Сочинения князя В. Ф. Одоевского (Белинский)

Материал из Викицитатника

«Сочинения князя В. Ф. Одоевского» — статья Виссариона Белинского, написанная в связи с выходом собрания сочинений Одоевского в 1844 году и опубликована без подписи[1]. На критику Одоевский ответил в декабре 1844 письмом редактору «Отечественных записок» А. А. Краевскому[2].

Цитаты[править]

  •  

Князь Одоевский принадлежит к числу наиболее уважаемых из современных русских писателей, — и между тем ничего не может быть неопределённее известности, которою он пользуется. Скажем более: имя его гораздо известнее, нежели его сочинения. Это несколько странное явление имеет две причины: одну чисто внешнюю, случайную, другую — внутреннюю и необходимую. Князь Одоевский выступил на литературное поприще в 1824 году, в эпоху совершенного переворота в русской литературе, когда новые понятия вооружились против старых <…>. Эта борьба старого и нового известна под именем борьбы романтизма с классицизмом. Если сказать по правде, тут не было ни классицизма, ни романтизма, а была только борьба умственного движения с умственным застоем; но борьба, какая бы она ни была, редко носит имя того дела, за которое она возникла, и это имя, равно как и значение этого дела, почти всегда узнаются уже тогда, как борьба кончится. Все думали, что спор был за то, которые писатели должны быть образцами — древние ли греческие и латинские и их рабские подражатели — французские классики XVII и XVIII столетий, или новые; <…> а, между тем, в сущности-то спорили о том, имеет ли право на титло поэта, и ещё притом великого, такой поэт, как Пушкин, который не употребляет «пиитических вольностей», — вместо шершавого, тяжелого, скрыпучего и прозаического стиха употребляет стих гладкий, лёгкий, гармонический, <…> поэмами называет маленькие повести, где действуют люди вместо того, чтоб разуметь под ними холодные описания на один и тот же ходульный тон знаменитых событий, <…> — словом, поэт, который тайны души и сердца человека дерзнул предпочесть плошечным иллюминациям. Вследствие движения, данного преимущественно явлением Пушкина, молодые люди, выходившие тогда на литературное поприще, усердно гонялись за новизною, считая её за романтизм. <…> Разумеется, источником всего этого «нового» служили для них иностранные литературы; но для большинства нашей читающей публики того времени всё это действительно было слишком ново, а потому и казалось ярко оригинальным и смело самобытным. И вот почему в те блаженные времена слава доставалась так легко, так дёшево, а известность была просто нипочём. Разумеется, подобная новизна не могла не состареться скоро, и вследствие этого многие люди, о которых думали, что они подавали блестящие надежды, оказались совершенно безнадежными; другие, которые пользовались большою известностию, вдруг пришли в забвение. Но как движение <…> развязало руки и ноги нашей литературе, то оно всё продолжалось и продолжалось: новое сегодня становилось завтра если ещё не старым, то уже и не новым; на место одной забытой знаменитости являлось несколько новых, в литературу беспрестанно входили новые элементы, содержание её расширялось, формы разнообразились, характер становился самобытнее. И теперь уже немногие помнят эти споры и эту борьбу; писателей делят по эпохам, в которые они действовали, и по таланту, который они выказали; но уже нет более ни классиков, ни романтиков; ни содержание, ни форма уже не приводят в изумление своею оригинальностью, но, чем они оригинальнее, тем большее возбуждают внимание. <…> В поэзии Пушкина есть элементы и романтические, и классические, и элементы восточной поэзии, и в то же время в ней так много принадлежащего собственно нашей эпохе, нашему времени: как же теперь называть его романтиком? Он просто поэт, и притом поэт великий! Теперь каждый талант, и великий и малый, хочет быть не классиком, не романтиком, а поэтом, следовательно, хочет ровно брать дань со всего человеческого, — и благо ему, если он, не чуждаясь ни древнего, ни старого, ни нового, во всём этом умеет быть современным!.. Эту многосторонность, эту свободу наша литература приобрела всё-таки через борьбу мнимого романтизма с мнимым классицизмом!
Между множеством эфемерных явлений, вызванных тогда новизною и обязанных ей своею минутною известностью, были яркие таланты, которые считали за необходимость не останавливаться на первом успехе, но идти за временем. — начало

  •  

Вообще, доходить до конца как-то не в судьбе русских писателей, особенно с некоторого времени. <…> Только и слышишь, что о падении прежних бойцов, сражённых то смертию, то — что ещё хуже — жизнию… Ужасно умереть прежде времени, но ещё ужаснее пережить свою деятельность и только изредка новыми, но уже слабыми произведениями напоминать о прекрасной поре своей прежней деятельности. Эта нравственная смерть производит в нашей литературе ещё больше опустошений, чем физическая.

  •  

Итак, князь Одоевский вышел на литературное поприще в 1824 году. <…> Мы помним первую повесть его «Элладий, картину из светской жизни» <…>. Эта повесть теперь всякому показалась бы слабою, детскою и по содержанию и по форме; но тогда она обратила на себя общее внимание и приятно всех удивила. <…> Это была первая повесть из русской действительности, первая попытка изобразить общество не идеальное и нигде не существующее, но такое, каким автор видел его в действительности. Со стороны искусства и вообще манеры рассказывать она была произведением оригинальным и дотоле невиданным; было что-то свежее в её мысли, во взгляде автора на предметы и в чувствах, которые старался он ею возбудить в обществе. К тому же времени <…> относятся его «апологи» — род поэтических аллегорий, в которых ясно и определительно выказалось направление таланта их автора. <…>
Эти апологи замечательны уже тем, что они походили ни на что, бывшее до них в русской литературе; они не пользовались популярностию, потому что могли нравиться не всем. <…>
Но князь Одоевский не остановился на этих юношеских опытах; он скоро понял, что этот избранный или, лучше сказать, созданный им род литературы прозаичен и однообразен. Он так мало даёт цены этим первоначальным опытам своим, что не захотел даже поместить их в собрании своих сочинений… Последующие его опыты, разбросанные преимущественно по альманахам, уже обнаружили в нём писателя столько же возмужавшего, сколько и даровитого. Не изменяя своему истинному призванию, по-прежнему оставаясь по преимуществу дидактическим, он в то же время умел возвыситься до поэтического красноречия <…>. Для доказательства ссылаемся на три лучшие произведения князя Одоевского — «Бригадир», «Бал» и «Насмешка мертвеца». Это <…> — пламенные филиппики, исполненные то грозного пророческого негодования против ничтожности и мелочности положительной жизни, валяющейся в грязи эгоистических расчётов, то молниеносных образов надзвёздной страны идеала, где живут высокие чувствования, светлые мысли, благородные стремления, доблестные помыслы. <…> Но кроме того важное преимущество этих пьес составляет их близкое, живое соотношение к обществу. С этой стороны, они <…> уроки высокой мудрости, тем более плодотворные, что их корни скрываются глубоко в почве русской действительности. Прочтите «Бригадира»: это история многих тысяч наших бригадиров, — история, к несчастию, всегда одинаковая. Беспокойный и страстный юмор составляет также одно из неотъемлемых достоинств этих пьес и придает им характер положительности, без которого они казались бы слишком фантастическими, а потому и недостаточно дельными.
<…> «Насмешка мертвеца». По нашему мнению, это едва ли не лучшее произведение князя Одоевского и в то же время одно из замечательнейших произведений русской литературы, тем более, что оно в ней единственное в своём роде.

  •  

Без пафоса невозможна никакая поэзия, и дидактизм, чтоб не убивать поэзии, должен быть всегда преисполнен страстного одушевления.

  •  

… чтение таких произведений, как «Бригадир», «Бал» и «Насмешка мертвеца», производит на молодую душу, ещё свежую, не подвергшуюся нечистому прикосновению житейской суеты, действие электрического удара, потрясающего всю нервную систему. <…> мы помним то время, когда избранная молодёжь с восторгом читала эти пьесы и говорила о них с тем важным видом, с каким обыкновенно неофиты говорят о таинствах своего учения. И вот одна из причин, почему имя князя Одоевского как писателя более известно и знакомо всем, нежели его сочинения: его сочинения таковы, что могут или сильно нравиться, или совсем не могут нравиться, потому что годятся не для всех <…>. К этому надо присовокупить ещё и то обстоятельство, что сочинения князя Одоевского долго были разбросаны во множестве разных альманахов и журналов и что их многие печатно и хвалили и бранили, но никто не почёл за нужное отдать публике отчёт, почему он их хвалит или бранит. <…> Вообще, нельзя не упрекнуть князя Одоевского, что он не собирал и не издавал своих сочинений по мере их накопления. Это было бы для него весьма важно: ему легче было бы судить о потребностях времени по приему публикою каждой книжки своих сочинений и знать заранее, может ли иметь успех изменение их в направлении.

  •  

… пьеса «Город без имени» написана совершенно в духе лучших произведений в этом роде князя Одоевского; но основная мысль её несколько одностороння. Автор нападает на исключительно индюстриальное и утилитарное направление обществ, думая видеть в нём причину будто бы близкого их падения. <…> Сколько можно заметить, автор намекает на Северо-Американские Штаты; но что можно сказать положительного об обществе, которое так юно, что ещё не доросло до эпохи уравновешивания своих сил и полной общественной организации? И кто может сказать утвердительно, что в этом странном, зарождающемся обществе не кроются элементы более действительные и благородные, чем исключительное стремление к положительной пользе?

  •  

В «Импровизаторе» прекрасно развита мысль о бесплодности и вреде знания, приобретённого без труда и усилий, как источнике самого пошлого и тем не менее мучительного скептицизма, результатом которого всегда бывает искреннее примирение с пошлостью внешней жизни[3]. «Себастиан Бах» — род биографии-повести, в которой жизнь художника представлена в связи с развитием и значением его таланта. Это скорее биография таланта, чем биография человека, <…> до того мастерски изложенная, до того живая и увлекательная, что её нельзя читать без интереса даже людям, которые недалеки в знании музыки. Это значит, что в ней автор коснулся тех общих сторон, которые и в музыканте прежде всего показывают художника, а потом уже музыканта.

  •  

Превосходный рассказ, простота и естественность завязки и развязки, выдержанность характеров, знание света делают «Княжну Мими» одною из лучших русских повестей.

  •  

«Сильфида» принадлежит к тем произведениям князя Одоевского, в которых он решительно начал уклоняться от своего прежнего направления в пользу какого-то странного фантазма. Отсюда происходит то, что с сих пор каждое из его произведений имеет две стороны — сторону достоинств и сторону недостатков. Пока автор держится действительности, его талант увлекателен по-прежнему и проблесками поэзии и необыкновенно умными мыслями; но как скоро впадает он в фантастическое, изумлённый читатель поневоле задаёт себе вопрос: шутит с ним автор или говорит серьёзно? Герой повести «Сильфида» очень занимает нас, пока мы видим его в простых человеческих отношениях к людям и жизни; но наше участие к нему, несмотря на искусство и высокий талант автора, тотчас погасает, как скоро он начал отыскивать какую-то Сильфиду на дне миски с водою и бирюзовым перстнем. Автор <…> хотел в герое «Сильфиды» изобразить идеал одного из тех высоких безумцев, которых внутреннему созерцанию (будто бы) доступны сокровенные и превыспренние тайны жизни. Но, увы! уважение к безумцам давно уже, и притом безвозвратно, прошло в просвещённой Европе! <…> Точно то же можно сказать и о двух <…> частях одной и той же повести — «Саламандра» и «Южный берег Финляндии в начале XVIII столетия». <…> Теперь внимание толпы может покорять только сознательно разумное, только разумно действительное, а волшебство и видения людей с расстроенными нервами принадлежат к ведению медицины, а не искусства.

  •  

Ещё в 1833 году издал он свои «Пёстрые сказки», в которых было несколько прекрасных юмористических очерков <…>. Но была пьеса «Игоша», в которой всё непонятно, от первого до последнего слова, и которая поэтому вполне заслуживает название фантастической. Мы имеем причины думать, что на это фантастическое направление нашего даровитого писателя имел большое влияние Гофман. Но фантазм Гофмана составлял его натуру, и Гофман в самых нелепых дурачествах своей фантазии умел быть верным идее. Поэтому весьма опасно подражать ему: можно занять и даже преувеличить его недостатки, не заимствовав его достоинств. Сверх того, фантазм составляет самую слабую сторону в сочинениях Гофмана; истинную и высокую сторону его таланта составляет глубокая любовь к искусству и разумное постижение его законов, едкий юмор и всегда живая мысль.
Может быть, это же влияние Гофмана заставило князя Одоевского дать странную форму первой части его сочинений, которую он отличил от других странным названием «Русских ночей». Подобно знаменитым Серапионовым братьям, он заставил несколько молодых людей беседовать по ночам о жизни, науке, искусстве и тому подобных предметах. Вследствие этого лучшие пьесы, <…> написанные им гораздо прежде, нежели, может быть, родилась у него мысль о русских ночах, явились в какой-то неестественной и насильственной связи между собою <…>. Вторая часть названа «Домашними разговорами», хотя это название может относиться только разве к повести «Княжна Мими», а ко всем другим рассказам и повестям, вошедшим в эту часть, нисколько нейдёт. Не понимаем, к чему всё это, если не к тому, чтоб давать против себя оружие своим литературным недоброжелателям, которых у князя Одоевского, как у всякого сильно даровитого писателя, очень много, и которые рады будут обратить всё своё внимание на эти мелочи, чтоб не обратить никакого внимания на существенные стороны его сочинений! <…>
В лице Фауста, который играет главную роль во всех этих разговорах, <…> — автор хотел изобразить человека нашего времени, впавшего в отчаяние сомнения и уже не в знании, а в произволе чувства ищущего разрешения на свои вопросы. Следовательно, это — своего рода повесть, в которой автор представляет известный характер, не отвечая за его действия или за его мнения. Другими словами: этот «Эпилог» есть вопрос, который автор предлагает обществу, не принимая на себя обязанности решить его. <…> И, между тем, в его словах столько же парадоксов, сколько истин, а в общем выводе он совершенно сходится с так называемыми «славянофилами». Да, ужасно в нравственном отношении состояние современной Европы! Скажем более: оно уже никому не новость, особенно для самой Европы, и там об этом и говорят и пишут ещё гораздо с бо́льшим знанием дела и бо́льшим убеждением, нежели в состоянии делать это кто-либо у нас. Но какое же заключение должно сделать из этого взгляда на состояние Европы? — Неужели согласиться с Фаустом, что Европа того и гляди прикажет долго жить, а мы, славяне, напечём блинов на весь мир, да и давай поминки творить по покойнице?.. Подобная мысль, если б о её существовании узнала Европа, никого не ужаснула бы там… Нельзя так легко делать заключения о таких тяжёлых вещах, какова смерть — не только народа (морить народов нам уж нипочём), но целой и притом лучшей, образованнейшей части света. Европа больна — это правда, но не бойтесь, чтоб она умерла. Это болезнь временная, это кризис внутренней подземной борьбы старого с новым; это — усилие отрешиться от общественных оснований средних веков и заменить их основаниями, на разуме и натуре человека основанными. Европе не в первый раз быть больною, <…> а ведь не умерла же к удовольствию господ-душеприказчиков её! Идя своею дорогою развития, мы, русские, имеем слабость все явления западной истории мерять на свой собственный аршин <…>. Мы кричим: Запад! Восток! Тевтонское племя! Славянское племя! — и забываем, что под этими словами должно разуметь человечество… Мы предвидим наше великое будущее; но хотим непременно иметь его насчёт смерти Европы: какой поистине братский взгляд на вещи! <…> Неужели для счастия одного брата непременно нужна гибель другого? Какая не философская, не цивилизованная и не христианская мысль!..

  •  

Смерть обществ всегда предшествуется пошлым самодовольством, всеобщею удовлетворённостью, мелочами, полным примирением с тем, что есть и как есть. В умирающих обществах нет криков и воплей на недостаточность настоящего, нет новых идей, новых учений, нет страдальцев за истину, нет борьбы, — всё тихо под зелёною плесенью гниющего болота. То ли мы видим в Европе? Фауст видит там совершенную гибель искусства <…>. И давно ли были там Моцарт и Бетховен? И неужели Европа каждый год обязана представлять по новому гению во всех родах, — иначе она умерла? Четыре такие мыслителя, как Кант, Фихте, Шеллинг и Гегель, непосредственно явившиеся один за другим: неужели этого мало? И если теперь даже философия Гегеля относится в Германии к учениям, уже совершившим свой круг, теперь, когда сам великий Шеллинг, имевший несчастие пережить свой разум, не успел никого обморочить своими таинственными тетрадками[2], которыми столько лет обещал разрешить альфу и омегу мудрости: неужели всё это не показывает, какой великий шаг сделало в Германии мышление?.. Но Фауст принадлежит по своей натуре к тем замечательно эластическим, широким, но вместе с тем и робким умам, которые вечно обманываются оттого, что слишком боятся обмануться. Для таких умов быстрое падение доктрин и систем есть доказательство их ничтожности. Они верят только в истину абстрактную, которая бы вдруг родилась совсем готовая, как Паллада из головы Зевса, и все бы тотчас единодушно признали её и поклонились ей. По недостатку исторического такта эти умы не могут понять, что истина развивается исторически, что она сеется, поливается по́том и потом жнётся, молотится и веется и что много шелухи должно отвеять, чтоб добраться до зёрен. <…> Для кого настоящее не есть выше прошедшего, а будущее выше настоящего, тому во всём будет казаться застой, гниение и смерть. Умы вроде Фауста — истинные мученики науки: чем больше они знают, тем меньше они владеют знанием. Знание делает их маятниками, и они лучше весь век будут качаться, нежели на чем-нибудь остановиться, боясь остановиться на неистиие. Это люди, жаждущие истины, с благородною ревностью стремящиеся к ней, и в то же время скептики поневоле. Но уж проходит время скептицизма, и теперь всякое простое, честное убеждение, даже ограниченное и одностороннее, ценится больше, чем самое многостороннее сомнение, которое не смеет стать ни убеждением, ни отрицанием и поневоле становится бесцветною и болезненною мнительностью.

  •  

… «Сказка о том, как опасно девушкам ходить толпою по Невскому проспекту» и «Та же сказка, только на изворот». <…> Эта сказочка навела нас на мысль об удивительной сметливости русского человека всегда выйти правым из беды и сложить вину если не на соседа, то на чорта, а если не на чорта, то на какого-нибудь мусье… <…>
Но мы рекомендуем читателям вместо этой сказки прочесть домашнюю драму — «Хорошее жалованье, приличная квартира, стол, освещение и отопление», чтоб насладиться произведением, столь же прекрасным по мысли, сколько и по выполнению. Это одно из лучших произведений князя Одоевского.

  •  

… так называемые «славянолюбы» и «квасные патриоты» во всякой живой, современной человеческой мысли видят вторжение лукавого гниющего Запада. — под «квасным патриотом» подразумевался главным образом Степан Шевырёв, который в начале 1841 г. посвятил «гниющему Западу» огромную статью «Взгляд русского на образование Европы»[2]

  •  

Таких писателей у нас немного. В самых парадоксах князя Одоевского больше ума и оригинальности, чем в истинах у многих наших критических акробатов, которые, критикуя его сочинения, обрадовались случаю притвориться, будто они не знают, о ком пишут, и видят в нём одного из сочинителей их собственного разряда. Некоторые из произведений князя Одоевского можно находить менее других удачными, но ни в одном из них нельзя не признать замечательного таланта, самобытного взгляда на вещи, оригинального слога. Что же касается до его лучших произведений, — они обнаруживают в нём <…> и человека с глубоким, страстным стремлением к истине, с горячим и задушевным убеждением, — человека, которого волнуют вопросы времени и которого вся жизнь принадлежит мысли.

Примечания[править]

  1. Отечественные записки. — 1844. — Т. XXXVI. — № 10 (цензурное разрешение 25 сентября). — Отд. V. — С. 37-54.
  2. 1 2 3 Ф. Я. Прийма. Примечания к статье // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. VIII. Статьи и рецензии 1843-1845. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1955. — С. 682-5.
  3. От выражения Гегеля «примирение с действительностью» (die Versöhnung mit der Wirklichkeit) из введения к «Философии права», 1821. (Белинский, Виссарион Григорьевич // Большой словарь цитат и крылатых выражений / составитель К. В. Душенко. — М.: Эксмо, 2011.)