пачки; но, казалось, что-то новое взошло ему в душу; как будто он поклялся выдержать пытку; он не двигался с места; через несколько мгновений всем стало ясно, что он не пойдёт за пачкой, не хочет идти.
— Эй, сгорят, тебя же застыдят, — кричала ему Настасья Филипповна, — ведь после повесишься, я не шучу! <…>
— Я зубами выхвачу за одну только тысячу! — предложил было Фердыщенко.
— Зубами-то и я бы сумел! — проскрежетал кулачный господин, сзади всех, в припадке решительного отчаяния. <…>
— Полезай! — заревел Фердыщенко, бросаясь к Гане в решительном исступлении и дёргая его за рукав: — полезай, фанфаронишка! Сгорит! О, пр-р-роклятый!
Ганя с силой оттолкнул Фердыщенка, повернулся и пошёл к дверям; но, не сделав и двух шагов, зашатался и грохнулся об пол.
— Обморок! — закричали кругом. — XVI

Часть вторая

[править]
  •  

Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества. — V

  — Мышкин
  •  

Гласность — есть право всеобщее, благородное и благодетельное. — VIII

  •  

Лизавета Прокофьевна была дама горячая и увлекающаяся, так что вдруг и разом, долго не думая, подымала иногда все якоря и пускалась в открытое море, не справляясь с погодой. — VIII

  •  

… никогда наш либерал не в состоянии позволить иметь кому-нибудь своё особое убеждение и не ответить тотчас же своему оппоненту ругательством, или даже чем-нибудь хуже… — X

  — Евгений Павлович

Часть третья

[править]
  •  

… некоторая тупость ума, кажется, есть почти необходимое качество если не всякого деятеля, то по крайней мере всякого серьёзного наживателя денег. — I

  •  

Либерализм не есть грех; это необходимая составная часть всего целого, которое без него распадется или замертвеет; либерализм имеет такое же право существовать, как и самый благонравный консерватизм; но я на русский либерализм нападаю, и опять-таки повторяю, что за то, собственно, и нападаю на него, что русский либерал не есть русский либерал, а есть не русский либерал.
<…> русский либерализм не есть нападение на существующие порядки вещей, а есть нападение на самую сущность наших вещей, на самые вещи, а не на один только порядок, не на русские порядки, а на самую Россию. Мой либерал дошёл до того, что отрицает самую Россию, то есть ненавидит и бьёт свою мать. Каждый несчастный и неудачный русский факт возбуждает в нём смех и чуть не восторг. Он ненавидит народные обычаи, русскую историю, всё. Если есть для него оправдание, так разве в том, что он не понимает, что делает, и свою ненависть к России принимает за самый плодотворный либерализм (о, вы часто встретите у нас либерала, которому аплодируют остальные и который, может быть, в сущности самый нелепый, самый тупой и опасный консерватор, и сам не знает того!). Эту ненависть к России, ещё не так давно, иные либералы наши принимали чуть не за истинную любовь к отечеству и хвалились тем, что видят лучше других, в чём она должна состоять; но теперь уже стали откровеннее и даже слова «любовь к отечеству» стали стыдиться, даже понятие изгнали и устранили, как вредное и ничтожное. <…> Такого не может быть либерала нигде, который бы самое отечество своё ненавидел. Чем же это всё объяснить у нас? Тем самым, что и прежде, — тем, что русский либерал есть покамест ещё не русский либерал; больше ничем, по-моему. — I

  — Евгений Павлович
  •  

Трус тот, кто боится и бежит, а кто боится и не бежит, тот ещё не трус. — III (трюизм или почти)

  — Мышкин
  •  

— … всякая почти действительность, хотя и имеет непреложные законы свои, но почти всегда невероятна и неправдоподобна. И чем даже действительнее, тем иногда и неправдоподобнее. — IV

  •  

Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасёт «красота»? Господа, — закричал он громко всем, — <…> я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблён. <…> Какая красота спасёт мир? <…> Вы ревностный христианин? Коля говорит, что вы сами себя называете христианином. — V (в соответствии с образом Мышкина, Достоевский имел в виду духовную красоту, но ставшую крылатой фразу «красота спасёт мир» (вариации встречаются в других его романах) почти всегда воспринимают буквально[1]

  — Терентьев — Мышкину
  •  

Спросите, спросите их только, как они все, сплошь до единого, понимают в чём счастье? О, будьте уверены, что Колумб был счастлив не тогда, когда открыл Америку, а когда открывал её; будьте уверены, что самый высокий момент его счастья был, может быть, ровно за три дня до открытия Нового Света, когда бунтующий экипаж в отчаянии чуть не поворотил корабля в Европу, назад! Не в Новом Свете тут дело, хотя бы он провалился. Колумб помер почти не видав его и, в сущности, не зная, что он открыл? Дело в жизни, в одной жизни, — в открывании её, беспрерывном и вечном, а не в открытии. — V

  •  

— … люди и созданы, чтобы друг друга мучить. — VI

  •  

— Единичное добро остаётся всегда, потому что оно есть потребность личности, живая потребность прямого влияния одной личности на другую. <…> все ваши мысли, все брошенные вами семена, может быть, уже забытые вами, воплотятся и вырастут; получивший от вас передаст другому. И почему вы знаете, какое участие вы будете иметь в будущем разрешении судеб человечества? — VI

  •  

… есть такой предел позора в сознании собственного ничтожества и слабосилия, дальше которого человек уже не может идти и с которого начинает ощущать в самом позоре своём громадное наслаждение… — VII

  •  

Я хочу хоть с одним человеком обо всём говорить, как с собой. — VIII

  — Аглая Ивановна
  •  

Деликатности и достоинству сердце учит, а не танцмейстер. — IX

  — Лизавета Прокофьевна
  •  

Иногда снятся странные сны, невозможные и неестественные; пробудясь, вы припоминаете их ясно и удивляетесь странному факту: вы помните прежде всего, что разум не оставлял вас во всё продолжение вашего сновидения; вспоминаете даже, что вы действовали чрезвычайно хитро и логично во всё это долгое, долгое время, когда вас окружали убийцы, когда они с вами хитрили, скрывали своё намерение, обращались с вами дружески, тогда как у них уже было наготове оружие и они лишь ждали какого-то знака; вы вспоминаете, как хитро вы их наконец обманули, спрятались от них; потом вы догадались, что они наизусть знают весь ваш обман и не показывают вам только вида, что знают, где вы спрятались; но вы схитрили и обманули их опять, всё это вы припоминаете ясно. Но почему же в то же самое время разум ваш мог помириться с такими очевидными нелепостями и невозможностями, которыми, между прочим, был сплошь наполнен ваш сон? Один из ваших убийц в ваших глазах обратился в женщину, а из женщины в маленького, хитрого, гадкого карлика, — и вы всё это допустили тотчас же, как совершившийся факт, почти без малейшего недоумения, и именно в то самое время, когда, с другой стороны, ваш разум был в сильнейшем напряжении, выказывал чрезвычайную силу, хитрость, догадку, логику? Почему тоже, пробудясь от сна и совершенно уже войдя в действительность, вы чувствуете почти каждый раз, а иногда с необыкновенною силой впечатления, что вы оставляете вместе со сном что-то для вас неразгаданное? Вы усмехаетесь нелепости вашего сна и чувствуете в то же время, что в сплетении этих нелепостей заключается какая-то мысль, но мысль уже действительная, нечто принадлежащее к вашей настоящей жизни, нечто существующее и всегда существовавшее в вашем сердце; вам как будто было сказано вашим сном что-то новое, пророческое, ожидаемое вами; впечатление ваше сильно, оно радостное или мучительное, но в чём оно заключается и что было сказано вам — всего этого вы не можете ни понять, ни припомнить. — X

  •  

В отвлечённой любви к человечеству любишь почти всегда лишь одного себя. — X

Часть четвёртая

[править]
  •  

Есть люди, о которых трудно сказать что-нибудь такое, что представило бы их разом и целиком, в их самом типическом и характерном виде; это те люди, которых обыкновенно называют людьми «обыкновенными», «большинством»…
<…> нет ничего досаднее как быть, например, богатым, порядочной фамилии, приличной наружности, недурно образованным, не глупым, даже добрым, и в то же время не иметь никакого таланта, никакой особенности, никакого даже чудачества, ни одной своей собственной идеи, быть решительно «как и все». Богатство есть, но не Ротшильдово; фамилия честная, но ничем никогда себя не ознаменовавшая; наружность приличная, но очень мало выражающая; образование порядочное, но не знаешь, на что его употребить; ум есть, но без своих идей; сердце есть, но без великодушия, и т. д., и т. д. во всех отношениях. Таких людей на свете чрезвычайное множество и даже гораздо более, чем кажется; они разделяются, как и все люди, на два главные разряда: одни ограниченные, другие «гораздо поумней». Первые счастливее. Ограниченному «обыкновенному» человеку нет, например, ничего легче, как вообразить себя человеком необыкновенным и оригинальным и усладиться тем без всяких колебаний. Стоило некоторым из наших барышень остричь себе волосы, надеть синие очки и наименоваться нигилистками, чтобы тотчас же убедиться, что, надев очки, они немедленно стали иметь свои собственные «убеждения». — I

  •  

Птицын <…> куражится. «Не хочу в ворота, разбирай забор!» — I

  •  

Ненавижу я вас, Гаврила Ардалионович, единственно за то, <…> что вы тип и воплощение, олицетворение и верх самой наглой, самой самодовольной, самой пошлой и гадкой ординарности! Вы ординарность напыщенная, ординарность не сомневающаяся и олимпически успокоенная; вы рутина из рутин! Ни малейшей собственной идеи не суждено воплотиться ни в уме, ни в сердце вашем никогда. Но вы завистливы бесконечно; вы твердо убеждены, что вы величайший гений, но сомнение всё-таки посещает вас иногда в чёрные минуты, и вы злитесь и завидуете. О, у вас есть ещё чёрные точки на горизонте; они пройдут, когда вы поглупеете окончательно, что недалеко; но всё-таки вам предстоит длинный и разнообразный путь, не скажу весёлый, и этому рад. — II

  — Ипполит
  •  

Хорошо всё это или не хорошо? Если не хорошо (что несомненно), то чем же именно не хорошо? А если, может быть, и хорошо (что тоже возможно), то чем же опять хорошо? — V

  — Лизавета Прокофьевна
  •  

Какие мы ещё дети, Коля! и… и… как это хорошо, что мы дети! — V

  — Мышкин
  •  

Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! — V

  — Мышкин — Ипполиту
  •  

Знаете, я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь его? — VII

  — Мышкин
  •  

Кого боишься, того не презираешь. — VIII (вариант трюизма)

  — Настасья Филипповна
  •  

И всё это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, всё это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия… — XII. Заключение (предпоследняя фраза)

  — Лизавета Прокофьевна

О романе

[править]
  •  

Забрав столько денег в «Русском вестнике» (ужас! 4 500 р.), я ведь с начала года вполне надеялся, что поэзия не оставит меня, что поэтическая мысль мелькнет и развернётся художественно к концу-то года и что я успею удовлетворить всех. Это тем более казалось мне вероятнее, что и всегда в голове и в душе у меня мелькает и даёт себя чувствовать много зачатий художественных мыслей. Но ведь только мелькает, а нужно полное воплощение, которое всегда происходит нечаянно и вдруг; <…> и затем уже, получив в сердце полный образ, можно приступить к художественному выполнению. Тут уже можно даже и рассчитывать без ошибки. Ну-с: всё лето и всю осень я компоновал разные мысли (бывали иные презатейливые), но некоторая опытность давала мне всегда предчувствовать или фальшь, или трудность, или маловыжитость иной идеи. Наконец я остановился на одной и начал работать, написал много, но 4-го декабря иностранного стиля бросил всё к чёрту. Уверяю Вас, что роман мог бы быть посредствен; но опротивел он мне до невероятности именно тем <…>.
Затем (так как вся моя будущность тут сидела) я стал мучиться выдумыванием нового романа. Старый не хотел продолжать ни за что. Не мог. Я думал от 4-го до 18-го декабря нового стиля включительно. Средним числом, я думаю, выходило планов по шести (не менее) ежедневно. Голова моя обратилась в мельницу. Как я не помешался — не понимаю. Наконец 18-го декабря я сел писать новый роман, 5-го января я отослал в редакцию 5 глав первой части <…> с удостоверением, что 10 янв. вышлю остальные две главы первой части.

  — Достоевский, письмо А. Н. Майкову 12 января 1868
  •  

Холод терпим мы, славяне,
В доме месяц не один.
А в причудливом романе
Топят де́ньгами камин.
От Невы и до Кубани
Идиотов жалок век,
«Идиот» же в том романе
Самый умный человек.

  Дмитрий Минаев, «У тебя, бедняк, в кармане...», 1868
  •  

Достоевский писал безобразно и даже нарочно некрасиво, — я уверен, что нарочно, из кокетства. Он форсил; в «Идиоте» у него написано: «В наглом приставании и афишевании знакомства». Я думаю, он нарочно исказил слово афишировать, потому что оно чужое, западное. Но у него можно найти и непростительные промахи <…>. Эту книгу считают плохой, но главное, что в ней плохо, это то, что князь Мышкин — эпилептик. Будь он здоров — его сердечная наивность, его чистота очень трогали бы нас. Но для того, чтоб написать его здоровым, у Достоевского не хватило храбрости. Да и не любил он здоровых людей. Он был уверен, что если сам он болен — весь мир болен… — Максим Горький, «Лев Толстой», 1902-3 [1919-21]

  Лев Толстой, слова М. Горькому
  •  

Когда я думаю о Мышкине, <…> он тоже видится мне сначала не в какой-нибудь важный момент, а именно в момент такой же неправдоподобный, полный изоляции, трагического одиночества. Сцена, которую я имею в виду, — вечер в Павловске, в доме Лебедева, где князь, через несколько дней после эпилептического припадка, на правах выздоравливающего принимает визит семьи Епанчиных. Неожиданно среди этого весёлого, элегантного общества, чувствующего тем не менее какую-то скрытую напряжённость и тревогу, появляются молодые господа, бунтари и нигилисты <…>. При чтении эта противная, во всяком случае неприятная, сцена вызывает возмущение и кажется отвратительной, когда все эти ограниченные, обманутые молодые люди оказываются как бы на залитой чересчур ярким, резким светом арене, голые и уязвимые в своей беспомощной озлобленности. Каждое, буквально каждое сказанное ими слово причиняет боль дважды: во-первых, своим воздействием на доброго Мышкина, а во-вторых — той жестокостью, что разоблачает самого говорящего и даёт возможность понять цену ему. Вот эту сцену — редкостную, незабываемую, но не особенно важную и не отмеченную как-либо в самом романе — я и имею в виду. <…>
Мышкин отличается от прочих людей тем, что он «идиот» и эпилептик, но также и весьма неглупый человек, состоит в куда более близких и непосредственных отношениях с бессознательным, нежели они. <…>
Все носители нового, устрашающего, неизвестного будущего, все предвестники уже ощущаемого хаоса — у Достоевского больные, подозрительные, отягощённые чем-то люди <…>.
Будущее неопределённо, путь же к нему указан здесь недвусмысленно. Направление его — к новому душевному строю. Он ведёт через Мышкина, требует «магического» мышления, принятия хаоса. Это возврат к неупорядоченному, возврат к бессознательному, лишённому формы, к животному состоянию и ещё далее — к началу начал. Не ради того, чтобы превратиться в животное или стать первозданной материей, но чтобы обрести новые ориентиры, чтобы у корней нашего бытия отыскать забытые инстинкты и возможности нашего развития, чтобы вновь приняться за созидание, оценку, разграничение нашего мира. На этом пути не стоит искать какой-то программы, и никакой переворот не откроет туда дверь.
Каждый вступает на него в одиночку, сам по себе.

  Герман Гессе, «Размышления об „Идиоте“ Достоевского», 1919
  •  

… наиболее мощные таланты <…> тоже создают куда меньше типов, чем романов <…>. Возьмите идиота Достоевского — ручаюсь, что сумею обнаружить чуть ли не его двойника, брата в каждом из произведений великого романиста.

  Франсуа Мориак, «Романист и его персонажи», 1933
  •  

Его любимец, герой древнерусского фольклора Иванушка-дурачок, который <…>на самом деле дьявольски изворотлив, <…> как ни странно — прототип князя Мышкина <…>.
Рогожина <…> ссылают в Сибирь — своеобразный запасник, где хранятся списанные автором восковые фигуры.
<…> интрига разворачивается с помощью многочисленных искусных приёмов. Правда, иные из них, если сравнить с Толстым, больше смахивают на удары дубинкой вместо лёгкого касания перстами художника…

 

Thus the favorite hero of the old Russian folklore, John the Simpleton, who <…> is really as cunning as a skunk, <…> is a curious prototype of Prince Myshkin <…>
Rogozhin <…> is sentenced to Siberia, that storeroom for Dostoevski's discarded waxworks.
<…> many ingenious devices used to prolong the suspense. Some of these devices appear to me, when compared to Tolstoy's methods, like blows of a club instead of the light touch of an artist's fingers…

  Владимир Набоков, лекция о романе, 1940-е

Примечания

[править]
  1. Энциклопедический словарь крылатых слов и выражений / составитель В. В. Серов. — М.: Локид-Пресс, 2003.