|
|
Строка 13: |
Строка 13: |
|
|
|
|
|
=== Поэзия === |
|
=== Поэзия === |
|
Ян Стефанович Раевский, |
|
*Ян Стефанович Раевский, |
|
Дальний-дальний пращур мой! |
|
Дальний-дальний пращур мой! |
|
Почему кружится лебедь |
|
Почему кружится лебедь |
Анато́лий Влади́мирович Жигу́лин (1 января 1930, Воронеж, РСФСР, СССР — 6 августа 2000, Москва, Россия) — советский российский поэт и прозаик, автор ряда поэтических сборников и автобиографической повести «Чёрные камни» (1988).
Цитаты
|
… поэты и сами ещё ни разу не договорились о том, что такое поэзия.[1]
|
|
— письмо А. И. Солженицыну, 1964 |
|
Большинство в политическом лагере были существами мыслящими и активными. Кстати, тех, кто больше сопротивлялся лагерным порядкам, проявлял свою индивидуальность, храбрость, того даже лагерное начальство больше уважало, хотя могло их распять и убить.[1]
|
|
— интервью, 1988 |
|
В. В. Огрызко: Многие ваши стихи сюжетны. Почему?
— Я бы так категорично говорить не стал. Даже моё самое сюжетное стихотворение «Бурундук» — это вовсе не рассказ. Это притча. А в притче всё само по себе становится поэтическим образом.[1]
|
|
— там же |
Поэзия
Дальний-дальний пращур мой!
Почему кружится лебедь
Над моею головой?
Ваша дерзость, Ваша ревность,
Ваша ненависть к врагам.
Древний род!
Какая древность -
Близится к пяти векам!
Стольники и воеводы...
Генерал...
И декабрист.
У него в лихие годы -
Путь и страшен, и тернист.
Генерал - герой Монмартра
И герой Бородина.
Декабристу вышла карта
Холодна и ледяна.
Только стуже не завеять
Гордый путь его прямой.
Кружит, кружит белый лебедь
Над иркутскою тайгой.
Даль холодная сияет.
Облака - как серебро.
Кружит лебедь и роняет
Золотистое перо.
Трубы грозные трубили
На закат и на восход.
Всех Раевских перебили,
И пресекся древний род -
На равнине югославской,
Под Ельцом и под Москвой -
На германской,
На гражданской,
На последней мировой.
Но сложилося веками:
Коль уж нет в роду мужчин,
Принимает герб и знамя
Ваших дочек
Старший сын.
Но не хочет всех лелеять
Век двадцатый, век другой.
И опять кружится лебедь
Над иркутскою тайгой.
И легко мне с болью резкой
Было жить в судьбе земной.
Я по матери - Раевский.
Этот лебедь - надо мной.
Даль холодная сияет.
Облака - как серебро.
Кружит лебедь и роняет
Золотистое перо[2].
|
Сползла машина с перевала.
И в падях,
Что всегда пусты,
Нас будто всех околдовало —
Мы вдруг увидели цветы!
И разом ахнули ребята,
Нажал водитель на педаль:
Была светла и розовата от тех цветов глухая даль.
И через каменные глыбы,
По чахлым ивовым кустам,
Не в силах потушить улыбок,
Мы побежали к тем цветам.
Студент-геолог, умный парень,
Заспорить с кем-то был готов,
Что, дескать, только в Заполярье
Известен этот вид цветов.
Но порешили, кто постарше,
На спор поставив сразу крест,
Что те цветы, конечно, наши —
Из тульских и рязанских мест <…> год
[3]
|
|
— «Полярные цветы», 1961 |
|
Прошли года...
Теперь быть может,
Жесток тот принцип и нелеп.
Но сердце до сих пор тревожит
Прямая связь:
Работа — хлеб. —
|
|
— «Хлеб», 1961[3] |
|
Я иду под конвоем,
Увязая в снегу.
Не в неволе немецкой.
Не по чёрной золе.
Я иду по советской,
По любимой земле.
Не эсэсовец лютый
Над моею бедой,
А знакомый как будто
Солдат молодой.
Весельчак с автоматом
В ушанке большой,
Он ругается матом
До чего ж хорошо!
— Эй, фашистские гады!
Ваш рот-перерот!
Вас давно бы всех надо
Отправить в расход!..
И гуляет по спинам
Тяжёлый приклад...
А ведь он мой ровесник,
Этот юный солдат.
Уж не с ним ли я вместе
Над задачей сопел?
Уж не с ним ли я песни
О Сталине пел?
Про счастливое детство,
Про родного отца...
|
|
— «Начало поэмы», 1962 |
|
Когда мне было
Очень-очень трудно,
Стихи читал я
В карцере холодном.
И гневные, пылающие строки
Тюремный сотрясали потолок:
«Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — все молчи!..»
И в камеру врывался надзиратель
С испуганным дежурным офицером.
Они орали:
— Как ты смеешь, сволочь,
Читать
Антисоветские стихи! —
|
|
— «Стихи», 1963 |
|
Семь лет назад я вышел из тюрьмы.
А мне побеги,
Всё побеги снятся...
Мне шорохи мерещатся из тьмы.
Вокруг сугробы синие искрятся.
|
|
— «Сны», 1962-63 |
|
Забытый случай, дальний-дальний,
Мерцает в прошлом, как свеча...
В холодном БУРе на Центральном
Мы удавили стукача.
Нас было в камере двенадцать.
Он был тринадцатым, подлец. <…>
Его, притиснутого к нарам,
Хвостом начавшего крутить,
Любой из нас одним ударом
Досрочно мог освободить.
Но чтоб никто не смел сознаться,
Когда допрашивать начнут,
Его душили все двенадцать,
Тянули с двух сторон за жгут...
Нас кум допрашивал подробно,
Морил в кондее[4] сколько мог,
Нас били бешено и злобно,
Но мы твердили:
«Сам подох…»
И хоть отметки роковые
На шее видел мал и стар,
Врач записал:
«Гипертония», —
В его последний формуляр.
|
|
— «Забытый случай», 1964 |
|
Беляево-Богородское!
Ветер со всех концов.
Нерадостная, сиротская
Судьба у твоих скворцов.
Бульдозер в красной рубахе
Ровняет твои бугры,
И корчатся, как на плахе,
Сарайчики и дворы.
Потом по всему порядку,,
Рыча, как голодный зверь,
Срезает ножом посадку:
Рябину, берёзу, ель...
<…> А вдалеке,
За кранами,
Грибами вокруг холма
Панельные все, «слухмяные»
Растут близнецы дома...
И чёрт бы с нею, с деревней,
С грядками огурцов.
Но всё-таки жаль деревьев,
Всё-таки жаль скворцов... —
|
|
— «Беляево-Богородское», 1966[3] |
|
Вокруг пылала отчая земля —
Стога, деревни,
Церкви и повети.
А здесь внутри за стенами кремля —
Не только жёны —
Старики и дети.
Здесь, за стеною,
Жил не только князь,
Митрополит
И славный воевода,
Но древних букв
Затейливая вязь —
Язык, культура
И душа народа...
Как мало нынче
Знаем мы о них,
О тех погибших
В той кровавой тризне!
Ведь в те года
Сгорело столько книг!
А книги — тоже
Продолженье жизни.
|
|
— «Оборона Владимира (1238 год)», 1973[3] |
|
А на белом песке
Золотая лоза,
Золотая, густая
Лоза-шелюга.
И солёные брызги
Бросает в глаза
И холодной водой
Обдаёт берега.[5]
|
|
— сборник «Полынный ветер», 1975 |
|
И было странно мне тогда.
Что нас двоих, таких неблизких.
В седой глуши лесов сибирских
Свела не радость, а беда.[5]
|
|
— там же |
|
Две пули в меня попали
На дальней, глухой Колыме.
Одна размозжила локоть,
Другая попала в голову
И прочертила по черепу
Огненную черту.
Та пуля была спасительной —
Я потерял сознание.
Солдаты решили: мертвый,
И за ноги поволокли.
Три друга мои погибли.
Их положили у вахты,
Чтоб зеки шли и смотрели —
Нельзя бежать с Колымы.
А я, я очнулся в зоне.
А в зоне добить невозможно.
Меня всего лишь избили
Носками кирзовых сапог.
Сломали ребра и зубы.
Били и в пах, и в печень.
Но я все равно был счастлив -
Я остался живым. <…>
Я находился в БУРе.
Рука моя нарывала,
И голову мне покрыла
Засохшая коркой кровь.
Московский врач-«отравитель»
Моисей Борисович Гольдберг
Спас меня от гангрены,
Когда шансы равнялись нулю.
Он вынул из локтя пулю —
Большую, утяжеленную,
Длинную — пулемётную —
Четырнадцать грамм свинца.
Инструментом ему служили
Обычные пассатижи,
Чья-то острая финка,
Наркозом — обычный спирт. —
|
|
— «Памяти друзей», 1987 |
О Жигулине
|
202 раза повторяется слово «ХОЛОД» в 144 стихотворениях, составляющих книгу «ПОЛЫННЫЙ ВЕТЕР».
Это не оплошность не безвкусица, не бедность, а тончайшее мастерство и богатство поэтического словаря Анатолия Жигулина.
Слово «холодная» автор разумеет не в какой-то сверхмодной, ультрасовременной аллегории, в роде «холодная война», а в самом реальном, климатическом, физическом смысле: «минус сорок показывал градусник Цельсия»... «Скоро, скоро холода».
Жигулин — уроженец Воронежа и «запрограммирован» на воспевание среднерусской природы. Среднерусская природа вошла в его стихи, но заняла там очень скромное место, далеко уступающее совсем другим географическим меридианам. <…>
Жигулину ещё не поздно избавиться от заимствований и чужих влияний при тех больших рубежах, которые взял в новом цикле стихотворений молодой поэт.[5] —
|
|
— Варлам Шаламов, «Путь в большую поэзию» |
Примечания
Ссылки