Пошехонские рассказы: различия между версиями

Материал из Викицитатника
[непроверенная версия][досмотренная версия]
Содержимое удалено Содержимое добавлено
Строка 62: Строка 62:
{{Q|Будучи от природы любознателен, Крамольников, натурально, взволновался. Любознательность вообще свойственна людям, которые ещё не успели сделаться живыми трупами, а он, не без основания причислял себя к категории таких людей. Да, он не труп, он ещё дышит, и лёгкие его требуют прилива свежего воздуха.}}
{{Q|Будучи от природы любознателен, Крамольников, натурально, взволновался. Любознательность вообще свойственна людям, которые ещё не успели сделаться живыми трупами, а он, не без основания причислял себя к категории таких людей. Да, он не труп, он ещё дышит, и лёгкие его требуют прилива свежего воздуха.}}


{{Q|« <...> Скажите, почему ещё так недавно обыватель самого несомненно-заскорузлого пошиба, развивая тезис о пользе ежовых рукавиц, всегда оговаривался: «Знаю, мол, я, что ежовые рукавицы не составляют последнего слова науки, но что же делать, если без них нельзя обойтись? Погодите! потерпите! Придёт время, когда нецелесообразность этого средства обнаружится сама собою; но при настоящих условиях оно представляет очень существеннее подспорье. Временное, коли хотите, и даже... не вполне нравственное, но тем не менее несомненное и необходимое!» Вот сколько было нужно оговорок, чтоб объяснить — не защитить, а только объяснить — ежовые рукавицы! Почему, спрашиваю я вас, этот заскорузлый человек не отстаивал ежовых рукавиц по существу, а только объяснял их, как явление временное, допускаемое, так сказать, с стеснённым сердцем? И почему он ныне объявляет прямо: «Ежовые рукавицы — и средство и цель! кроме ежовых рукавиц, ничего нет и не будет!» Почему-с? А потому, государи мои, что когда-то у этого обывателя Стыд в глазах был, а теперь — и следа его нет! Вот.»}}
{{Q|<...> Скажите, почему ещё так недавно обыватель самого несомненно-заскорузлого пошиба, развивая тезис о пользе ежовых рукавиц, всегда оговаривался: «Знаю, мол, я, что ежовые рукавицы не составляют последнего слова науки, но что же делать, если без них нельзя обойтись? Погодите! потерпите! Придёт время, когда нецелесообразность этого средства обнаружится сама собою; но при настоящих условиях оно представляет очень существеннее подспорье. Временное, коли хотите, и даже... не вполне нравственное, но тем не менее несомненное и необходимое!» Вот сколько было нужно оговорок, чтоб объяснить — не защитить, а только объяснить — ежовые рукавицы! Почему, спрашиваю я вас, этот заскорузлый человек не отстаивал ежовых рукавиц по существу, а только объяснял их, как явление временное, допускаемое, так сказать, с стеснённым сердцем? И почему он ныне объявляет прямо: «Ежовые рукавицы — и средство и цель! кроме ежовых рукавиц, ничего нет и не будет!» Почему-с? А потому, государи мои, что когда-то у этого обывателя Стыд в глазах был, а теперь — и следа его нет! Вот.»}}


==== Вечер четвертый. ''Пошехонские реформаторы. — I. Андрей Курзанов'' ====
==== Вечер четвертый. ''Пошехонские реформаторы. — I. Андрей Курзанов'' ====

Версия от 02:12, 22 декабря 2013

«Пошехонские рассказы» — цикл из шести рассказов (или «Вечеров») Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина, написанный в 1883-1884 годы и впервые опубликованный в русском литературном журнале «Отечественные записки» под псевдонимом «Н.Щедрин» (Николай Щедрин). Самостоятельным и, как оказалось, единственным прижизненным изданием цикл вышел в ноябре 1884 года.[комм. 1]

Образ Пошехонья восходит к реальной топонимике – древнему названию местности по реке Шехони. «Пошехонье» со своими пошехонцами не один раз становилось объектом иронических и язвительных насмешек, как символ дремучего невежества и дикости, беспросветного варварства и невиданной бестолковщины.[1]

Как нельзя лучше о Пошехонье высказался сам автор: «Прошу, однако ж, читателя не принимать Пошехонье слишком буквально. Я разумею под этим названием пошехонскую страну вообще, то есть страну, в которой, по старинному народному преданию, в трёх соснах заблудиться можно.»[2]

«Пошехонские рассказы»

Вечер первый. По сеньке и шапка. Рассказы майора Горбылёва

  •  

«Коли время стоит для чертей благоприятное — значит, хоть верь, хоть не верь, а всё-таки говори: «Есть!» А когда же оно у нас, позвольте спросить, неблагоприятно?»

  •  

«А по-моему, настоящая наука только одна: сиди у моря и жди погоды. Вывезет — хорошо; не вывезет — дожидайся случая. А между прочим, поглядывай. Какова пора ни мера — не упускай, а упустил — старайся быть вперед проворнее. Но паче всего помни, что жизни сей обстоятельства не нами устраиваются, а нам надлежит только глядеть в оба.»

  •  

«По наружности наука эта не трудная: ни азов, ни латыни, ни арифметики. Однако ни в какой другой науке не случается столько эпизодов, как в этой. Всю жизнь в ней экзамен держать предстоит, а экзаменатора вперёд угадать нельзя. Сегодня ты к одному экзаменатору приспособился, а завтра этот экзаменатор сам в экзаменуемые попал. Вот какова сей жизни превратность.»

  •  

«Приедешь, бывало, к помещику в гости — сейчас, это, в сад поведут. Показывают, водят. «Вот это — аллея, а это — пруд». А ты только об одном думаешь: «Скоро ли водку подадут?»

  •  

«Скука. И самому скука, и другим смерть. Придёшь домой, а там уж полну комнату скуки наползло. Попробуешь думать — через четверть часа готов: все думы передумал... Пуншу!»

  •  

«С самой ранней молодости мы разгул за веселье, а ёрничество за любовь принимали, да так спозаранку и одичали. Из всех этих светских манер только и знали, что шпорами, бывало, щелкнешь.»

  •  

«И всё-таки скажу: лучше в нашем звании так прожить, нежели на семейную жизнь соблазниться. Иной не воздержится, женится — и что же выйдет? Девочка-то, как замуж выходила, ровно огурчик была, а через два-три месяца, смотришь, она уж в каких-то кацавейках офицеров принимает: опустилась, обвисла, трубку курит, верхом на стул садится. Халда халдой»

  •  

В старину такие поступки «шалостями молодых людей» назывались. Окна в трактире перебить, будочника с ума свести, купцу бороду спалить, при встрече с духовным лицом загоготать — вот какие тогда удовольствия были. Однажды квартальный к полицеймейстеру с рапортом шёл, так ему в заднюю фалдочку кусок лимбургского сыру положили, а полицеймейстер за это свиньёй его назвал.
Признаться сказать, теперь я и сам удивляюсь: какие же это удовольствия!

Вечер второй. Audiatur Et Altera Pars. Городничие-бессребреники

  •  

— Я одной рукой беру, а другой — отдаю! разве это взятка?
— Как же это выходит у вас, Христофор Иваныч? — спрашивали его однажды сослуживцы, которые обеими руками брали и ни одною не отдавали.
— Очень просто, — ответил он. — Сейчас деньги получу и сейчас же на них какое-нибудь произведение куплю. Стало быть, что из народного обращения выну, то и опять в народное же обращение пущу.
И когда все подивились его мудрости, то прибавил:
— То же самое, что казна делает. С мужичков деньги берёт да мужичкам же их назад отдаёт.
С тех пор в городе Добромыслове никто не говорил: «Брать взятки», а говорили: «Пускать деньги в народное обращение».

  •  

«Один городничий тоже славился бескорыстием, а, сверх того, любил богу молиться и ни одной церковной службы не пропускал. И бог ему за это посылал.
Увидевши, что городничий взяток не берёт, а между тем пить-есть ему надобно, обыватели скоро нашли средство, как этому делу помочь. Кому до городничего дело есть, тот купит просвирку, вырежет на донышке мякиш да и сунет туда по силе возможности: кто золотой, кто ассигнацию. А городничий просвире всегда очень рад. Начнёт кушать и вдруг — ассигнация!
— Домнушка! дети! — кликнет он домочадцев, — посмотрите-ка, что нам бог послал!
И все радуются.»

  •  

«Вообще же, мне кажется, следует принять за правило: описывать только то, что хорошо и благородно. Этого же правила нелишне держаться и в живописи: с персон, обладающих физиономиями чистыми и приятными, — писать портреты, а персон, обладающих физиономиями нелицеприятными, обезображенными золотухой, оспой, накожными сыпями и проч., — оставлять без портретов.»

  •  

«Какая польза напоминать о взятках и обдираниях, когда взятое давным-давно проедено, а ободранное вновь заросло лучше прежнего?»

  •  

Правил насчёт благородства никаких не было, а просто предполагалось, что от благородных людей следует ожидать благородных поступков.

  •  

Благородные люди не входили друг с другом в соглашение, и тем не менее гармония была полная. Не было ни съездов, ни обмена мыслей, ни возбуждения и разрешения вопросов, а всякий понимал своё дело столь отлично, как будто сейчас со съезда приехал. Каждый действовал за себя лично, но эти личные действия сливались в одном хоре, в котором ни единого диссонанса не было слышно. Удивительное это было время, волшебное, и называлось оно порядком вещей. Нечто вроде громадного сосуда, в котором безразлично были намешаны и лакомства, и свиное сало, и купоросное масло. Ничего разобрать было нельзя, но именно потому эта смесь и была так устойчива.

  •  

Великие предприятия, как и великие мысли, в тишине зреют.

  •  

Что делать с новыми судами, с земскими учреждениями, с железными дорогами, банками и т.п.?<...>
Совсем не следовало бы железные дороги строить, да и банки не надо бы дозволять. Вот тогда был бы настоящий палладиум. Но так как дороги уж выстроены, а банки учреждены, то ничего с этим не поделаешь.
Сколько сутолоки из-за одних железных дорог на Руси развелось! сколько кукуевских катастроф! Спешат, бегут, давят друг друга, кричат караул, изрыгают ругательства... поехали! И вдруг... паровоз на дыбы! Навстречу другой... прямо в лоб! Батюшки! да, никак, смерть!<...>
А между тем какой запас распорядительности, ума и мышечной силы нужно иметь, чтоб всё это направить, за всем усмотреть? И всё-таки ничего не направить и ни за чем не усмотреть... Сколько му́ки нужно принять, чтоб только по вагонам-то всех рассадить, а потом кого следует, за невежество, из вагонов высадить, да в участок, да к мировому?

  •  

« — Виселица — это действительно средство радикальное. Но вопрос, когда «его» вешать: до или по? Ежели, например, инженера мост строить послать и предварительно повесить — некому будет мост строить. Ежели дозволить ему сперва мост построить, а потом повесить — какой же ему будет расчёт стараться? Ах, голубчик! коли начать вешать, так ведь до Москвы, пожалуй, не перевешаешь!»

  •  

Как я уже объяснил выше, в дореформенное время всего более ценилась тишина.[комм. 2] О так называемом развитии народных сил и народного гения только в литературе говорили, да и то шепотком, а об тишине — везде и вслух. Но тишина могла быть достигнута только под условием духовного единения властей. Такого единения, при котором все власти в одну точку смотрят и ни о чём, кроме тишины, не думают. Отвечали за эту тишину губернаторы, предводители же ни за что не отвечали, а только носили белые штаны.[комм. 3] И за всем тем, ввиду тишины, первые даже не вполне естественным требованиям последних вынуждены были уступать.

  •  

Тип дореформенного предводителя был довольно запутанный, и нельзя сказать, чтоб русская литература выяснила его. В общем, литература относилась к нему не столько враждебно, сколько с юмористической точки зрения. Предводитель изображался неизбежно тучным, с ожирелым кадыком и с обширным брюхом, в котором без вести пропадало всякое произведение природы, которое можно было ложкой или вилкой зацепить. Предполагалось, что предводитель беспрерывно ест, так что и на портретах он писался с завязанною вокруг шеи салфеткою, а не с книжкой в руках. Равным образом выдавалось за достоверное, что он не имеет никакого понятия о борьбе христиносов с карлистами,[комм. 4] а из географии знает только имена тех городов, в которых что-нибудь закусывал («А! Крестцы! это где мы поросенка холодного с Семён Иванычем ели! знаю!»). Что он упорен, глух к убеждениям и вместе простодушен. Что он не умеет отличить правую руку от левой, хотя крестное знамение творит правильно, правой рукой. Что он ругатель и на то, что из уст выходит, не обращает никакого внимания. Что он способен проесть бесчисленное количество наследств, а кроме того, жену и своячениц. Что вообще это явление апокалипсическое, от веков уготованное, неизбежное и неотвратимое. Вроде египетской тьмы.[комм. 5]

Вечер третий. В трактире «Грачи»

  •  

Будучи от природы любознателен, Крамольников, натурально, взволновался. Любознательность вообще свойственна людям, которые ещё не успели сделаться живыми трупами, а он, не без основания причислял себя к категории таких людей. Да, он не труп, он ещё дышит, и лёгкие его требуют прилива свежего воздуха.

  •  

<...> Скажите, почему ещё так недавно обыватель самого несомненно-заскорузлого пошиба, развивая тезис о пользе ежовых рукавиц, всегда оговаривался: «Знаю, мол, я, что ежовые рукавицы не составляют последнего слова науки, но что же делать, если без них нельзя обойтись? Погодите! потерпите! Придёт время, когда нецелесообразность этого средства обнаружится сама собою; но при настоящих условиях оно представляет очень существеннее подспорье. Временное, коли хотите, и даже... не вполне нравственное, но тем не менее несомненное и необходимое!» Вот сколько было нужно оговорок, чтоб объяснить — не защитить, а только объяснить — ежовые рукавицы! Почему, спрашиваю я вас, этот заскорузлый человек не отстаивал ежовых рукавиц по существу, а только объяснял их, как явление временное, допускаемое, так сказать, с стеснённым сердцем? И почему он ныне объявляет прямо: «Ежовые рукавицы — и средство и цель! кроме ежовых рукавиц, ничего нет и не будет!» Почему-с? А потому, государи мои, что когда-то у этого обывателя Стыд в глазах был, а теперь — и следа его нет! Вот.»

Вечер четвертый. Пошехонские реформаторы. — I. Андрей Курзанов

  •  

Как возможно сравнить: чиновник ли по уезду распоряжается, или сам обыватель своим делом заправляет? Чиновнику — что? он приехал, взглянул, плюнул и уехал! А у обывателя каждая копеечка на счету, и об каждой у него сердце болит!

  •  

Просвещение не отвергало прямо проповеди о «божеском житии», но отводило ей место в церквах и монастырях, и притом преимущественно в воскресные и табельные дни. «Когда царство небесное сделается общим достоянием, — писалось по этому поводу в «Уединённом пошехонце», получавшем внушения чуть не из самого городнического правления, — тогда и божеское житие само собой возымеет действие. До тех же пор пошехонские обыватели обязываются, не предваряя времени, стараться оного жития достигнуть не разговорами, а ревностным исполнением законного долга и возлагаемых на них начальством поручений».

Вечер четвертый. Пошехонские реформаторы. — II. Никанор Беркутов

  •  

В то время относительно доносителей <...> держались такого правила: коли любишь доносить, то люби и доказать свой донос (по пословице «любишь кататься, люби и саночки возить»), а покуда не докажешь — сиди в остроге. Правило это, мудрое и человеколюбивое, налагало на доносчиков известную узду и вполне оправдалось вакханалиями «слова и дела», которые были ещё у всех на памяти. Доносить было и сладко, и жутко. Сладко потому, что донос столь блестящий сразу ставил доносчика в мнении сограждан на недосягаемую высоту; жутко — потому, что тот же донос в случае неудачи мог низвергнуть своего автора на самое дно преисподней.

  •  

На другой день в «Уединённом пошехонце» появилась передовая статья, в которой доказывалось, что ошибочно мы называем ябедниками и доносчиками тех, кои от усердия о происходящих в городе вредностях извещают; и что, напротив, «всемерно необходимо оное рвение поощрять, дабы злодеи и прочие развратные люди, прежде нежели умыслить в сердцах своих пагубу, наперед знали, что городническое правление об оной уже уведомлено и находится в ожидании».

Вечер пятый. Пошехонское «дело»

  •  

Ничто так естественно не вызывает любви, как бедность, угнетённость, скорбь и злосчастие вообще. Любовь сама по себе есть чувство радостное и светлое, но в большинстве применений в неё громадным элементом входит жале́ние. Оно делает любовь деятельной и внушает ей подвиги высокого самоотвержения; оно напояет человеческую жизнь отравой и в то же время заставляет человека стремиться к этой отраве, жаждать её, видеть в ней заветнейшую цель лучших помыслов души. Даже совсем дряблые и закоченевшие сердца — и те находят в глубинах своих искру, которая не только побуждает их устремляться навстречу злосчастию, но и их самих согревает и растворяет. «Бедные! бедные! бедные!» — вот мысль, которая может переполнить всё существо, переполнить до краёв, не давая места ни другой мысли, ни другому чувству.

  •  

Годы уходят, а общественная мысль не только не просветляется сознательным отношением к предстоящим жизненным задачам, но всё больше и больше запутывается в массе бесплодных околичностей. И, что всего хуже, всецело проникается угрюмостью, нетерпимостью, человеконенавистничеством. Фраза, с какою-то удручающею правильностью, сменяется фразою, и притом в такой качественной постепенности, которая, ввиду фразы новоявленной, заставляет с сожалением вспоминать о фразе предыдущей, только что признанной несостоятельною.

  •  

Равнодушие — это своего рода благо, за которое цепляются, в котором видят спасение! Ибо оно одно даёт силу жить, не истекая кровью и не сознавая всей глубины переживаемого злосчастия.
Благо равнодушным! Благо тем, которые в сердечной вялости находят для себя мир и успокоение! Личное их благополучие не только не подлежит спору, но может считаться вполне обеспеченным. А ничего другого им и не нужно. Но пусть же они знают, что равнодушие в данном случае обеспечивает не только их личное спокойствие, но и бессрочное торжество лгунов-человеконенавистников. И, сверх того, оно на целую среду, на целую эпоху кладет печать бессилия, предательства и трусости.

Вечер шестой. Фантастическое отрезвление

  •  

Ибо в Пошехонье так уж исстари повелось, что дело не волк, в лес не убежит, а главнее всего надо личные счёты свести да рогами друг из дружки кишки выпустить. Вот это и будет настоящее «дело». И дедушки пошехонские, едучи на погост, сказывали, что при всякой беде нужно первым делом «лукавого» разыскать. Непременно, дескать, полѐгчит от этого. Сначала беду как рукой снимет, а потом и пошло писать благополучие...

  •  

Я охотно признаю, что пошехонец еще не дошёл до предательства, но он уже с головы до ног опутан нитями апатии, индифферентизма и повадливости, которые для предательства представляют знатное подспорье. В так называемую фразу он изверился; книга ему опостылела; ни в каком умственном возбуждении он потребности не ощущает. Есть у него Мазилка, которому «лучше видно», и больше ему ничего не надо. Под его эгидой он и бредёт в сумерках куда глаза глядят. И думает, что живёт.
Спрашивается: какая вера в «конец концов» устоит ввиду этого мягкотелого организма, который только с тех пор и сознал себя благополучным, как утратил способность мыслить и словеса позабыл?

  •  

 — Знаю я, что за вами блох много, — говорил Мазилка, — да не ваше, сироты, дело друг над дружкой расправу чинить. Моё это дело. Я здесь начальник — я и помыкать вами буду. Захочу — сегодня расправлюсь; не захочу — до завтра отложу. А вы, сироты, должны ждать и ни в худую, ни в хорошую сторону на власть мою не наступать.

  •  

Во многих семьях были живы дедушки, которые передавали отощавшим внукам (и сами отощавшими желудками к своим россказням тоскливо прислушивались) почти баснословные предания о древнем пошехонском изобилии, когда свиньи, куры, утки и проч. свободно бродили по улицам, а домой возвращались только для превращения в снедь. И всё это пошехонцы сами ели: убьют скотинину и едят... сами. А нонче ежели есть у кого яичко, так он на него только поглядит да скорее на «элеватор» несёт, а оттуда уж оно само собой на машину идёт. Свистнула машина — и поминай как звали! Яичко твоё немец съест,[комм. 6] а ты за него денежки получи да другое яичко неси! Смотришь, ан рубль-то в цене и поправился!

  •  

И чудо совершилось: незаметное существование заурядного пошехонского обывателя нашло для себя апофеоз — в форме трупа.

Комментарии

  1. Книга «Пошехонские рассказы. Сочинение М.Е. Салтыкова (Щедрина), 1885» (Санкт-Петербург, типография М.М. Стасюлевича <на обложке — «Издание Н. П. Карбасникова») — вышла в свет между 16 и 23 ноября 1884 года, однако титульный лист датирован 1885 годом. Источник: Л.М. Добровольский и В.М. Лавров. «М.Е. Салтыков-Щедрин в печати». Л., 1949, с. 72.
  2. ...в дореформенное время всего более ценилась тишина. — «Мы во всё время царствования императора Николая I привыкли думать, что «всё обстоит благополучно», — вспоминал Дельвиг. — Печать о внутренней и внешней политике молчала или изредка только расхваливала отечественную политику; живое слово также молчало; общество было так воспитано и направлено, что оно предоставляло все распоряжения правительству.» (А.И. Дельвиг. Полвека русской жизни. Воспоминания, 1820–1870, т. 2. М.—Л., 1930, стр. 24)
  3. ...носили белые штаны. — Белые брюки были принадлежностью и парадного дворянского мундира, и парадной формы высших гражданских чинов.
  4. ...не имеет никакого понятия о борьбе христиносов с карлистами... — Борьба между этими политическими течениями в Испании привлекала пристальное внимание общественной мысли в России 30-70-х годов. (См. стр. 489 и 632 в т. 3 наст. изд.)
  5. Египетская тьма — библейский образ (Исход, X, 21–23)
  6. ...есть у кого яичко, так он <...> скорее на «элеватор» несёт <...> Яичко твоё немец съест... — «Элеватор» в данном случае — место скупки продуктов для перепродажи за границу, неизвестное древним пошехонцам.


Источники

  1. М.Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 15. Книга 2. Москва, Художественная литература, 1973, «Пошехонские рассказы».
  2. М.Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в 20 томах. Т. 17. Стр.477. М.: Художественная литература, 1975.