Интервью Филипа Дика Чарльзу Платту

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

Интервью Филипа Дика Чарльзу М. Платту было дано в 1980 году.

Цитаты[править]

Чарльз Платт[править]

  •  

Его лучшие книги являются подлинным откровением — в почти мистическом смысле этого слова.
И все же он остается недооцененным, особенно в своей родной Америке: человек он скромный, к тому же на его репутации сказалось то, что в 60-е годы среди выпущенных им книг было немало таких, которые никак нельзя назвать выдающимися. Но дело-то в том, что писал он их тогда очень быстро, книгу за книгой; тем не менее, даже поверхностные произведения, вышедшие из-под его пера, поднимают достаточно фундаментальные вопросы, связанные с мировосприятием, философией, религией. Что же до самых последних, самых глубоких по замыслу книг, то они ясно показывают, что ныне Дик — один из немногих авторов научной фантастики, чью способность проникать в суть явлений можно назвать поистине удивительной. К своим героям он относится с беспредельным сочувствием; ситуации, в которые они попадают по его воле, могут быть сколь угодно фантастическими, однако волнующие их при этом проблемы — самыми что ни на есть реальными. Поэтому можно сказать, что в своей прозе Дик пусть и с несколько болезненным надрывом, но вместе с тем мягко и осторожно исследует основные вопросы бытия, которые волнуют всех нас. При этом он как бы подсмеивается над собой — этакий обаятельный Дон-Кихот от абсурдистской литературы.
В основе почти любой его вещи лежит предположение, что не существует одной-единственной объективной реальности. Все это дело восприятия. Земля обязана меняться после каждого вашего шага. Герой может обнаружить, что он живет во сне другого человека, или — в наркотическом бреду, который на самом деле имеет больше смысла, чем мир реальный, а то и вовсе -провалившись в пространстве, в какой-то иной Вселенной. Закон Бытия в любой момент может быть внезапно пересмотрен (Богом, или кем-то другим, кто окажется в этой роли), да и правд, вообще говоря, может быть сколько угодно много.
Все эти сюрреалистические идеи, а также галлюцинаторные особенности текстов дают повод навесить на Дика ярлык «психоделического» автора.

  •  

Он откидывается на спинку кресла, довольный своими упражнениями по исключению любой основы из объективной системы ценностей. Он говорит легко, добродушно, как будто собственные слова его развлекают. Многое из того, что он говорит, звучит, как розыгрыш — и в то же время, несомненно, говорит он искренне.

  •  

Последние его книги показывают, что он чётко и ясно видит, как работает мир. Не в том смысле, что он «пророк» или «юродивый», преподносящий какие-либо мессианские послания или рецепты вечного блаженства. Да, он охотно признает свое стремление драматизировать жизнь, но в то же время он — глубоко рациональный человек, который испытывает любую концепцию на прочность при помощи самой изощренной логики. И он вполне готов к дискуссии о том, а не являлись ли паранормальные события, произошедшие с ним[1], всего лишь диалогом между двумя половинками его мозга. И относится он к этому толкованию скептически лишь потому, что оно не объясняет адекватно все факты.

  •  

И, кстати, какое нам, собственно говоря, дело, каков источник его нового опыта? В мире масса людей, куда более чокнутых, чем Филип К. Дик — он же, как бы там ни было, дал нам немало образцов высокого искусства, оказывающего постоянное воздействие на миллионы не-чокнутых людей.
Но и теперь, после всего, что с ним произошло, он остаётся во многом всё той же личностью. Во всяком случае, религиозным фанатиком он не стал. Его отношение к миру и его ироничный, скептический ум остались такими же острыми, как и прежде.

Филип Дик[править]

  •  

Научную фантастику я читаю с 12 лет, и поглощал её тогда огромными порциями, как завзятый наркоман. Я просто влюбился в неё по уши. Но я также читал и те заумные штучки, которые читала тогда вся интеллектуальная община в Беркли. Например, Пруста или Джойса. Таким образом, я поселился как бы сразу в двух мирах, которые обычно никак не пересекаются. <…> Я вообще вращался среди самых разнообразных групп. Скажем, я знавал многих гомосексуалистов — уже тогда, в сороковые годы, в Районе Залива благополучно существовала довольно крупная община гомосексуалистов. Но я был знаком и с некоторыми очень сильными поэтами, и я очень гордился тем, что они — мои друзья. Но и они считали меня странным за то, что я не был гомиком. Ребята же из моего магазина держали меня за странного типа, потому что я знаюсь с гомиками и читаю книги. А мои друзья-коммунисты думали, что я с прибабахом, поскольку не собираюсь вступать в коммунистическую партию... Так что, с этой точки зрения, заниматься научной фантастикой было не столь уж оригинальным занятием. В сравнении со всеми другими моими отличиями это последнее было не таким уж и большим. <…> Я ухитрился сделать так, что куда бы я ни шел, меня везде встречали с презрением. Поэтому я просто обязан был преуспеть — не в одном деле, так в другом.

  •  

... мне исполнился двадцать один год. И именно в этом возрасте я наконец почувствовал, что научная фантастика — это действительно очень серьёзно. Взять хотя бы «Мир не по Аристотелю» Ван Вогта — в этой книге было нечто такое, что буквально очаровало меня. Этот роман содержал в себе некую тайну, он намекал на какие-то скрытые вещи, там была масса загадок, которые просто не имели адекватного объяснения. Я обнаружил в нём некую божественность; я начал приходить к мысли, что у Вселенной имеется какое-то таинственное свойство, которое может быть понято и объяснено лишь при помощи научной фантастики. Сейчас-то я понимаю, что то, что я чувствовал тогда, было просто определённым свойством метафизического мира, невидимой областью полускрытых вещей, тем, что люди средневековья ощущали, как трансцендентный, иной мир. Причём в этом для меня не было какой-либо религиозной подоплёки. <…> Я не знаю, согласится ли Ван Вогт с тем, что в своих вещах он, по сути, имеет дело с чем-то сверхъестественным; однако со мной всё произошло именно так. Я постепенно начал приходить к мысли о том, что то, что дано нам в ощущениях — это совсем не то, что существует на самом деле.

  •  

Я написал довольно много романов, которые не принадлежат ни к научной фантастике, ни к фэнтези. Все они содержат в себе элемент проецируемого личного бессознательного — или же проецируемого коллективного бессознательного, что делает эти тексты просто непонятными для любого читателя — чтобы понять их, он должен принять мою предпосылку, что каждый из нас живет в уникальном мире.

  •  

Величайшая власть, которую одно человеческое существо может установить над другими человеческими существами, как раз и заключается в контроле над их восприятием реальности и в возможности вмешиваться в целостность и индивидуальность их мира. <…> Так вот, вам вполне по силам заставить толпу вопить то, что нужно вам, и, кстати, сразу становится ясной тайна московских публичных процессов тридцатых годов, когда люди вставали и говорили — очень искренне говорили, — что они совершили преступление, хотя и знали, что наказанием за такое преступление может быть только казнь. <…> Подобные методы можно рассматривать как с политической, так и с психологической точки зрения. Что до меня и до моей прозы, то я всегда видел это как драму — вот это жуткое, сверхъестественное вторжение мира одной личности в мир другой личности. Если я вторгаюсь в ваш мир, вы, возможно, почувствуете что-то чуждое, потому что мой мир отличается от вашего. И вы, разумеется, должны сопротивляться этому вторжению. Однако часто мы не оказываем никакого сопротивления, поскольку это вторжение может быть очень тонким, завуалированным; мы чувствуем, что в наш мир вторглись, но мы просто не знаем, откуда исходит это вторжение в нашу личную целостность. Чаще всего такое вторжение исходит от людей, в чьих руках власть.
Наивеличайшая угроза двадцатого века — это тоталитаризм. Тоталитаризм может принимать самые разнообразные формы: ультралевый фашизм; религиозные движения; реабилитационные центры по лечению наркоманов; психушки; люди, обладающие властью; люди, манипулирующие другими людьми. Наконец, это может исходить от людей, кто сильнее вас психологически. Так что я всегда встаю на сторону тех, кто не может похвастаться силой. Если бы я сам был сильным, я бы, возможно, не ощущал тоталитаризм, как столь серьезную угрозу. Я воспринимаю себя, как слабую личность, и это одна из причин, почему мои литературные персонажи, по существу, всегда антигерои. Почти всегда они неудачники, хотя я и пытаюсь наделить их такими качествами, которые дают им шанс на выживание. В то же самое время я не хочу, чтобы они вели себя агрессивно, отвечая ударом на удар — так они сами могут стать личностями угнетающими и манипулирующими.

  •  

Если честно, я даже проверялся у довольно хорошего психоаналитика, и он сказал мне, что для параноика я человек слишком хладнокровный. Он сказал: «Вы — человек аффектированный, склонный к театральности, вы полны иллюзий по отношению к жизни, но, тем не менее, вы слишком сентиментальны, чтобы быть параноиком».

  •  

Многое из того, что я написал и что выглядит как результат применения наркотиков, на самом деле является результатом очень серьёзного чтения Ван Вогта!

  •  

Единственные наркотики, которые я принимал регулярно, были амфетамины — иначе я не смог бы написать так много, чтобы заработать себе на жизнь. За книгу мне платили довольно мало, и я просто обязан был сделать как можно больше книг. У меня были жена и дети, которые тратили чудовищно много... стоило жене увидеть на улице автомобиль новой марки, который ей приглянулся, как она немедленно шла в магазин и покупала его... Я же по калифорнийским законам обязан был отвечать за её долги; поэтому я писал как безумный. Насколько я помню, всего за пять лет я выдал шестнадцать романов. Я писал по шестьдесят законченных страниц в день, так что единственный способ, благодаря которому я смог бы написать так много, заключался в приеме амфетаминов, благо они были мне прописаны. Теперь-то я прекратил их принимать, и уже не пишу так много, как делал это раньше.

  •  

<В 1964 году> я получил на вычитку корректуру «Трёх стигматов Палмера Элдрича» и, помнится, я подумал тогда: «О, дорогая, я не могу читать это — ощущение слишком уж жуткое». Эту книгу, без сомнения, можно назвать моим классическим «ЛСД-романом», несмотря на то, что все, что я знал об ЛСД, когда писал её, я вычитал в статье Олдоса Хаксли. И все же — все эти ужасные вещи, которые я описал, казалось, могли прийти в голову лишь под воздействием наркотика.

  •  

Я всегда считал наркотики опасными и потенциально смертоносными, и только интерес к работе человеческого мозга и присущее мне кошачье любопытство постоянно тянули меня к психотропным препаратам. Сыграли свою роль и религиозные установки, которые вдруг прорезались во мне. К тому времени, когда я написал «Три стигмата...», я уже был новообращённым прихожанином англиканской церкви...

  •  

— Однажды я прогуливался по улице, — говорит он, и в его голосе на сей раз нет ничего, кроме искренности, — и вдруг поглядел на небо. И там, в небе, я увидел это лицо, смотревшее на меня сверху вниз, гигантское лицо с глазами-щёлочками, лицо, которое я описал в «Трёх стигматах...» Было это в 1963 году. И облик этого злобно выглядевшего чудовища был прямо-таки ужасен. Я видел его не совсем ясно, но оно было там, несомненно. Однако узнал его я лишь впоследствии, несколько лет спустя, когда просматривал журнал «Life». В этом журнале я обнаружил изображения нескольких французских фортов времен первой мировой войны. Они представляли из себя этакие стальные купола с узкими щелями, через которые солдаты могли наблюдать за действиями германцев. Дело в том, что мой отец — он входил в состав пятой бригады морской пехоты США — участвовал во втором сражении на Марне, и, когда я был мальчишкой, он часто показывал мне свою военную экипировку. Он одевал противогаз, который полностью скрывал его глаза, и рассказывал мне о битве на Марне, и обо всех тех ужасах, через которые он прошел. Он рассказывал мне, маленькому четырёхлетнему пацану, о людях, у которых взрывом выпускало кишки наружу, он показывал мне свое ружьё и всё остальное, и он вспоминал, как они палили до тех пор, пока стволы их винтовок не становились вишнёво-красными. Он несколько раз попадал под газовые атаки, и он рассказывал мне о том ужасном страхе, когда угольные фильтры в противогазах, насыщенные до предела, не начинали пропускать газ, заставляя в панике срывать маски с лица. <…> Я читал о том, что делали в той войне американские морские пехотинцы; эти простые фермерские парни прошли через всё то, что так сильно описал Ремарк в своей книге «На Западном фронте без перемен» — через все эти невыразимые ужасы, потребовавшие от них такого же невыразимого героизма. И вот в 1963 году я увидел эту проклятущую фортификацию с Марны, глядевшую на меня сверху вниз. Может быть, мой отец нарисовал её или сфотографировал — потому этот образ и засел у меня в памяти.
После того, что я увидел в небе, я действительно начал искать убежища в христианстве. Тот небесный лик был, несомненно, злым божеством, и мне нужна была уверенность, что существует на свете божество более могущественное, но доброе и милосердное. <…> Однако это воспоминание продолжает мучить меня — как свидетельство того, что бог этого мира — это злой бог.

  •  

Во время второй мировой войны я был ещё ребенком, и я вспоминаю, как смотрел однажды в кинотеатре военную хронику, и там были кадры, показывающие японского солдата, который попал под струю из американского огнемёта; солдат горел заживо, а публика в зале радостно аплодировала и хохотала во все горло; я же сидел, оцепенев от ужаса — и от вида этого парня на экране, и от реакции публики, и, помнится, я ещё подумал: «Что-то здесь ужасно не так». Много лет спустя, когда мне было уже за тридцать, и я жил в деревне, мне надо было убить крысу, которая повадилась шастать в детской. Крыс вообще трудно убивать. Для этой цели я поставил ловушку. Ночью крыса попалась в неё, и на следующее утро, когда я проснулся, она услышала мои шаги и начала визжать. Я подцепил ловушку вилами, открыл её и выпустил крысу попастись: она вывалилась из ловушки, шея у неё было сломана. Я перехватил вилы поудобнее и всадил их в крысу, однако она все ещё не умерла. И вот эта самая крыса -все, что она хотела, так только бегать и жрать — и вот она была отравлена, заколота, со сломанной шеей — и, тем не менее, она все ещё продолжала жить. В этот миг я чуть было с ума не сошел от ужаса. Я выбежал, наполнил водой таз и утопил крысу в тазу. А затем похоронил её, снял медаль Святого Кристофера, которую я носил, и похоронил её вместе с крысой. И душа этой крысы с тех пор всегда со мной — как напоминание об условиях жизни всех живых существ в этом мире. Я просто не могу изгнать из себя душу крысы, которая умерла такой ужасной смертью. В моём романе «Лейтесь слёзы, сказал полицейский» есть такой эпизод: группа вооруженных полицейских приближается к зданию, где в полном мраке заперся герой романа Джэйсон Тэйвернер. Он слышит, как они приближаются, и начинает скулить от страха — точь-в-точь, как визжала крыса, заслышав мои шаги. Даже тогда, в 1974 году, визг этой несчастной крысы всё ещё звучал у меня в памяти.
Теперь же, когда жизнь моя перевалила за середину, после того, как я видел одни лишь неизъяснимые страдания, мне явилось вдруг блаженное видение, умиротворившее живущее во мне ощущение ужаса и трансцендентной власти зла. Все мои душевные муки вытекли из меня, будто по божественному велению — это было вмешательство своеобразного психолого-мистического свойства; подобное я описываю в своей новой книге, «Валис». Некая трансцендентная божественная сила, отнюдь не злая, но добрая и милосердная, вошла в меня, чтобы восстановить мой разум, исцелить моё тело и даровать мне чувство, что в мире ещё существуют радость и красота и здравый смысл. И, исходя из этого, я создал для себя концепцию, относительно простую, но, возможно, теологически уникальную. Суть её такова: иррациональность есть изначальный пласт Вселенной, по времени она первая и с онтологической точки зрения является первичной — на любом уровне сущности. Но она постепенно развёртывается, преобразуется в рациональность. История Вселенной — это движение от мира иррационального — хаотичного, жестокого, безрассудного и бессмысленного — к миру рациональному — гармоничному, прекрасному, пронизанному огромным количеством связей — точных и аккуратных. Бог-творец, стоявший у начала времен, был, по сути, помешанным — с нашей точки зрения; мы, человеческие существа, всего лишь результат эволюции, начало которому положило это изначальное божество; мы пигмеи — однако стоим на плечах гигантов и поэтому видим дальше, чем видят они. Мы, человеческие существа, были сотворены, но, тем не менее, мы более рациональны, чем творец, который нас породил.
Эта концепция основывается не на слепой вере, а на реальном происшествии, которое произошло со мной в 1974 году. Мой мозг был захвачен чьим-то трансцендентально-рациональным разумом, как если бы я всю свою жизнь был безумен, и вдруг, внезапно, излечился и стал нормальным человеком. <…>
Этот рациональный разум не принадлежал человеку. Больше всего он был похож на искусственный интеллект. По четвергам и субботам я думал, что это Бог, по вторникам и средам — инопланетянин, в другие дни недели — что это психотронный микроволновый телепатический передатчик, испытания которого проводит Академия Наук Советского Союза. Я проверял любую гипотезу, какая только приходила мне в голову, я думал о розенкрейцерах, я думал о Христе... Он, этот разум, захватил мой мозг и установил свой контроль над двигательными центрами, он начал действовать и думать за меня. Я же был при этом просто зрителем. Он исцелил — физически — меня и моего четырёхлетнего сына, у которого от рождения был какой-то опасный для жизни дефект, не поддающийся диагностированию. Этот разум, чья сущность от меня была полностью скрыта, обладал чудовищным запасом знаний — технических, медицинских, космологических, философских. Его воспоминания уходили более чем на две тысячи лет в прошлое, он свободно владел древнегреческим, древнееврейским, санскритом, да и вообще, казалось, не было ничего такого, чего бы он не знал[1].

  •  

Заметок обо всём этом у меня скопилось уже почти на пятьсот тысяч слов. Обычно я не очень люблю распространяться на эту тему. Я беседовал о ней со своим англиканским священником и с парой наиболее близких друзей. Я попытался обсудить её и с Урсулой Ле Гуин, но она вернула все материалы, которые я ей посылал, и написала письмо, в котором высказывала предположение, что я просто сбрендил. Конечно, когда выйдет «Валис», многое из этого будет в книге. «Валис» — это попытка привести мои видения в некую рациональную систему, благодаря которой они могут будут переданы другим людям.

Перевод[править]

А. Е. Чертков, 1992

Литература[править]

  • Charles Platt, Dream Makers: The Uncommon People Who Write Science Fiction (interviews), «Berkley», 1980.
  • Чарльз Плэтт. Интервью с Филипом Диком (перевод А. Черткова) // Филип К. Дик. Убик. — СПб.: Terra Fantastica, Корвус, 1992. — С. 288-315.

Примечания[править]

  1. 1,0 1,1 Дик подробно описал это в «Экзегезах».