В круге первом: различия между версиями

Материал из Викицитатника
[досмотренная версия][непроверенная версия]
Содержимое удалено Содержимое добавлено
м →‎Цитаты: викификация
м → интервал <br /> между цитатами для лучшей читабельности
Строка 7: Строка 7:
Рубин усмехнулся:
Рубин усмехнулся:
— Ты эклектик. Ты выдираешь отовсюду по цветному перу и всё вплетаешь в свой хвост.|Комментарий=глава 9}}
— Ты эклектик. Ты выдираешь отовсюду по цветному перу и всё вплетаешь в свой хвост.|Комментарий=глава 9}}
<br />

{{Q|— Да дурак ты набитый! Ты бы хоть прежде почитал, что говорят о скептицизме большие люди. Ленин!
{{Q|— Да дурак ты набитый! Ты бы хоть прежде почитал, что говорят о скептицизме большие люди. Ленин!
— А ну? Что — Ленин? — Нержин притих.
— А ну? Что — Ленин? — Нержин притих.
Строка 16: Строка 16:
— А? — помягчел Рубин. — Схватил?
— А? — помягчел Рубин. — Схватил?
— Да, — покачался Нержин всем туловищем. — Лучше не скажешь. И я на него когда-то молился!..|Комментарий=глава 9}}
— Да, — покачался Нержин всем туловищем. — Лучше не скажешь. И я на него когда-то молился!..|Комментарий=глава 9}}
<br />

{{Q|Понять его идеи во время лекции было совершенно исключено. Но когда Нержину с товарищем удавалось вдвоём, деля работу, записать, а за вечер разобрать — душу осеняло нечто, как мерцание звёздного неба.|Комментарий=глава 10}}
{{Q|Понять его идеи во время лекции было совершенно исключено. Но когда Нержину с товарищем удавалось вдвоём, деля работу, записать, а за вечер разобрать — душу осеняло нечто, как мерцание звёздного неба.|Комментарий=глава 10}}
<br />

{{Q|Горяинов-Шаховской!? Горяинов-Шаховской! Маленький [[старик]], уже неопрятный от глубокой [[старость|старости]], то перемажет мелом свою чёрную вельветовую куртку, то тряпку от доски положит в карман вместо носового платка. Живой [[анекдот]], собранный из многочисленных «[[профессор]]ских» анекдотов, [[душа]] [[Варшава|Варшавского]] императорского университета, переехавшего в девятьсот пятнадцатом в коммерческий [[Ростов]] как на [[кладбище]].<ref>[[Александр Исаевич Солженицын|Александр Солженицын]], «В круге первом», том 1, глава 1-25 (1968), Москва, «Новый Мир», 1990 год</ref>|Автор=}}
{{Q|Горяинов-Шаховской!? Горяинов-Шаховской! Маленький [[старик]], уже неопрятный от глубокой [[старость|старости]], то перемажет мелом свою чёрную вельветовую куртку, то тряпку от доски положит в карман вместо носового платка. Живой [[анекдот]], собранный из многочисленных «[[профессор]]ских» анекдотов, [[душа]] [[Варшава|Варшавского]] императорского университета, переехавшего в девятьсот пятнадцатом в коммерческий [[Ростов]] как на [[кладбище]].<ref>[[Александр Исаевич Солженицын|Александр Солженицын]], «В круге первом», том 1, глава 1-25 (1968), Москва, «Новый Мир», 1990 год</ref>|Автор=}}
<br />

{{Q|На оттоманке лежал [[Сталин|человек]], чьё изображение столько раз было изваяно, писано маслом, акварелью, гуашью, сепией, рисовано углем, мелом, толчёным кирпичом, сложено из придорожной гальки, из морских ракушек, поливанной плитки, из зёрен пшеницы и [[бобы|соевых бобов]], вырезано по кости, выращено из травы, выткано на коврах, составлено из самолётов, заснято на киноплёнку — как ничьё никогда за три миллиарда лет существования земной коры. А он просто лежал, немного подобрав ноги в мягких кавказских сапогах, похожих на плотные чулки. На нём был френч с четырьмя большими карманами, нагрудными и боковыми — старый, обжитый, из тех серых, защитных, чёрных и белых френчей, какие (немного повторяя [[Наполеон]]а) он усвоил носить с гражданской войны и сменил на маршальский мундир только после Сталинграда. Имя этого человека склоняли газеты земного шара, бормотали тысячи дикторов на сотнях языков, выкрикивали докладчики в началах и окончаниях речей, выпевали тонкие пионерские голоса, провозглашали во здравие архиереи. Имя этого человека запекалось на обмирающих губах военнопленных, на опухших деснах арестантов. По этому имени во множестве были переназваны города и площади, улицы и проспекты, дворцы, университеты, школы, санатории, горные хребты, морские каналы, заводы, шахты, совхозы, колхозы, линкоры, ледоколы, рыболовные баркасы, сапожные артели, детские ясли — и группа московских журналистов предлагала также переименовать Волгу и Луну. А он был просто маленький желтоглазый старик с рыжеватыми (их изображали смоляными) уже редеющими (изображали густыми) волосами; с рытвинками оспы кое-где по серому лицу, с усохшею кожной сумочкой на шее (их не рисовали вовсе); с темными неровными зубами, частью уклоненными назад, в рот, пропахший листовым табаком; с жирными влажными пальцами, оставляющими следы на бумагах и книгах. К тому ж он чувствовал себя сегодня неважно: и устал, и переел в эти юбилейные дни, в животе была тяжесть каменная и отрыгалось тухло, не помогали салол с беладонной, а слабительных он пить не любил. Сегодня он и вовсе не обедал и вот рано, с полуночи, лег полежать. В теплом воздухе он ощущал спиной и плечами как бы холодок и прикрыл их бурой верблюжьей шалью.<ref>Вторая половина отрывка цитировалась в книге Марии Шнеерсон «Александр Солженицын: Очерки творчества»</ref>|Комментарий=глава 19}}
{{Q|На оттоманке лежал [[Сталин|человек]], чьё изображение столько раз было изваяно, писано маслом, акварелью, гуашью, сепией, рисовано углем, мелом, толчёным кирпичом, сложено из придорожной гальки, из морских ракушек, поливанной плитки, из зёрен пшеницы и [[бобы|соевых бобов]], вырезано по кости, выращено из травы, выткано на коврах, составлено из самолётов, заснято на киноплёнку — как ничьё никогда за три миллиарда лет существования земной коры. А он просто лежал, немного подобрав ноги в мягких кавказских сапогах, похожих на плотные чулки. На нём был френч с четырьмя большими карманами, нагрудными и боковыми — старый, обжитый, из тех серых, защитных, чёрных и белых френчей, какие (немного повторяя [[Наполеон]]а) он усвоил носить с гражданской войны и сменил на маршальский мундир только после Сталинграда. Имя этого человека склоняли газеты земного шара, бормотали тысячи дикторов на сотнях языков, выкрикивали докладчики в началах и окончаниях речей, выпевали тонкие пионерские голоса, провозглашали во здравие архиереи. Имя этого человека запекалось на обмирающих губах военнопленных, на опухших деснах арестантов. По этому имени во множестве были переназваны города и площади, улицы и проспекты, дворцы, университеты, школы, санатории, горные хребты, морские каналы, заводы, шахты, совхозы, колхозы, линкоры, ледоколы, рыболовные баркасы, сапожные артели, детские ясли — и группа московских журналистов предлагала также переименовать Волгу и Луну. А он был просто маленький желтоглазый старик с рыжеватыми (их изображали смоляными) уже редеющими (изображали густыми) волосами; с рытвинками оспы кое-где по серому лицу, с усохшею кожной сумочкой на шее (их не рисовали вовсе); с темными неровными зубами, частью уклоненными назад, в рот, пропахший листовым табаком; с жирными влажными пальцами, оставляющими следы на бумагах и книгах. К тому ж он чувствовал себя сегодня неважно: и устал, и переел в эти юбилейные дни, в животе была тяжесть каменная и отрыгалось тухло, не помогали салол с беладонной, а слабительных он пить не любил. Сегодня он и вовсе не обедал и вот рано, с полуночи, лег полежать. В теплом воздухе он ощущал спиной и плечами как бы холодок и прикрыл их бурой верблюжьей шалью.<ref>Вторая половина отрывка цитировалась в книге Марии Шнеерсон «Александр Солженицын: Очерки творчества»</ref>|Комментарий=глава 19}}
<br />

{{Q|Однако, этот плед и эту шапочку Челнов умел носить так, что они делали его фигуру не смешной, а величественной. Долгий овал его лица, острый профиль, властная манера разговаривать с тюремной администрацией и ещё тот едва голубоватый свет выцветших глаз, который даётся только абстрактным умам, — всё это странно делало Челнова похожим не то на [[Декарт]]а, не то на [[Архимед]]а.|Комментарий=глава 32}}
{{Q|Однако, этот плед и эту шапочку Челнов умел носить так, что они делали его фигуру не смешной, а величественной. Долгий овал его лица, острый профиль, властная манера разговаривать с тюремной администрацией и ещё тот едва голубоватый свет выцветших глаз, который даётся только абстрактным умам, — всё это странно делало Челнова похожим не то на [[Декарт]]а, не то на [[Архимед]]а.|Комментарий=глава 32}}
<br />

{{Q|— До того люди задурены, что стань сейчас посреди улицы, кричи «Долой тирана! Да здравствует свобода!» — так даже не поймут, о каком таком тиране и о какой ещё свободе речь.
{{Q|— До того люди задурены, что стань сейчас посреди улицы, кричи «Долой тирана! Да здравствует свобода!» — так даже не поймут, о каком таком тиране и о какой ещё свободе речь.
— А вы уверены, что вы, например, понимаете?
— А вы уверены, что вы, например, понимаете?
Строка 35: Строка 35:
— Но когда-то же удастся, — со скромной твёрдостью настаивал
— Но когда-то же удастся, — со скромной твёрдостью настаивал
Герасимович.|Комментарий=глава 37}}
Герасимович.|Комментарий=глава 37}}
<br />

{{Q|Давно замечено, что наша жизнь входит в нашу биографию не равномерно по годам. У каждого человека есть своя особая пора жизни, в которую он себя полнее всего проявил, глубже всего чувствовал и казался весь себе и другим. И что бы потом ни случалось с человеком даже внешне значительного, всё это чаще — только спад или инерция того толчка: мы вспоминаем, упиваемся, на много ладов переигрываем то, что единожды прозвучало в нас. Такой порой у иных бывает даже детство — и тогда люди на всю жизнь остаются [[дети|детьми]]. У других — первая любовь, и именно эти люди распространили миф, что любовь дается только раз. Кому пришлась такой порой пора их наибольшего [[богатство|богатства]], почёта, [[власть|власти]] — и они до беззубых десен шамкают нам о своем отошедшем величии.|Комментарий=глава 52}}
{{Q|Давно замечено, что наша жизнь входит в нашу биографию не равномерно по годам. У каждого человека есть своя особая пора жизни, в которую он себя полнее всего проявил, глубже всего чувствовал и казался весь себе и другим. И что бы потом ни случалось с человеком даже внешне значительного, всё это чаще — только спад или инерция того толчка: мы вспоминаем, упиваемся, на много ладов переигрываем то, что единожды прозвучало в нас. Такой порой у иных бывает даже детство — и тогда люди на всю жизнь остаются [[дети|детьми]]. У других — первая любовь, и именно эти люди распространили миф, что любовь дается только раз. Кому пришлась такой порой пора их наибольшего [[богатство|богатства]], почёта, [[власть|власти]] — и они до беззубых десен шамкают нам о своем отошедшем величии.|Комментарий=глава 52}}
<br />

{{Q|— А ты никогда не ощущал правоту этой истины: грехи родителей падают на детей?.. И от них надо отмываться?|Автор=|Комментарий=глава 61|Оригинал=}}
{{Q|— А ты никогда не ощущал правоту этой истины: грехи родителей падают на детей?.. И от них надо отмываться?|Автор=|Комментарий=глава 61|Оригинал=}}
<br />

{{Q|[[Смерть]] не страшна, пока тебя не трахнет. Я ничего не боялся, пока не испытал. Попал под хорошую бомбежку — стал бояться бомбежки, и только её. Контузило артналётом — стал бояться артналётов. А вообще; «не [[страх|бойся]] пули, которая свистит», раз ты её слышишь — значит, она уже не в тебя. Той единственной пули, которая тебя убьёт — ты не услышишь. Выходит, что смерть как бы тебя не касается: ты есть — её нет, она придёт тебя уже не будет.|Комментарий=глава 64}}
{{Q|[[Смерть]] не страшна, пока тебя не трахнет. Я ничего не боялся, пока не испытал. Попал под хорошую бомбежку — стал бояться бомбежки, и только её. Контузило артналётом — стал бояться артналётов. А вообще; «не [[страх|бойся]] пули, которая свистит», раз ты её слышишь — значит, она уже не в тебя. Той единственной пули, которая тебя убьёт — ты не услышишь. Выходит, что смерть как бы тебя не касается: ты есть — её нет, она придёт тебя уже не будет.|Комментарий=глава 64}}



Версия от 17:52, 14 января 2016

«В круге первом» — роман Александра Солженицына, написанный в 1955—1958 годах.

Цитаты

  •  

Нержин говорил, как поведывают давно выношенные мысли:
<…> Благословение тюрьме!! Она дала мне задуматься. Чтобы понять природу счастья, — разреши мы сперва разберём природу сытости. Вспомни Лубянку или контрразведку. Вспомни ту реденькую полуводяную — без единой звёздочки жира! — ячневую или овсяную кашицу! Разве её ешь, разве её кушаешь — ею причащаешься! К ней со священным трепетом приобщаешься, как к той пране йогов! Ешь её медленно, ешь её с кончика деревянной ложки, ешь её, весь уходя в процесс еды, в думанье о еде — и она нектаром расходится по твоему телу, ты содрогаешься от сладости, которая тебе открывается в этих разваренных крупинках и в мутной влаге, соединяющей их. И вот, по сути дела питаясь ничем, ты живёшь шесть месяцев и живёшь двенадцать! Разве с этим сравнится грубое пожирание отбивных котлет? <…> Сытость совсем не зависит от того, сколько мы едим, а от того, как мы едим! Так и счастье, так и счастье, Лёвушка, оно вовсе не зависит от объёма внешних благ, которые мы урвали у жизни. Оно зависит только от нашего отношения к ним! Об этом сказано ещё в даосской этике: «Кто умеет довольствоваться, тот всегда будет доволен.»
Рубин усмехнулся:
— Ты эклектик. Ты выдираешь отовсюду по цветному перу и всё вплетаешь в свой хвост. — глава 9


  •  

— Да дурак ты набитый! Ты бы хоть прежде почитал, что говорят о скептицизме большие люди. Ленин!
— А ну? Что — Ленин? — Нержин притих.
— Ленин сказал: у рыцарей либерального российского языкоблудия скептицизм есть форма перехода от демократии к холуйскому грязному либерализму.
— Как-как-как? Ты не приврал?
— Точно. Это из «Памяти Герцена» и касается…
Нержин убрал голову в руки, как сражённый.
— А? — помягчел Рубин. — Схватил?
— Да, — покачался Нержин всем туловищем. — Лучше не скажешь. И я на него когда-то молился!.. — глава 9


  •  

Понять его идеи во время лекции было совершенно исключено. Но когда Нержину с товарищем удавалось вдвоём, деля работу, записать, а за вечер разобрать — душу осеняло нечто, как мерцание звёздного неба. — глава 10


  •  

Горяинов-Шаховской!? Горяинов-Шаховской! Маленький старик, уже неопрятный от глубокой старости, то перемажет мелом свою чёрную вельветовую куртку, то тряпку от доски положит в карман вместо носового платка. Живой анекдот, собранный из многочисленных «профессорских» анекдотов, душа Варшавского императорского университета, переехавшего в девятьсот пятнадцатом в коммерческий Ростов как на кладбище.[1]


  •  

На оттоманке лежал человек, чьё изображение столько раз было изваяно, писано маслом, акварелью, гуашью, сепией, рисовано углем, мелом, толчёным кирпичом, сложено из придорожной гальки, из морских ракушек, поливанной плитки, из зёрен пшеницы и соевых бобов, вырезано по кости, выращено из травы, выткано на коврах, составлено из самолётов, заснято на киноплёнку — как ничьё никогда за три миллиарда лет существования земной коры. А он просто лежал, немного подобрав ноги в мягких кавказских сапогах, похожих на плотные чулки. На нём был френч с четырьмя большими карманами, нагрудными и боковыми — старый, обжитый, из тех серых, защитных, чёрных и белых френчей, какие (немного повторяя Наполеона) он усвоил носить с гражданской войны и сменил на маршальский мундир только после Сталинграда. Имя этого человека склоняли газеты земного шара, бормотали тысячи дикторов на сотнях языков, выкрикивали докладчики в началах и окончаниях речей, выпевали тонкие пионерские голоса, провозглашали во здравие архиереи. Имя этого человека запекалось на обмирающих губах военнопленных, на опухших деснах арестантов. По этому имени во множестве были переназваны города и площади, улицы и проспекты, дворцы, университеты, школы, санатории, горные хребты, морские каналы, заводы, шахты, совхозы, колхозы, линкоры, ледоколы, рыболовные баркасы, сапожные артели, детские ясли — и группа московских журналистов предлагала также переименовать Волгу и Луну. А он был просто маленький желтоглазый старик с рыжеватыми (их изображали смоляными) уже редеющими (изображали густыми) волосами; с рытвинками оспы кое-где по серому лицу, с усохшею кожной сумочкой на шее (их не рисовали вовсе); с темными неровными зубами, частью уклоненными назад, в рот, пропахший листовым табаком; с жирными влажными пальцами, оставляющими следы на бумагах и книгах. К тому ж он чувствовал себя сегодня неважно: и устал, и переел в эти юбилейные дни, в животе была тяжесть каменная и отрыгалось тухло, не помогали салол с беладонной, а слабительных он пить не любил. Сегодня он и вовсе не обедал и вот рано, с полуночи, лег полежать. В теплом воздухе он ощущал спиной и плечами как бы холодок и прикрыл их бурой верблюжьей шалью.[2]глава 19


  •  

Однако, этот плед и эту шапочку Челнов умел носить так, что они делали его фигуру не смешной, а величественной. Долгий овал его лица, острый профиль, властная манера разговаривать с тюремной администрацией и ещё тот едва голубоватый свет выцветших глаз, который даётся только абстрактным умам, — всё это странно делало Челнова похожим не то на Декарта, не то на Архимеда. — глава 32


  •  

— До того люди задурены, что стань сейчас посреди улицы, кричи «Долой тирана! Да здравствует свобода!» — так даже не поймут, о каком таком тиране и о какой ещё свободе речь.
— А вы уверены, что вы, например, понимаете?
— Да полагаю, — кривыми губами сказал Нержин.
— Не спешите утверждать. Какая свобода нужна разумно-построенному обществу — это очень плохо представляется людьми.
А разумно-построенное общество — представляется? Разве оно
возможно?
— Думаю, что — да.
— Даже приблизительно вы мне не нарисуете. Это ещё никому не удалось.
— Но когда-то же удастся, — со скромной твёрдостью настаивал
Герасимович. — глава 37


  •  

Давно замечено, что наша жизнь входит в нашу биографию не равномерно по годам. У каждого человека есть своя особая пора жизни, в которую он себя полнее всего проявил, глубже всего чувствовал и казался весь себе и другим. И что бы потом ни случалось с человеком даже внешне значительного, всё это чаще — только спад или инерция того толчка: мы вспоминаем, упиваемся, на много ладов переигрываем то, что единожды прозвучало в нас. Такой порой у иных бывает даже детство — и тогда люди на всю жизнь остаются детьми. У других — первая любовь, и именно эти люди распространили миф, что любовь дается только раз. Кому пришлась такой порой пора их наибольшего богатства, почёта, власти — и они до беззубых десен шамкают нам о своем отошедшем величии. — глава 52


  •  

— А ты никогда не ощущал правоту этой истины: грехи родителей падают на детей?.. И от них надо отмываться? — глава 61


  •  

Смерть не страшна, пока тебя не трахнет. Я ничего не боялся, пока не испытал. Попал под хорошую бомбежку — стал бояться бомбежки, и только её. Контузило артналётом — стал бояться артналётов. А вообще; «не бойся пули, которая свистит», раз ты её слышишь — значит, она уже не в тебя. Той единственной пули, которая тебя убьёт — ты не услышишь. Выходит, что смерть как бы тебя не касается: ты есть — её нет, она придёт тебя уже не будет. — глава 64

Примечания

  1. Александр Солженицын, «В круге первом», том 1, глава 1-25 (1968), Москва, «Новый Мир», 1990 год
  2. Вторая половина отрывка цитировалась в книге Марии Шнеерсон «Александр Солженицын: Очерки творчества»