Никола́й Мака́рович Оле́йников (23 июля [4 августа] 1898 — 24 ноября 1937) — русский поэт, детский писатель, редактор журналов и сценарист. Расстрелян НКВД по фальшивому делу. При его жизни были опубликовано всего 3 стихотворения (но многие ходили в списках), остальные — после 1965 года.
Надоело мне в цифрах копаться,
Заболела от них голова.
Я хотел бы забыть, что такое 17,
Что такое 4 и 2.
Я завидую зрению кошек:
Если кошка посмотрит на дом,
То она не считает окошек
И количество блох не скрепляет числом.[3]
— «Жалоба математика», [около 1933]
Я придумал число-обезьянку
И число под названием дом.
И любую аптечную склянку
Обозначить хотел бы числом.
Таракан, и звезда, и другие предметы —
Все они знаменуют идею числа, <…>
Всё, что выразить в знаках нельзя. <…>
Мои числа — не цифры, не буквы,
Интегрировать их я не стал:
Отыскавшему функцию клюквы
Не способен помочь интеграл.
Я в количество больше не верю,
И, по-моему, нет величин;
И волнуют меня не квадраты, а звери, —
Потому что не раб я числа, а его господин.[3]
— «Самовосхваление математика», [около 1933]
… паук <…> муху, как зверя, хватает,
Садится на ветку верхом
И в пленницу ножик вонзает.[3]
— «Убийство», [около 1933]
Я муху безумно любил!
Давно это было, друзья,
Когда ещё молод я был <…>.
Бывало, возьмёшь микроскоп,
На муху направишь его –
На щёчки, на глазки, на лоб,
Потом на себя самого.
И видишь, что я и она,
Что мы дополняем друг друга,
Что тоже в меня влюблена
Моя дорогая подруга.
Приятен вид тетради клетчатой:
В ней нуль могучий помещен,
А рядом нолик искалеченный
Стоит, как маленький лимон.
О вы, нули мои и нолики,
Я вас любил, я вас люблю!
Скорей лечитесь, меланхолики,
Прикосновением к нулю! <…>
Когда умру, то не кладите,
Не покупайте мне венок,
А лучше нолик положите
На мой печальный бугорок.
— «О нулях», 1934 (?)
На хорошенький букетик
Ваша девочка похожа.
Зашнурована в пакетик
Её маленькая кожа.
— «Супруге начальника», [1934]
2-я
Ножками мотает,
Рожками бодает,
Крылышком жужжит:
— Жи-жи-жи-жи-жид! –
Жук-антисемит.
<…> 4-я. Осенняя жалоба Кузнечика
И солнышко не греет,
И птички не свистят.
Одни только евреи
На веточках сидят.
<…> 7-я. Смерть Жука Жук (разочарованно).
Воробей — еврей,
Канарейка — еврейка,
Божья коровка — жидовка,
Термит — семит,
Грач — пархач!
(Умирает.) — по свидетельству Я. С. Друскина, на основе «Книжки с картинками» Н. И. Бухарин предполагал издать серию антифашистских плакатов, плакат с текстом 7-й картинки изображал жуком Гитлера[4]
— «Жук-антисемит» (Книжка с картинками для детей), [1935]
Неуловимы, глухи, неприметны
Слова, плывущие во мне <…>.
Простой предмет — перо, чернильница, –
Сверкая, свет прольют иной.
И день шипит, как мыло в мыльнице,
Пленяя тусклой суетой.
Ты сделан для еды, но назначение твоё высоко!
Ты с виду прост, но тайное твоё строение
Сложней часов, великолепнее растения.
Тебя пошляк дрожащею рукой разламывает. Он спешит.
Ему не терпится. Его кольцо твоё страшит,
И дырка знаменитая
Его томит, как тайна нераскрытая.
— «Бублик»
От страсти тяжело дыша,
Я раздеваюся, шурша.
Вступив в опасную игру,
Подумал я: «А вдруг помру?»
Действительно, минуты не прошло,
Как что-то из меня ушло.
Душою было это что-то.
Я умер. Прекратилась органов работа.
И вот, отбросив жизни груз,
Лежу прохладный, как арбуз.
Арбуз разрезан. Он катился,
Он жил — и вдруг остановился.
В нём тихо дремлет косточка-блоха,
И капает с него уха.
А ведь не капала когда-то!
Вот каковы они, последствия разврата.
— «Быль, случившаяся с автором в ЦЧО»
Неприятно в океане
Почему-либо тонуть.
Рыбки плавают в кармане,
Впереди — неясен путь.
Так зачем же ты, несчастный,
В океан страстен попал <…>.
Страшно жить на этом свете,
В нём отсутствует уют, —
Ветер воет на рассвете,
Волки зайчика грызут,
Улетает птица с дуба,
Ищет мяса для детей,
Провидение же грубо
Преподносит ей червей.
Плачет маленький телёнок
Под кинжалом мясника, Рыба бедная спросонок
Лезет в сети рыбака.
Лев рычит во мраке ночи,
Кошка стонет на трубе, Жук-буржуй и жук-рабочий
Гибнут в классовой борьбе.
Всё погибнет, всё исчезнет
От бациллы до слона —
И любовь твоя, и песни,
И планеты, и луна. <…>
Дико прыгает букашка
С беспредельной высоты,
Разбивает лоб бедняжка…
Разобьёшь его и ты!
— «Генриху Левину по поводу влюбления его в Шурочку Любарскую»
Где растительные злаки,
Обрамлявшие твой лоб,
Где волокна-забияки,
Где петрушка, где укроп?
— «Послание, одобряющее стрижку волос»
Он не должен сочетать куриных ног
с бесстыдной женской ножкой,
Не должен страсть объединять с питательной крупой.
Не может справиться с подобною окрошкой
Красавец наш, наш Генрих дорогой.
Увы, не та во мне уж сила,
Которая девиц, как смерть, косила!
И я не тот. Я перестал безумствовать и пламенеть,
И прежняя в меня не лезет снедь.
Давно уж не ночуют утки
В моём разрушенном желудке.
И мне не дороги теперь любовные страданья —
Меня влекут к себе основы мирозданья. <…>
Любовь пройдёт. Обманет страсть. Но лишена обмана
Волшебная структура таракана.
О, тараканьи растопыренные ножки, которых шесть!
Они о чём-то говорят, они по воздуху каракулями пишут,
Их очертания полны значенья тайного… Да, в таракане что-то есть,
Когда он лапкой двигает и усиком колышет.
— «Служение Науке»
От мяса и кваса
Исполнен огня,
Любить буду нежно,
Красиво, прилежно…
Кормите меня! <…>
Дрожу оттого я,
Что начал я гнить,
Но хочется вдвое
Мне кушать и пить. <…>
Любви мне не надо,
Не надо страстей,
Хочу лимонаду,
Хочу овощей! <…>
Но сердце застынет,
Увы, навсегда,
И жёлтая хлынет
Оттуда вода… — см. предпоследнюю цитату в статье Л. Гинзбург[5]
И меня охватила тоска,
И припал я к скамье головой. <…>
И я умер немного спустя,
И лежал с неподвижным лицом…
В Ботанический сад заходя,
Я не знал, что остануся в нём.[3]
— «Ботанический сад»
Спина кузнечика горит сознаньем, светом, <…>
он выглядит пакетом;
Разрежь его — и ты увидишь чудеса:
Увидишь ты двух рыбок, плавающих вместе,
Сквозную дырочку и крестик.[3]
— «Кузнечик»
Шумит земляника над мёртвым жуком,
В траве его лапки раскинуты.
Он думал о том, и он думал о сём, —
Теперь из него размышления вынуты.
И вот он коробкой пустою лежит,
Раздавлен копытом коня,
И хрящик сознания в нём не дрожит,
И нету в нём больше огня.
Он умер, и он позабыт, незаметный герой, Друзья его заняты сами собой. <…>
А там, где шумит земляника,
Где свищет укроп-молодец,
Не слышно ни пенья, ни крика
Лежит равнодушный мертвец.
— «Смерть героя»
У мухи нету перьев. Зачем же я не муха?!
Я тоже не имею ни перьев, ни хвоста.
И мягкости такой же моё большое брюхо,
Я так же, как и муха, не вью себе гнезда.[3]
Заговорили о его стихах.
— Это не серьёзно. Это вроде того, как я вхожу в комнату, раскланиваюсь и говорю что-нибудь. Это стихи, за которыми можно скрыться. Настоящие стихи раскрывают. Мои стихи — это как ваш «Пинкертон», как исторические повести для юношества.[5]
… Хармс сейчас носит необыкновенный жилет (жилет был красный), потому что у него нет денег на покупку обыкновенного.[5]
— слова Л. Гинзбург, 1930-е
Однажды я сказала Олейникову:
— У Заболоцкого появился какой-то холод…
— Ничего, — ответил Олейников как-то особенно серьёзно, — он имеет право пройти через это. Пушкин был холоден, когда писал «Бориса Годунова». Заболоцкий под влиянием «Бориса Годунова».[5]
Ничего не может быть гнуснее, когда под видом рассказа о прошлом Красной Армии детям преподносится клевета на Красную Армию, опошление героической борьбы против белых и интервентов. <…> Книжка [«Танки и санки»] вредна. Её нужно изъять [из продажи].[6][7]
— Г. Фрадкин, «Танки и санки (Заметки читателя)»
см. дневники Евгения Шварца 19—26 октября 1952, 15—16 мая 1953 (от «Это уже не лень» до «начать работать»), конца декабря 1956
Его необыкновенный талант проявился [в 1920-х] во множестве экспромтов и шутливых посланий, которые он писал по разным поводам своим друзьям и знакомым. Стихи эти казались небрежными, не имеющими литературной ценности. Лишь впоследствии стало понятно, что многие из этих непритязательных стихов — истинные шедевры искусства.[8][7]
Один из умнейших людей, которых я встречал в своей жизни, он внутренне как бы уходил от собеседника — и делал это искусно, свободно. Он шутил без улыбки. В нём чувствовалось беспощадное знание жизни. Мне казалось, что между его деятельностью в литературе и какой-то другой, несовершившейся деятельностью — может быть, в философии? — была пропасть.[9]
… он, по-видимому, читал работы Лидии Виндт по истории русской басни, где нашёл очень интересный анализ во многом абсурдной манеры Сумарокова и баснописцев его школы, где наблюдаются особые формы «перенесения условий жизни людей на животных», «имеющие чисто орнаментальное значение»[10].
<…> анималистические персонажи Олейникова психологически и эмоционально очеловечены и не рассуждают, не философствуют, а чувствуют и страдают, как люди <…>. Олейников сознательно играет на нарушении всегда очень спорных правил «правдоподобия», о которых особенно заботились теоретики басенного жанра, где по преимуществу фигурировали персонажи из мира зверей, птиц, насекомых и т. д.