Евангелистка (Доде)

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Евангелистка» (фр. L’Évangéliste) — роман Альфонса Доде, впервые изданный в 1882—1883 годах.

Цитаты[править]

  •  

… он начинает объяснять в длинных, витиеватых выражениях, цветистых, точно пышный надгробный венок, что не осмелился прийти сам и лично выразить своё глубокое соболезнование, принести дань скорби… — I

 

… il explique dans une longue phrase, fignolée, enveloppée comme un bouquet de deuil de première classe, qu’il n’a pas osé venir lui-même apporter à nouveau le tribut… le tribut de ses condoléances…

  •  

… возвращение в канцелярскую среду, без которой он смертельно тосковал. Какое наслаждение копаться в бумагах, вынимать и убирать зелёные папки со знакомым запахом плесени, чувствовать себя одним из колёсиков огромной, сложной, громоздкой ржавой машины, которая называется французской администрацией!.. Лори-Дюфрен просто помолодел. — III

 

… la rentrée dans cette administration dont l’exil le tuait. Oh ! la joie de paperasser, d’ouvrir, de fermer des cartons verts à l’odeur fade et moisie, de se sentir un des rouages de cette machine de Marly, auguste et compliquée, encombrante et décrépite, qu’on nomme l’administration française… Lorie-Dufresne en fut tout rajeuni.

  •  

… рыжебородый молодой человек со следами оспы на правильном, благообразном лице, напоминавшем источенные червями деревянные распятия в деревенском храме… — III

 

… garçon à barbe fauve, à tête régulière et commune trouée de petite vérole, un christ de campagne mangé aux vers…

  •  

… отец ушёл в министерство, а няня — на рынок, как всегда, заперев их на двойной поворот ключа, ибо Сильванира и теперь боялась Парижа не меньше, чем в день приезда, искренне веря, что в столице рыщет шайка воров, которая крадёт детей, делает из них ярмарочных фокусников, уличных арфистов и даже — подумать страшно! — печёт из них горячие пирожки. — IV

 

… le père au bureau, la bonne au marché, la porte à double tour comme à chaque sortie de Sylvanire qui gardait ses terreurs et ses méfiances de l’arrivée, croyait par exemple à un vaste trafic d’enfants volés, organisé dans Paris pour fournir la grand’ville de faiseurs de tours surs ses places, de joueurs de harpe devant ses cafés, et même, chose horrible à penser, d’excellents petits pâtés chauds.

  •  

Церковь св. Клотильды[1] <…>. Этот скандинавский храм в самом центре Монмартра, в двух шагах от Аукционного зала, — одно из неожиданных парижских впечатлений. <…> странно слушать пастора в длинной чёрной мантии, который проповедует на жёстком, гортанном языке, словно ворочая каменные глыбы… — VIII

 

Sainte-Clotilde <…>. C’est une des surprises de Paris, que ce temple scandinave en plein quartier Montmartre, à deux pas de l’Hôtel-des-Ventes. <…> devant ce pasteur en long mantelet noir prêchant dans un dialecte dur, guttural, qui roule en quartiers de roche…

  •  

Его обязанность на службе состояла в том, чтобы просматривать газеты и вырезать статьи, заметки, даже отдельные фразы, где упоминалось о его министре, аккуратно отмечая на полях число и название газеты. В этот день, поглощённый своим горем, он работал кое-как, одновременно сочиняя длинное письмо к Лине. Пытаясь сосредоточиться, он настрочил уже два-три черновика под громкий смех и плоские остроты сослуживцев, как вдруг после полудня его вызвали к директору.
<…> апоплексического вида солдафон, раскричался на своего подчинённого:
— Это неслыханно! Как вы посмели? Проявить такое неуважение к его превосходительству!
— Я? Неуважение?
— Ну, разумеется! Вы позволяете себе недопустимые сокращения. Вы изволите писать «Мон. юнив.» вместо «Монитер юниверсель». И вы полагаете, что его превосходительство поймёт? Он не понял, милостивый государь, он не должен, не обязан был понимать!.. Ну, теперь берегитесь, господин супрефект!.. — IX

 

Ce travail consistait à dépouiller les journaux, à en extraire le moindre article, le mot, où l’on parlait de son ministre, avec le nom de la feuille consigné en marge. Ce jour-là, tout au drame de son existence, il expédiait à la hâte son affaire, distrait par deux ou trois brouillons d’une lettre à Lina, difficilement élaborée au milieu des platitudes et des rires venus des pupitres de ses collègues, quand, dans l’après-midi, on l’appela chez son directeur.
<…> un divisionnaire à coups de sang, fit à son employé une scène épouvantable… Avait-on jamais vu ?… À Son Excellence, un manque de respect pareil !…
« Moi ?… j’ai manqué ?…
— Mais certainement… Monsieur se permet des abréviations, Monsieur écrit Mon. Univ. pour Moniteur Universel… Espériez-vous donc que le ministre comprendrait ?… Il n’a pas compris, Monsieur. Il ne pouvait pas, il ne devait pas comprendre… Ah ! prenez garde à vous, Monsieur l’ancien Seize-Mai ! »

II[править]

  •  

К их рослой, дородной служанке с могучей грудью кормилицы тоже не решались подступиться: она умела так оборвать любопытных, так тряхнуть юбками, так бесцеремонно повернуться задом, что её побаивались.

 

À la grande et forte fille à tournure de nourrice qui les servait, elle avait un certain coup de jupe de côté, une façon brusque de tourner le dos aux indiscrétions, qui tenait le monde à distance.

  •  

Г-н Шемино, бывший поверенный в Бурже, холодный, ловкий, изворотливый чиновник, лет на десять старше Лори-Дюфрена, служившего там же советником префектуры, казался ему в то время идеалом, которому он невольно старался подражать, как всякий юноша в том возрасте, когда необходимо кого-нибудь или что-нибудь принять за образец. Он отпустил бакенбарды, чтобы походить лицом на своего кумира, перенял его степенные манеры, тонкую улыбку, даже привычку крутить пенсне на кончике пальца. Когда через много лет они встретились в Алжире, г-н Шемино как бы узнал самого себя в молодости, только у него никогда не было такого наивного, открытого взгляда. Благодаря этому лестному сходству Лори удостоился покровительства старого холостяка, такого же чёрствого и жёсткого, как гербовая бумага, на которой тот писал когда-то официальные документы.

 

Ce Chemineau, un ancien avoué de Bourges, futé et froid, très souple, de dix ans plus vieux que lui, avait été pour Lorie-Dufresne, alors conseiller de préfecture, ce type idéal que les jeunes gens adoptent en commençant la vie et sur lequel ils se façonnent presque à leur insu, à l’âge où il faut toujours copier quelque chose ou quelqu’un. Il grima sa jolie figure sur la sienne, lui prit ses airs gourmés, finauds, son sourire discret, la coupe de ses favoris et jusqu’au sautillement de son binocle au bout du doigt. Longtemps après, lorsqu’ils se retrouvèrent en Algérie, Chemineau crut revoir l’image de sa jeunesse, mais avec quelque chose de naïf et d’ouvert dans le regard, que M. le préfet n’avait jamais eu ; et c’est à cette ressemblance toute flatteuse que Lorie dut sans doute la protection de ce vieux garçon, aussi sec, aussi craquant et inexorable que le papier timbré sur lequel il grossoyait autrefois ses procédures.

  •  

… старая бездетная чета терпеть не могла [малышей] и боялись пустить их в свой чистенький домик, точно это была дикая орда или саранча.

 

… les vieux n’en ayant jamais [enfants], les détestant, les craignant dans leur maison étroite et proprette, à l’égal d’une nuée de sauterelles ou de toute autre horde malfaisante.

  •  

Отец тем временем, ожидая обещанного места в министерстве, бегал по городу в поисках работы.
Какой работы?
Кто прослужил двадцать лет чиновником, тот неспособен ни к какому другому делу — настолько его иссушил и обезличил пустой формализм канцелярской обстановки. Никто не умел лучше Лори составить официальное письмо гладким, витиеватым слогом, не объясняя прямо существа дела, — написать много, не сказав ничего. Никто так не разбирался в тонкостях иерархии, никто так хорошо не знал, как титуловать председателя суда, епископа, полкового командира или «доброго старого товарища». Он не имел себе равных в искусстве поставить на место судейское сословие — извечного врага правительственной администрации; в пристрастии к конторским книгам, кипам бумаг, картотекам, зелёным папкам, реестрам; в уменье держать себя на послеобеденных приёмах у супруги председателя или у генеральши, когда, стоя спиной к камину, расправив фалды, он произносил туманные цветистые фразы, горячо присоединялся к мнению большинства, грубо льстил и деликатно возражал, подбрасывая пенсне: «Нет, позвольте…»; в искусстве председательствовать под звуки труб и гром барабанов на воинских комиссиях по призыву рекрутов, на сельскохозяйственных выставках, на экзаменах при раздаче наград, ловко вставлять при случае стих Горация или остроту Монтеня, менять тон смотря по тому, говорил ли он с учениками, новобранцами, духовными лицами, рабочими, монахинями или крестьянами. Одним словом, во всех этих заученных приёмах, позах, жестах высокопоставленного чиновника никто не мог сравниться с Лори-Дюфреном, кроме Шемино. Но к чему это могло послужить ему теперь? Разве не ужасно, что он не знал, как одеть и прокормить детей, что к сорока годам он ничему не научился, кроме театральных жестов и трескучих фраз?

 

Le père, pendant ce temps-là, courait à la recherche d’un emploi, en attendant d’entrer au ministère.
Quel emploi ?
Quand on a vécu vingt ans dans l’administration, on ne s’entend plus guère à faire autre chose, fatigué, banalisé par le ronflant et le vide de l’existence officielle. Personne ne savait mieux que lui tourner une lettre administrative, dans ce style arrondi, incolore, qui a horreur du mot propre, ne doit viser qu’à une chose : parler sans rien dire. Personne ne connaissait plus à fond le formulaire des salutations hiérarchiques, comment on écrit à un président de tribunal, à un évêque, un chef de corps, un « cher ancien camarade » ; et pour tenir haut le drapeau de l’administration en face de la magistrature, son irréconciliable ennemie, et pour la passion du bureau, de la paperasse, fiches, cartons verts, registres à souches, pour les visites d’après-midi à la présidente, à la générale, débiter debout — le dos à la cheminée, en écartant ses basques — toutes sortes de phrases enveloppées, jamais compromettantes, de façon à être avec chaleur de l’avis de tout le monde, louer brutalement, contredire avec douceur, le binocle en l’air : « Ah ! permettez… » ; pour présider au son de la musique et des tambours un conseil de révision, un comice agricole, une distribution de prix, citer un vers d’Horace, une malice de Montaigne, moduler son intonation selon qu’on s’adresse à des enfants, à des conscrits, des prêtres, des ouvriers, des bonnes sœurs, des gens de campagne, bref pour tous les clichés, poses et grimaces de la figuration administrative, Lorie-Dufresne n’avait de pareil que Chemineau. Mais à quoi tout cela lui servait-il maintenant ? Et n’était-ce pas terrible, à quarante ans, de n’avoir pour nourrir et vêtir ses enfants que des gestes d’estrade et des phrases creuses ?

  •  

Не зная, что выбрать из вещей, Сильванира на всякий случай сгребла всё что попало — старый хлам, негодные бумаги, — все, что накопилось в доме у супрефекта за десять лет службы в Алжире: разрозненные тома юридических книг, брошюрки об алоэ, эвкалипте, филлоксере, платья госпожи Лори все до одного, — бедная барыня! — даже старые вышитые кепи, перламутровые рукоятки парадной шпаги — прямо хоть открывай Лавку старьёвщика под вывеской «Супрефект, уволенный со службы». Вся эта рухлядь была старательно упакована преданным Роменом, заколочена, запечатана, застрахована от всяких случайностей на море и на суше.

 

Dans l’impossibilité de faire un triage, Sylvanire avait tout raflé, défroques, paperasses, ce dont les ambulants de l’administration se débarrassent à chaque campement, tout ce qui s’était entassé chez le sous-préfet d’inutilités encombrantes en ses dix ans de séjour, bouquins de droit dépareillés, brochures sur l’alfa, l’eucalyptus, le phylloxera, toutes les robes de madame, — pauvre madame, — jusqu’à de vieux képis brodés, des poignées de nacre d’épées de parade, de quoi ouvrir une boutique de bric-à-brac « AU SOUS-PRÉFET DÉGOMMÉ », le tout solidement ficelé par Romain, cloué, cacheté, à l’abri des accidents de terre et de mer.

V[править]

  •  

… на берегах широкой Роны, светлой и весёлой в низовьях, когда она втекает в Арль или Авиньон под звон колоколов и стрекот цикад. Но тут, в лионских туманах, под свинцовым, дождливым небом, бурные волны реки принимают мрачный оттенок, под стать здешнему народу, порывистому и холодному, экзальтированному и сумрачному, с сильной волей и склонностью к меланхолии. — V

 

… face de ce grand Rhône, qui, si vif et si joyeux lorsqu’il entre dans Arles ou Avignon, au carillon des cloches et des cigales, emprunte aux brumes lyonnaises, au ciel lourd ou rayé de pluie, la couleur terne de ses eaux, sans rien perdre de sa violence, et reflète bien cette race emportée et froide, au caractère de volonté et de mélancolique exaltation.

  •  

… вот как умела уже тогда улавливать души юная евангелистка! Она отрывала сердце человеческое от земных уз, от естественных привязанностей и приносила его, ещё трепещущее, истекающее кровью, в жертву Иисусу. — V

 

… tellement elle s’y entendait déjà, l’Évangéliste, à détacher les âmes de leurs affections naturelles, à les offrir à Jésus, encore toutes palpitantes et meurtries des liens rompus !

  •  

Анна де Бейль отличалась диким, злобным фанатизмом эпохи религиозных войн. Угрюмая, подозрительная, с недоверчивым взглядом, она равно готова была и на борьбу и на мученичество, не боялась ни смерти, ни насмешек. В дни проповедей эта женщина с грубыми манерами и провинциальным выговором без стеснения заходила в мастерские, прачечные, даже в казармы, сыпала деньгами, где нужно, лишь бы зазвать побольше народу на молитвенные собрания.

 

La religion de cette Anne de Beuil gardait le fanatisme farouche et traqué de la Réforme au temps des guerres. La femme en avait l’œil guetteur, méfiant, l’âme prête au martyre comme à la bataille, le mépris de la mort et du ridicule ; grossière avec cela et l’accent de sa province, entrant — les jours de prêche — dans les ateliers, les blanchisseries, jusque dans les casernes, semant l’argent quand il le fallait, pour amener du monde à l’Évangile.

VII[править]

  •  

… но деревья не рассказывают о прошлом, как старые камни; они теряют память вместе с листвою, облетающей каждую осень. — метафора уже не соответствует современным возможностям науки, например, дендрохронологии

 

… les arbres ne parlent pas comme la pierre, ils ne racontent rien, et perdent la mémoire avec leurs feuilles à chaque mouvement de saison.

  •  

Вся округа пропитана библейским духом, стены просто сочатся святостью. Фронтон церкви, фасады школ, лавки всех поставщиков замка увешаны благочестивыми изречениями. Над врвеской мясника написано крупными чёрными буквами: «Умри здесь, дабы ожить там», а в бакалейной лавочке красуется надпись: «Возлюбите то, что превыше всего». Как раз превыше всего, на верхних полках, стоят там вишнёвые и сливовые наливки. Однако жители посёлка не решаются их покупать из боязни попасться на глаза Анне де Бейль или её тайным шпионам; когда крестьянам приходит охота кутнуть, они отправляются в Атис или к Дамуру, в трактир «Голодуха». Все они к тому же воры, лгуны, распутники и прохвосты, типичные уроженцы Сены-и-Уазы, умеющие с изумительным искусством скрывать свои пороки.

 

L’air de tout le pays en est imprégné. Les murs suintent des versets, au fronton du temple, et des écoles, chez tous les fournisseurs du château. La boucherie porte en grandes lettres noires au-dessus de l’étal : MEURS ICI POUR VIVRE LÀ ; et l’épicier a écrit dans sa boutique : AFFECTIONNEZ-VOUS AUX CHOSES QUI SONT EN HAUT. Justement ce qu’il y a en haut, ce sont des flacons de prunes et de cerises à l’eau-de-vie. Mais les paysans n’en consomment guère, de peur d’Anne de Beuil et de sa police ; et lorsqu’ils veulent s’offrir quelque ribotte, ils vont à Athis, ou chez Damour, à l’Affameur. Du reste, voleurs, menteurs, paillards et lâches, de vrais paysans de Seine-et-Oise, se contentant de cacher leurs vices et les gardant très précieusement.

X[править]

  •  

— Оно, конечно, вера г-жи Отман стоит всякой другой, да и мессу она служит похлестче любого кюре… Да что поделаешь? За это его, бедного старика, сыновья поедом едят; они живут здесь неподалеку и переманивают отца в ихнюю церковь… И то сказать, заглянул он намедни в храм божий в Жювизи… Кой чёрт! Там свечи горят, богородица такая пригожая, вся в золоте… У него, у бедняги, всё нутро перевернулось!
Хитрый старик уже не в первый раз ломает комедию в надежде урвать сорок франков и новенький сюртук. Анна де Бейль упирается. Забавно смотреть, как эти двое крестьян, стараясь перехитрить друг друга, торгуются, точно на базаре в Со, из-за старой, зачерствелой христианской души, которая, право же, не стоит ни гроша. Зато как обрадуется здешний кюре, если Баракен вернётся в прежнюю веру!

 

« … Ben sûr qu’elle en vaut une autre, la religion de Mme Autheman et qu’y a pas un curé pour dire sa messe aussi dret qu’elle… Mais quèque vous voulez ? Ça fait au vieux des raisons avec ses enfants qui sont d’un endrouet pus loin, qu’y a pas de culte… Y le tirent vers leux église, dam ! et faut ben dire que l’aut’dimanche en entrant vers le bon Dieu de Juvisy, les cierges, les dorures, la belle Sainte Vierge, tout ça y a remué un tas de gringuenotes dans l’estomac, à c’pauvre père !… »
Ce n’est pas la première fois qu’il joue cette comédie, le vieux Baraquin, pour décrocher quarante francs et une redingote neuve. Anne de Beuil résiste, et rien n’est plus drôle que de les voir finasser tous deux, paysan contre paysanne, discuter comme au marché de Sceaux cette vieille âme racornie, qui ne vaut certes pas l’argent. Mais quel triomphe pour le curé si Baraquin retournait à son ancienne église !

  •  

Учредив Общину евангелисток, она укрывала в Обители всех своих работниц, призванных распространять Евангелие, которые тут же, у неё на глазах, по нескольку месяцев готовились к высокой миссии. Внизу, в унылой молитвенной зале, душной, как трюм миссионерских судов на английских китобойных промыслах в северных морях, эти избранницы учились возвещать слово божие; г-жа Отман и Жан-Батист Круза давали им уроки богословия и церковного пения. Остальное время прозелитки проводили в особых кельях, предаваясь благочестивым размышлениям, вплоть до того дня, когда Жанна, сочтя какую-нибудь девушку достойной, целовала её в лоб и говорила: «Иди, дитя мое, и возделывай мой виноградник!»
И несчастные шли по её приказу в промышленные города и заводские поселки, в Лион, Лилль, Рубе, туда, где люди погрязли в грехе и пороке, где души чернее кожи африканцев, чернее узких фабричных улочек, угольной пыли и кирки рудокопа. Они селились в рабочем предместье и приступали к апостольской деятельности: днём обучали детей по образцовой методе школ Пор-Совера, а вечером проповедовали Евангелие. Но почва виноградника была камениста и бесплодна, и лозы не давали урожая. Почти всюду им приходилось выступать в пустых холодных залах, терпеть насмешки рабочих, грубости и оскорбления, выносить придирки фабричного начальства, от которых не всегда мог их защитить на таком расстоянии от Парижа даже сам всесильный Отман.

 

L’Œuvre constituée, elle abrita là ses ouvrières, les élues destinées à répandre l’Évangile et dont elle exigeait un stage de quelques mois, sous ses yeux. En bas, dans la salle de prières, écrasée et triste comme l’entrepont d’un de ces bateaux-missions qui portent l’Écriture aux baleiniers anglais des mers du Nord, elles s’exerçaient à prêcher ; Mme Autheman ou J.-B. Crouzat leur donnaient quelques leçons de théologie, de musique vocale. Le reste du temps se passait en méditations dans les chambres, jusqu’au jour où, jugées dignes, Jeanne les baisait au front et les envoyait avec la parole de la Bible : Mon enfant, va, et travaille dans ma vigne.
Et elles allaient, les malheureuses, tombaient dans quelque grand centre manufacturier, Lyon, Lille, Roubaix, là où le péché fait le plus de ravages, où les âmes sont plus noires que la peau des sauvages africains, noires comme les ruelles étroites, le sol charbonneux et les outils de travail. Elles s’installaient en plein faubourg et commençaient l’œuvre de grâce, le jour instruisant les enfants selon l’excellente méthode de P. S., et le soir prêchant la bonne nouvelle. Mais la vigne était dure et rocailleuse, et la vendange n’abondait pas. Presque partout elles parlaient dans le froid des salles vides ou devaient supporter la raillerie des ouvriers, grossière jusqu’à l’outrage, s’aggravant encore des taquineries de l’administration dont l’influence des Autheman, à cette distance de Paris, ne les défendait pas toujours.

XIV[править]

  •  

Конечно, Париж — город просвещённый, его воодушевляют прогресс и благородные идеи, но он легкомыслен и до крайности поверхностен. События набегают на него на стремительных и частых волнах, словно волны Средиземного моря, и каждая новая волна сметает обломки, вынесенные предыдущей. Тут нет ничего глубокого, ничего длительного. «Бедная госпожа Эпсен!.. Как это ужасно!..» Но пожар в магазине «Вселенная», женщина, разрезанная на куски, аккуратно завёрнутые в газету «Le Temps», самоубийство двух девочек Касарес — всё это своей новизной быстро приковывало к себе внимание и отвлекало от вчерашней сенсации.

 

Oui, Paris est lumineux, remué de progrès et d’idées généreuses, mais bien léger, bien en surface. Les aventures s’y précipitent sur une lame courte et brusque comme celle de la Méditerranée, recouvrant la lame suivante de débris aussitôt submergés. Rien de profond, rien de durable. « Pauvre madame Ebsen !… Ah ! c’est affreux… » Mais l’incendie des magasins de l’Univers, la femme coupée en morceaux et retrouvée dans un numéro du Temps où elle tenait à l’aise, le suicide des deux petites Cazarès avaient vite des droits plus récents à la compassion.

  •  

… толпе тех бесчисленных парижских бездельников, что присоединяются к любому скопищу зевак, останавливаются у любой витрины, стоят, облокотившись о перила мостов, на всё взирая одним и тем же безразличным взглядом — и на реку, и на опрокинувшийся омнибус, и на выставку последних новинок моды. И как знать, сколько изобретателей, поэтов, одержимых, преступников и безумцев насчитывается среди этих людей, которые бредут куда глаза глядят, спасаясь от угрызений совести или устремляясь за несбыточной мечтой! Ослеплённые какой-нибудь идеей, одинокие даже в огромной толпе, эти бродяги — самые занятые люди, и ничто не в силах вывести их из задумчивости-ни облако на небе, ни случайно толкнувший их прохожий, ни книга, которую они листают, не читая.

 

… ces innombrables errants de la flânerie parisienne qui s’arrêtent à tous les attroupements, à toutes les devantures, s’accoudent aux parapets des ponts, avec le même regard indifférent pour l’eau qui coule, l’omnibus renversé, l’étalage des modes nouvelles. Qui sait combien d’inventeurs, de poètes, de passionnés, de criminels ou de fous parmi ces gens qui vont ainsi devant eux pour fuir le remords ou suivre la chimère ! Somnambules d’une idée, solitaires dans les plus grandes foules, ces flâneurs-là sont les plus occupés des hommes, et rien ne les distrait, ni le nuage qu’ils fixent, ni le passant coudoyé, ni le livre feuilleté les yeux ailleurs.

  •  

У подъезда стояли экипажи. Входили и выходили люди с тяжёлыми портфелями на стальных цепочках, с заплечными мешками, полными звонкой монеты. На просторном крыльце задерживались, беседуя, какие-то важные господа. Всё делалось тут без суеты, без шума, слышалось только неумолчное, лёгкое позвякиваиье монет, похожее на серебристое, приглушённое журчание невидимого родника, который пополнялся с утра до вечера, растекался по Парижу, по Франции и по всему свету, превращаясь в широкую могучую реку с грозными водоворотами, именовавшуюся богатством Отманов и устрашавшую даже самых высокопоставленных, самых сильных, самых стойких, самых непоколебимых.

 

Des voitures stationnaient à la porte ; du monde entrait, sortait, des portefeuilles à chaînes d’acier, des dos chargés de sacs d’écus. Sur le grand perron s’attardaient des figures graves. Tout cela sans embarras, sans bruit ; rien qu’un tintement doux et continuel d’argent manié, un murmure argentin, voilé, comme d’une source invisible, inoffensive, qui s’alimentait du matin au soir, se répandait dans Paris, la France et le monde, devenait ce large fleuve impétueux aux remous redoutables qu’on appelait la fortune des Autheman, et qui effrayait les plus hauts, les plus forts, ébranlait les consciences les plus fermes, les mieux remblayées.

  •  

… настоятельница из монастыря Сердца Христова и писала, что Париж для девушки — всё равно что бритва в руках двухлетнего младенца…

 

… supérieure du Sacré-Cœur qui prétendait que Paris pour c’était comme un rasoir dans la main d’un enfant de deux ans…

XVI[править]

  •  

… половина слов прилипала у директора к помаде, которой были нафабрены его усы.

 

… directeur, gardant la moitié des mots au cosmétique de sa moustache… « Oui, oui, savez bien… scandale de l’Oratoire… On vous a vu avec cette folle… »

  •  

… особенно понаторел в произнесении надгробных речей. Ни одни мало-мальски значительные гражданские похороны не обходились без его надгробного слова. А так как подобного рода церемонии происходили, по его мнению, слишком редко, он примкнул к одной из масонских лож и к обществу неверующих; и тут и там он держался настороже, внимательно следил за людьми престарелыми, за больными и, подобно тому как снимают мерку для соснового гроба, заблаговременно снимал с них мерку для надгробной речи, причём точно знал, какой материал может дать тот или иной покойник для соответствующего панегирика. Потом, воткнув в петлицу цветок бессмертника и повязавшись крест-накрест широкой синей лентой, которая побывала на множестве похорон и вся полиняла на ветру, от дождя, от солнца, Маньябос, дородный, важный, взбирался на холмик и что-то произносил. Не бог весть что, а всё-таки произносил.
Постепенно это всё больше и больше принимало жреческий характер. Речь его стала елейной, торжественной, в жестах появилась властность. Будучи врагом священников, он сам превращался в священника, в жреца безбожия, который тщательно соблюдает атеистические обряды и обычаи и получает вознаграждение в виде обильных поминок за счёт родственников или в виде возмещения путевых расходов, ибо Маньябос не отказывался съездить для произнесения надгробного слова хотя бы и в Пуасси, и в Май г, и в Верной. О, если бы безбожники знали истинное ремесло своего жреца, если бы они знали, что он занимается раскрашиванием церковных эмблем и бесчисленных статуэток из папье-маше, которыми полны витрины торговцев церковной утварью на улицах Бонапарта и Сен-Сюльписа! Что ж поделаешь, жить-то надо!

 

excellait surtout dans l’oraison funèbre. Il ne se faisait pas un enterrement civil de quelque importance où Magnabos ne prononçât un discours ; et comme ces cérémonies ne se renouvelaient pas assez souvent à son gré, il s’était affilié à une loge maçonnique, à la ligue des libres-penseurs, se tenant à l’affût dans les deux sociétés, surveillant les gens âgés, les malades, leur prenant mesure d’une oraison funèbre comme d’un cercueil en sapin, sachant au juste ce que pouvait donner chacun au point de vue du panégyrique. Puis, une fleur d’immortelle à la boutonnière, en sautoir le large ruban bleu, passé au vent, à la pluie, au soleil des enterrements de toutes saisons, Magnabos se hissait, bedonnant, pontifiant, sur le sillon des fossoyeurs, et disait quelque chose. Pas grand chose, mais quelque chose. Doucement cela tournait au sacerdoce. Son langage prenait de l’onction, son geste une autorité ; lui ; l’ennemi des prêtres, il en devenait un, prêtre de la libre-pensée dont il suivait les rites, le formulaire et touchait la prébende : de bons déjeuners aux frais des parents, des indemnités de route ; car Magnabos voyageait pour l’oraison funèbre, jusqu’à Poissy, Mantes, Vernon. Ah ! si les libres-penseurs avaient su le vrai métier de leur pontife, peintre d’emblèmes religieux et passant en couleur toute cette statuaire en carton pierre qui s’étale aux devantures cléricales des rues Bonaparte et Saint-Sulpice ! Il faut vivre, que voulez-vous ?

  •  

На месте старых привилегий остаётся одна, стоящая всех вместе взятых, — тирания, вознесшаяся выше законов и революций, обратившая себе на пользу всё, что было разрушено вокруг неё, а именно деньги, единственная мощная сила нового времени, всё уравнивающая без усилия, без труда.

 

Sur l’écroulement des vieux privilèges, il en reste un debout qui les vaut tous, une tyrannie plus haute que les lois et les révolutions, grandie du formidable abatage qu’on a fait autour d’elle, c’est la fortune, la vraie force moderne, nivelant tout, inconsciemment, sans effort.

  •  

… унылое предместье Иври, чёрное от расположенных здесь складов угля, от лачуг рабочих, от тяжёлого фабричного дыма. Квартал нищеты и мятежей, где в дверцы редких экипажей швыряют комьями грязи и навоза.

 

… triste faubourg d’Ivry tout noir de ses chantiers de charbon, de ses masures ouvrières, de la fumée lourde de ses usines. Quartier de misère et de révolte, où les rares équipages qui passent, reçoivent des poignées de fumier et de boue par leurs portières.

Перевод[править]

М. В. Вахтерова (Петровская), 1965

О романе[править]

  •  

Сам Доде был безбожником, с церковью открыто порвал ещё в 1861 году, перестав исполнять обряды. Евангелическую веру как объект критики Доде выбрал не потому, что хотел лишний раз уязвить её с точки зрения правоверного католика: ему хотелось, чтобы в Жанне Отман читатель узнал определённое лицо <…>. Но сила романа Доде не в изображении конкретного случая, она — в обличении фанатизма, который, по мысли писателя, убивает самые естественные и вместе с тем высокие человеческие чувства, прежде всего — семейные привязанности. Не следует забывать, что в те годы в мировоззрении Доде семья играла особую роль — роль очага, где сохраняются истинные моральные ценности. Чтобы заострить антитезу семьи и религиозного фанатизма, писатель и ввёл в роман семейство Лори, которое Элина тоже бросила.[2]

  Сергей Ошеров

Примечания[править]

  1. Вымышлена.
  2. С. Ошеров. Примечания // А. Доде. Собрание сочинений в семи томах. Т. 6. — М.: Правда, 1965. — С. 476.