Марья Александровна. <…> Послушай, перестань либеральничать. Тебе это не пристало, не пристало, я тебе двадцать раз уже говорила. Другому ещё это идёт как-то, а тебе совсем не идёт.
Миша. [<…> Не будьте похожи на тех старичков, которые имеют обычаи колоть этим словцом в глаза всех, не рассмотревши хорошенько ни человека, ни слова, которым его колют. Что осталось о пятидесяти каких-нибудь пустых головах, воспитанных на французскую ногу, они ухватились за это предание и давай придавать его ко всякому, честить им встречного и поперечного. У кого, заметят они, только немного сшито не так платье, как у другого, как-нибудь иначе прическа, словом что-нибудь не то, что у других, они тотчас: «Либерал, либерал! революционер! Вон у него фалды фрака не так, как у прочих! платок не так завязан! не так волосы носит!» Вы не поверите, как у меня всякий раз взрывается сердце, когда я услышу это! Как мало им ведомо сердце русского человека и твёрдые черты его характера! Как не знают они того, что если и увлекается он, то увлекается силою душевных прекрасных побуждений, а не оторванной от всего мыслью, создавшейся в лёгкой голове какого-нибудь француза. И этот русский человек, в груди которого таится самобытное, слитое с самой его природой чувство, чувство непостижимой любви к царю, — чувство, из-за которого он пожертвует всем, понесет своё имущество, жизнь безмолвно, не крича об этом вперед, не хвастаясь и не хвалясь этим, — и этот русский укоряется этим пошлым словцом, которое без различия дается также и первому встречному сорванцу и бродяге. <…>] Мне уже скоро тридцать лет, а между тем я, как дитя, покорен вам во всём. Вы мне велите ехать туды, куды бы мне смерть не хотелось ехать — и я еду, не показывая даже и вида, что мне это тяжело. Вы мне приказываете потереться в передней такого-то — и я трусь в передней такого-то, хоть мне это вовсе не по сердцу. Вы мне велите танцовать на балах — и я танцую, хоть все надо мною смеются и над моей фигурой. Вы, наконец, велите мне переменить службу — и я переменяю службу, в тридцать лет иду в юнкера; в тридцать лет я перерождаюсь в ребёнка, в угодность вам, и при всём том вы мне всякий день колете глаза либеральничеством. Не пройдёт минуты, чтобы вы меня не назвали либералом. Послушайте, матушка, это больно, клянусь вам, это больно. Я достоин за мою искреннюю любовь и привязанность к вам лучшей участи...
Марья Александровна. Пожалуйста, не говори этого! Будто я не знаю, что ты либерал, и знаю даже, кто тебе всё это внушает: всё этот скверный Собачкин.
Миша. Нет, матушка, это уж слишком, чтобы Собачкина я даже стал слушаться. Собачкин мерзавец, картежник и всё, что вы хотите. Но тут он невинен. Я никогда не позволю ему надо мною иметь и тени влияния. — рассуждения Миши о либералах, заключённые тут в квадратные скобки, были исключены Гоголем из окончательной редакции, возможно из-за автоцензуры[1]; приводятся по рукописи