Перейти к содержанию

Алая чума

Материал из Викицитатника

«Алая чума» (англ. The Scarlet Plague) — постапокалиптическая повесть Джека Лондона 1910 года, впервые опубликованная 2 года спустя.

Цитаты

[править]
  •  

Мальчик <…> кокетливо воткнул в волосы недавно отрезанный кабаний хвост.

 

The boy <…> tucked coquettishly over one ear was the freshly severed tail of a pig.

  •  

— Как раз тогда Правление Магнатов назначило Моргана Пятого Президентом Соединённых Штатов. <…> Алая Смерть пришла в 2013 году.

 

“That was the year Morgan the Fifth was appointed President of the United States by the Board of Magnates. <…> the Scarlet Death came in 2013.”

  •  

— Мясо кролика очень вкусно, — начал старик дребезжащим голоском, — но уж если говорить о деликатесах, то я предпочитаю крабов. Когда я был мальчиком…
— Отчего ты всё время болтаешь какую-то чепуху? — досадливо прервал мальчик своего словоохотливого спутника.
Он произнёс отнюдь не эти слова, но какие-то лишь отдалённо напоминающие их, гортанные, взрывные звуки, составлявшиеся в короткие, отрывистые слова, почти не передающие оттенки смысла. <…>
— Почему ты вместо «краб» говоришь «деликатес»? — продолжал мальчик. — Краб — это краб. Никогда не слышал такого смешного названия!

 

“Rabbit is good, very good,” the ancient quavered, “but when it comes to a toothsome delicacy I prefer crab. When I was a boy—”
“Why do you say so much that ain’t got no sense?” Edwin impatiently interrupted the other’s threatened garrulousness.
The boy did not exactly utter these words, but something that remotely resembled them and that was more guttural and explosive and economical of qualifying phrases. <…>
“What I want to know,” Edwin continued, “is why you call crab ‘toothsome delicacy’? Crab is crab, ain’t it? No one I never heard calls it such funny things.”

  •  

— … если бы не Великий Мор… В детстве я знал стариков, которые видели появление первых аэропланов, а теперь мне самому довелось стать свидетелем того, как исчезли последние аэропланы, и это было шестьдесят лет назад.

 

“… if it hadn’t been for the Great Plague. When I was a boy, there were men alive who remembered the coming of the first aeroplanes, and now I have lived to see the last of them, and that sixty years ago.”

  •  

— Человечество <…> умерло, планету захлестнул поток первобытной жизни, сметая на своём пути все, что сделали люди; леса и сорная трава надвинулись на поля, хищники растерзали стада <…>. Там. где когда-то беспечно жили четыре миллиона людей, теперь рыщут голодные волки, и нашим одичавшим потомкам приходится защищаться доисторическим оружием от четвероногих грабителей. И всё это из-за Алой Смерти… <…>
— «Алый» ничего не означает, но все знают, что такое «красный». Почему же ты не говоришь «красный»?
— Потому что это неточно. <…>
— Папаня у меня красное называет красным, а уж он-то знает. Он рассказывал, что все умерли от Красного Мора.
— Твой папаня — простолюдин, и предки его — простолюдины. Я ведь знаю, откуда пошло племя Шофёров. Твой дед был шофёр, слуга. Он не имел никакого образования и служил у других людей. Правда, твоя бабка из хорошей семьи, но дети не пошли в неё.

 

“Man <…> passed, and the flood of primordial life rolled back again, sweeping his handiwork away—the weeds and the forest inundated his fields, the beasts of prey swept over his flocks <…>. Where four million people disported themselves, the wild wolves roam to-day, and the savage progeny of our loins, with prehistoric weapons, defend themselves against the fanged despoilers. Think of it! And all because of the Scarlet Death—” <…>
“Scarlet ain’t anything, but red is red. Why don’t you say red, then?”
“Red is not the right word.” <…>
“My dad calls red red, and he ought to know. He says everybody died of the Red Death.”
“Your dad is a common fellow, descended from a common fellow,” Granser retorted heatedly. “Don’t I know the beginnings of the Chauffeurs? Your grandsire was a chauffeur, a servant, and without education. He worked for other persons. But your grandmother was of good stock, only the children did not take after her.”

  •  

Хоу-Хоу, который, лёжа на животе, разгребал от нечего делать ногами песок, вдруг вскрикнул и осмотрел сначала большой палец на ноге, а потом ямку, которую он вырыл. Двое других мальчишек тоже принялись быстро раскидывать песок руками и вскоре отрыли три скелета. <…> Старик присел на корточки, всматриваясь в находку.
— Жертвы Чумы, — объявил он. — Последние дни несчастные умирали всюду прямо так, на ходу… <…> Послушай, что ты делаешь, Эдвин?
В голосе старика слышалось смятение: Эдвин, действуя тупой стороной охотничьего ножа, старательно выбивал зубы из челюстей одного из черепов.
— Сделаю бусы! — ответил он.
Мальчишки, принявшись за дело, подняли отчаянный стук и не слушали старика.
— Да вы же настоящие дикари!.. Итак, уже вошли в моду бусы из человеческих зубов. Следующее поколение продырявит себе носы и нацепит украшения из костей и ракушек. Так оно и будет. Человеческий род обречён погрузиться во мрак первобытной ночи, прежде чем снова начнёт кровавое восхождение к вершинам цивилизации. А когда мы чрезмерно расплодимся и на планете станет тесно, люди начнут убивать друг друга. И тогда, наверное, вы будете носить у пояса человеческие скальпы, как сейчас… как сейчас ты, Эдвин, носишь этот мерзкий кабаний хвост. И это самый мягкий из моих внуков! Выброси этот хвост, Эдвин, выброси его!

 

Hoo-Hoo, lying on his stomach and idly digging his toes in the sand, cried out and investigated, first, his toe-nail, and next, the small hole he had dug. The other two boys joined him, excavating the sand rapidly with their hands till there lay three skeletons exposed. <…> The old man trudged along on the ground and peered at the find.
“Plague victims,” he announced. “That’s the way they died everywhere in the last days— <…> what are you doing, Edwin?”
This question was asked in sudden dismay, as Edwin, using the back of his hunting knife, began to knock out the teeth from the jaws of one of the skulls.
“Going to string ’em,” was the response.
The three boys were now hard at it; and quite a knocking and hammering arose, in which Granser babbled on unnoticed.
“You are true savages. Already has begun the custom of wearing human teeth. In another generation you will be perforating your noses and ears and wearing ornaments of bone and shell. I know. The human race is doomed to sink back farther and farther into the primitive night ere again it begins its bloody climb upward to civilization. When we increase and feel the lack of room, we will proceed to kill one another. And then I suppose you will wear human scalp-locks at your waist, as well—as you, Edwin, who are the gentlest of my grandsons, have already begun with that vile pigtail. Throw it away, Edwin, boy; throw it away.”

  •  

— Лет двадцать — тридцать тому назад очень многие просили меня рассказать об Алой Чуме. Теперь, к сожалению, никого, кажется, не интересует…

 

“Twenty or thirty years ago my story was in great demand. But in these days nobody seems interested—”

  •  

— Чем легче было добывать пищу, тем больше становилось людей. Чем больше становилось людей, тем теснее они селились. И чем теснее они селились, тем чаще появлялись новые болезни. Многие предупреждали об опасности. Ещё в 1929 году Солдервецкий предупреждал бактериологов, что мир не гарантирован от появления какой-нибудь неведомой болезни, которая может оказаться в тысячу раз сильнее всех известных до сих пор и которая может привести к гибели сотни миллионов людей, а то и весь миллиард. Всё-таки мир микроорганизмов оставался тайной.

 

“The easier it was to get food, the more men there were; the more men there were, the more thickly were they packed together on the earth; and the more thickly they were packed, the more new kinds of germs became diseases. There were warnings. Soldervetzsky, as early as 1929, told the bacteriologists that they had no guaranty against some new disease, a thousand times more deadly than any they knew, arising and killing by the hundreds of millions and even by the billion. You see, the micro-organic world remained a mystery to the end.”

  •  

— И вот пришло известие, что в Нью-Йорке разразилась неизвестная болезнь. <…> Поначалу никто не придал значения этому известию. Это была мелочь. Умерло несколько человек. Обращало внимание, однако, то, что они умерли слишком быстро и что первым признаком болезни было покраснение лица и всего тела. Через двадцать четыре часа пришло сообщение, что в Чикаго зарегистрирован такой же случай. В тот же день стало известно, что в Лондоне, крупнейшем городе мира после Чикаго, вот уже две недели тайно борются с чумой. Все сообщения подвергались цензуре, то есть запретили говорить остальному миру, что в Лондоне началась чума. <…>
Все были убеждены, что бактериологи найдут средство против этой болезни так же, как в прошлом они находили средства против других болезней. Но беда в том, что микробы, попавшие в человеческий организм, убивали человека с поразительной быстротой. И никто не выздоравливал. <…>
Как только человек умирал, тело его начинало распадаться на куски и словно таять прямо на глазах. Вот одна из причин, почему чума распространялась так быстро: миллиарды микробов, находившихся в трупе, немедленно попадали в воздух.
Поэтому-то бактериологи и имели так мало шансов на успех в борьбе с этой болезнью. Они умирали в своих лабораториях во время исследований микробов Алой Смерти. <…> Пытались даже применить других микробов, вводить в тело больного человека таких микробов, которые были врагами чумных микробов…

 

“And the word came of a strange disease that had broken out in New York. <…> Nobody thought anything about the news. It was only a small thing. There had been only a few deaths. It seemed, though, that they had died very quickly, and that one of the first signs of the disease was the turning red of the face and all the body. Within twenty-four hours came the report of the first case in Chicago. And on the same day, it was made public that London, the greatest city in the world, next to Chicago, had been secretly fighting the plague for two weeks and censoring the news despatches—that is, not permitting the word to go forth to the rest of the world that London had the plague. <…>
“We were sure that the bacteriologists would find a way to overcome this new germ, just as they had overcome other germs in the past. But the trouble was the astonishing quickness with which this germ destroyed human beings, and the fact that it inevitably killed any human body it entered. No one ever recovered. <…>
“No sooner was a person dead than the body seemed to fall to pieces, to fly apart, to melt away even as you looked at it. That was one of the reasons the plague spread so rapidly. All the billions of germs in a corpse were so immediately released.
“And it was because of all this that the bacteriologists had so little chance in fighting the germs. They were killed in their laboratories even as they studied the germ of the Scarlet Death. <…> They tried to fight it with other germs, to put into the body of a sick man germs that were the enemies of the plague germs—”

  •  

— За эти несколько минут, пока я оставался в аудитории с умирающей, паника охватила весь университет; студенты толпами покидали аудитории и лаборатории. Когда я вышел, чтобы доложить о случившемся декану факультета, то обнаружил, что университетский городок пуст. <…>
Да, я мог заразиться и считал себя уже мертвецом. Но угнетала меня не мысль о смерти, а чудовищность всего происходящего. Жизнь остановилась. Казалось, настал конец мира, моего мира. Ведь с самого рождения я дышал воздухом университета. Мой жизненный путь был предрешен. Мой отец был профессор этого университета и дед тоже. На протяжении полутораста лет университет работал, как хорошо смазанная машина. И вдруг в один миг эта машина остановилась. У меня было такое ощущение, будто на священном алтаре угасло священное пламя. <…>
Когда я вошёл к себе в дом, экономка вскрикнула и убежала. <…> В кухне я нашёл кухарку, которая собиралась уходить. Увидев меня, она завизжала, выронила чемодан со своими вещами, выскочила за дверь и, не переставая визжать, побежала к воротам. До сих пор стоит у меня в ушах этот пронзительный визг. Ведь при обыкновенных болезнях мы никогда не вели себя так.

 

“Yet in those few minutes I remained with the dying woman in my classroom, the alarm had spread over the university; and the students, by thousands, all of them, had deserted the lecture-room and laboratories. When I emerged, on my way to make report to the President of the Faculty, I found the university deserted. <…>
“I had been exposed, and I looked upon myself as already dead. It was not that, but a feeling of awful depression that impressed me. Everything had stopped. It was like the end of the world to me—my world. I had been born within sight and sound of the university. It had been my predestined career. My father had been a professor there before me, and his father before him. For a century and a half had this university, like a splendid machine, been running steadily on. And now, in an instant, it had stopped. It was like seeing the sacred flame die down on some thrice-sacred altar. <…>
“When I arrived home, my housekeeper screamed as I entered, and fled away. <…> In the kitchen I found the cook on the point of departure. But she screamed, too, and in her haste dropped a suitcase of her personal belongings and ran out of the house and across the grounds, still screaming. I can hear her scream to this day. You see, we did not act in this way when ordinary diseases smote us.”

  •  

— В Нью-Йорке и Чикаго царил полнейший хаос. То же самое творилось во всех крупных городах. Уже погибло около трети нью-йоркских полицейских. Умерли начальник полиции и мэр города. Никто не заботился о соблюдении закона и поддержании порядка. Трупы людей валялись на улицах, не погребенные. Перестали ходить поезда и пароходы, доставлявшие в крупные города продукты, и толпы голодных бедняков опустошали магазины и склады. Повсюду пьянствовали, грабили и убивали. Население бежало из города: сначала состоятельные люди на собственных автомобилях и дирижаблях, за ними огромные массы простого люда, пешком, разнося чуму, голодая и грабя на пути фермы, селения, города.
Мы узнавали новости от человека, который засел со своим передающим аппаратом на самом верхнем этаже высокого здания. Оставшиеся в городе — он полагал, что таких несколько сотен тысяч, — буквально посходили с ума от страха и спиртных напитков. Повсюду полыхали пожары. Он геройски остался на своём посту до конца — наверное, какой-нибудь незаметный репортёр.

 

“New York City and Chicago were in chaos. And what happened with them was happening in all the large cities. A third of the New York police were dead. Their chief was also dead, likewise the mayor. All law and order had ceased. The bodies were lying in the streets un-buried. All railroads and vessels carrying food and such things into the great city had ceased runnings and mobs of the hungry poor were pillaging the stores and warehouses. Murder and robbery and drunkenness were everywhere. Already the people had fled from the city by millions—at first the rich, in their private motor-cars and dirigibles, and then the great mass of the population, on foot, carrying the plague with them, themselves starving and pillaging the farmers and all the towns and villages on the way.
“The man who sent this news, the wireless operator, was alone with his instrument on the top of a lofty building. The people remaining in the city—he estimated them at several hundred thousand—had gone mad from fear and drink, and on all sides of him great fires were raging. He was a hero, that man who staid by his post—an obscure newspaperman, most likely.”

  •  

— Вообразите огромные, миллионные толпы народа — точно косяки лосося на Сакраменто, которые вам доводилось видеть во время нереста, — хлынувшие за город в тщетном стремлении убежать от вездесущей смерти. Ведь они несли микробов в своей крови. Даже воздушные корабли, на которых состоятельные люди пытались спастись, укрывшись в неприступных горах и диких пустынях, являлись разносчиками чумы.
<…> в Сан-Франциско воцарился хаос, и стало некому принимать и передавать сообщения. Потерять связь с внешним миром — это немыслимо, невероятно! Мир словно перестал существовать, исчез без следа. Шестьдесят лет прошло с тех пор. Я знаю, что должны быть на свете Нью-Йорк, Европа, Азия, Африка, но за все это время никто ни разу не слышал о них. С приходом Алой Смерти наш мир безвозвратно распался. Тысячи лет культуры исчезли в мгновение ока, «прошли, как дым»[1].
<…> я позвонил брату: телефоны пока работали. Я сказал, что бежать куда-то — чистейшее безумие, что я, к счастью, кажется, не заразился и что нам вместе с близкими родственниками следует укрыться в каком-нибудь безопасном месте. Мы выбрали здание химического факультета в университетском городке, решили запастись продуктами и с оружием в руках отбиваться в нашем убежище от непрошеных гостей.

 

“Imagine, my grandsons, people, thicker than the salmon-run you have seen on the Sacramento river, pouring out of the cities by millions, madly over the country, in vain attempt to escape the ubiquitous death. You see, they carried the germs with them. Even the airships of the rich, fleeing for mountain and desert fastnesses, carried the germs.
“<…> all order in San Francisco vanished, and there were no operators left at their posts to receive or send. It was amazing, astounding, this loss of communication with the world. It was exactly as if the world had ceased, been blotted out. For sixty years that world has no longer existed for me. I know there must be such places as New York, Europe, Asia, and Africa; but not one word has been heard of them—not in sixty years. With the coming of the Scarlet Death the world fell apart, absolutely, irretrievably. Ten thousand years of culture and civilization passed in the twinkling of an eye, ‘lapsed like foam.’
<…> while the telephones were still working, I talked with my brother. I told him this flight from the cities was insanity, that there were no symptoms of the plague in me, and that the thing for us to do was to isolate ourselves and our relatives in some safe place. We decided on the Chemistry Building, at the university, and we planned to lay in a supply of provisions, and by force of arms to prevent any other persons from forcing their presence upon us after we had retired to our refuge.”

  •  

— Только теперь я понял, почему беглецы, которых я встречал, были так напуганы и поминутно оглядывались. Дело в том, что в самой гуще нашей цивилизации мы вырастили особую породу людей, породу дикарей и варваров, которые обитали в трущобах и рабочих гетто, и вот сейчас, во время всеобщего бедствия, они вырвались на волю и кинулись на нас, словно дикие звери. Они уничтожали и самих себя: напивались пьяными, затевали драки и, охваченные безумием, жестоко расправлялись друг с другом.

 

“I knew, now, why it was that the fleeing persons I encountered slipped along so furtively and with such white faces. In the midst of our civilization, down in our slums and labor-ghettos, we had bred a race of barbarians, of savages; and now, in the time of our calamity, they turned upon us like the wild beasts they were and destroyed us. And they destroyed themselves as well. They inflamed themselves with strong drink and committed a thousand atrocities, quarreling and killing one another in the general madness.”

  •  

— Тогда мы ещё не знали того, что выяснилось позднее: инкубационный период Алой Чумы длится несколько дней. Поскольку после появления первых симптомов человек умирал очень быстро, то мы предположили, что инкубационный период должен быть коротким. Оттого-то по прошествии двух суток мы и радовались, что никто из нас не заразился.
Но третий день принёс разочарование.

 

“We did not know what I afterwards decided to be true, namely, that the period of the incubation of the plague germs in a human’s body was a matter of a number of days. It slew so swiftly when once it manifested itself, that we were led to believe that the period of incubation was equally swift. So, when two days had left us unscathed, we were elated with the idea that we were free of the contagion.
“But the third day disillusioned us.”

  •  

— Собаки быстро приспособились к изменившимся условиям существования, и сколько их развелось! Они пожирали трупы, по ночам выли и лаяли, а днём шмыгали по укромным местам. <…> Поначалу собаки держались по отдельности — настороженные, готовые вот-вот вцепиться друг другу в глотку. Но скоро они стали сходиться в стаи. <…> Перед чумой было очень много разных пород собак: короткошерстые и с густым, тёплым мехом, совсем крохотные и огромные — точно кугуары, которые без труда могли проглотить их. Так вот, маленькие и слабые собаки гибли от клыков своих собратьев. Вывелись и очень крупные, не приспособленные к дикой жизни. Различия между породами исчезли, и теперь стаями водятся лишь те собаки, которых вы видите, — похожие на волков.

 

“Nor were the dogs long in adapting themselves to the changed conditions. There was a veritable plague of dogs. They devoured the corpses, barked and howled during the nights, and in the daytime slunk about in the distance. <…> At first they were apart from one another, very suspicious and very prone to fight. But after a not very long while they began to come together and run in packs. <…> In the last days of the world before the plague, there were many many very different kinds of dogs—dogs without hair and dogs with warm fur, dogs so small that they would make scarcely a mouthful for other dogs that were as large as mountain lions. Well, all the small dogs, and the weak types, were killed by their fellows. Also, the very large ones were not adapted for the wild life and bred out. As a result, the many different kinds of dogs disappeared, and there remained, running in packs, the medium-sized wolfish dogs that you know to-day.”

  •  

— … Шофёр был негодяем, бесчувственным животным <…>. Как же его звали? Я, кажется, забыл, странно!.. Впрочем, все звали его Шофёром. Так называлась его профессия, и эта кличка пристала к нему. Вот почему племя, которое он основал, до сих пор называется племенем Шофёра. <…>
Он способен был разговаривать только об автомобилях, моторах, бензине, гаражах; с особым удовольствием рассказывал он, как водил за нос и нагло обирал людей, у которых он служил перед тем, как вспыхнуть чуме. И вот, несмотря на всё, ему суждено было уцелеть, тогда как погибли сотни миллионов, да нет, миллиарды людей, которые были лучше его! <…>
Мы отправились с Шофёром в его становище. И вот там-то я увидел Весту <…>. Её муж, Джон Ван Уорден, стоивший один миллиард восемьсот миллионов долларов, был Президентом Правления Промышленных Магнатов и правил Америкой. <…>
И вот эта самая Веста варит в закопчённом чугунке какую-то рыбную похлёбку, и прекрасные глаза её воспалены от едкого дыма! <…> Когда зараза проникла в резиденцию, <…> Веста осталась единственным живым человеком в своём дворце <…>.
Шофёр был из тех, кто сбежал. Два месяца спустя он вернулся и обнаружил, что Веста укрылась в летнем павильоне, где находилась в полной безопасности. Шофёр был точно дикий зверь. Веста спряталась среди деревьев и в ту же ночь ушла пешком в горы — она, чьи изящные ножки никогда не ступали по острым камням и чьей нежной кожи не касались колючки шиповника. Он кинулся за ней и настиг в ту же ночь. <…> Он избил её своими здоровенными кулачищами и сделал рабыней. <…> Он не желал ничего делать, за исключением тех редких случаев, когда отправлялся на охоту или рыбную ловлю.
— Молодец Шофёр! — заметил вполголоса Заячья Губа мальчишкам. — Я хорошо его помню. Дядька что надо! Всё прибрал к рукам, и его отчаянно боялись. Отец женился на его дочери. И посмотрели бы, какие Шофёр ему взбучки давал! Злой, как чёрт, был. Мы у него по струнке ходили. Даже когда умирал, приподнялся и в кровь расшиб мне голову своей длинной палкой — всегда её при себе держал.
Заячья Губа в задумчивости потёр круглую голову <…>.
Однажды, когда Шофёр ушёл удить рыбу, она стала умолять меня убить его. Она молила меня со слезами на глазах. Но я боялся, боялся его ярости, силы. После, правда, у нас был разговор. Я предлагал ему свою лошадь, пони, овчарок, всё, чем владел, лишь бы он отдал мне Весту. Но он только смеялся мне в лицо и мотал головой. Он оскорблял меня. Он заявил, что прежде был слугой, им помыкали мужчины вроде меня и такие женщины, как Веста, а теперь самая знатная дама на земле прислуживает ему, стряпает пищу и нянчит его ублюдков. «Ваше времечко было до чумы. А нынче моё времечко, и неплохое, вот так-то! Ни за какие деньги не соглашусь вернуть прошлое!» <…>
«И к узде приучена и к седлу, — посмеивался Шофёр <…>. — Иногда артачится, шалит, знаете ли. Но разок двинешь ей в морду, и снова, как ягнёнок».
А в другой раз он сказал мне: «Нам надо начинать всё сначала: плодиться и заселять землю. Вам просто не повезло, профессор. У вас нет женщины, а дело у нас тут обстоит так же, как в райских кущах. Но я не гордый, и вот что вам скажу. — Он показал на крохотную, чуть побольше годика, девчурку. — Вот вам жена! Конечно, придётся подождать, пока она подрастёт. Здорово, правда? Мы здесь все одинаковы, но сила-то у меня. И всё-таки я не задаюсь: не по мне это. Профессор Смит, я оказываю вам честь, большую честь. Я согласен на помолвку нашей дочери, дочери Шофёра и Весты Ван Уорден, с вами! Эх, дьявол побери, посмотрел бы Ван Уорден!»

 

“… the Chauffeur was a brute, a perfect brute <…>. Strange, how I have forgotten his name. Everybody called him Chauffeur—it was the name of his occupation, and it stuck. That is how, to this day, the tribe he founded is called the Chauffeur Tribe. <…>
“All he could talk about was motor cars, machinery, gasoline, and garages—and especially, and with huge delight, of his mean pilferings and sordid swindlings of the persons who had employed him in the days before the coming of the plague. And yet he was spared, while hundreds of millions, yea, billions, of better men were destroyed.
“I went on with him to his camp, and there I saw her, Vesta <…>. John Van Warden, her husband, worth one billion, eight hundred millions and President of the Board of Industrial Magnates, had been the ruler of America. <…>
“And there she was, boiling fish-chowder in a soot-covered pot, her glorious eyes inflamed by the acrid smoke of the open fire. <…> When the plague broke out, <…> Vesta found herself the sole living person in the palace <…>.
“Now the Chauffeur had been one of the servants that ran away. Returning, two months afterward, he discovered Vesta in a little summer pavilion where there had been no deaths and where she had established herself. He was a brute. She was afraid, and she ran away and hid among the trees. That night, on foot, she fled into the mountains—she, whose tender feet and delicate body had never known the bruise of stones nor the scratch of briars. He followed, and that night he caught her. <…> He beat her with those terrible fists of his and made her his slave. <…> He did nothing, absolutely nothing, except on occasion to hunt meat or catch fish.”
“Good for Chauffeur,” Hare-Lip commented in an undertone to the other boys. “I remember him before he died. He was a corker. But he did things, and he made things go. You know, Dad married his daughter, an’ you ought to see the way he knocked the spots outa Dad. The Chauffeur was a son-of-a-gun. He made us kids stand around. Even when he was croaking he reached out for me, once, an’ laid my head open with that long stick he kept always beside him.”
Hare-Lip rubbed his bullet head reminiscently <…>.
“Once, when the Chauffeur was away fishing, she begged me to kill him. With tears in her eyes she begged me to kill him. But he was a strong and violent man, and I was afraid. Afterwards, I talked with him. I offered him my horse, my pony, my dogs, all that I possessed, if he would give Vesta to me. And he grinned in my face and shook his head. He was very insulting. He said that in the old days he had been a servant, had been dirt under the feet of men like me and of women like Vesta, and that now he had the greatest lady in the land to be servant to him and cook his food and nurse his brats. ‘You had your day before the plague,’ he said; ‘but this is my day, and a damned good day it is. I wouldn’t trade back to the old times for anything.’ <…>
“‘Halter-broke and bridle-wise,’ the Chauffeur gloated <…>. ‘A trifle balky at times, Professor, a trifle balky; but a clout alongside the jaw makes her as meek and gentle as a lamb.’
“And another time he said: ‘We’ve got to start all over and replenish the earth and multiply. You’re handicapped, Professor. You ain’t got no wife, and we’re up against a regular Garden-of-Eden proposition. But I ain’t proud. I’ll tell you what, Professor.’ He pointed at their little infant, barely a year old. ‘There’s your wife, though you’ll have to wait till she grows up. It’s rich, ain’t it? We’re all equals here, and I’m the biggest toad in the splash. But I ain’t stuck up—not I. I do you the honor, Professor Smith, the very great honor of betrothing to you my and Vesta Van Warden’s daughter. Ain’t it cussed bad that Van Warden ain’t here to see?’”

  •  

— Внуки мои, я дам вам один совет: берегитесь знахарей. Они называют себя докторами, принижая благородную некогда профессию. На самом же деле они знахари, шаманы, играющие на предрассудках и невежестве. <…> А мы так опустились, что верим их выдумкам. Их становится всё больше так же, как и нас, — они попытаются подчинить нас себе. <…> Посмотрите, например, на Косоглазого. Он хоть и молод, но уже называет себя доктором. Он продаёт снадобья от болезней, обещает удачную охоту и хорошую погоду — за мясо и шкуры, посылает людям чёрную палку, означающую смерть, и творит тысячу иных мерзостей. <…> когда он говорит, что всё может, он лжёт. Я, профессор Джеймс Говард Смит, утверждаю это, что он лжёт. Я говорил это ему в глаза. Почему он не послал мне чёрную палку? Да потому, что на меня его заклинания не действуют, и он отлично знает это. А вот ты, Заячья Губа, настолько погряз в суевериях, что умрешь от страха, если, проснувшись вдруг ночью, найдешь подле себя такую палку. <…>
— Когда я вырасту, я отдам Косоглазому всех коз, и мясо, и шкуры, которые я добуду, чтобы он научил меня, как стать доктором! — заявил Хоу-Хоу. — И тогда все будут уважать меня и слушаться. Люди будут кланяться мне. <…>
— А я не стану тебя слушаться, — гордо сказал Заячья Губа будущему знахарю. — Если я заплачу тебе, чтобы ты послал кому-нибудь чёрную палку, а он не умрёт, я разобью твою башку; запомни это, Хоу-Хоу!
— А я сделаю так, чтобы дед вспомнил вещества, из которых приготовляется порох, — сказал Эдвин негромко. — И тогда подчиню себе всех вас. Ты, Заячья Губа, будешь сражаться за меня и добывать мясо, а ты, Хоу-Хоу, по моему приказанию станешь посылать чёрную палку, чтобы меня боялись. И если я застану Заячью Губу за попыткой разбить твою башку, Хоу-Хоу, то прикончу его этим самым порохом. <…>
Старик печально покачал головой.
— Снова изобретут порох. Это неизбежно: история повторяется. Люди будут плодиться и воевать. С помощью пороха они начнут убивать миллионы себе подобных, и только так, из огня и крови, когда-нибудь, в далёком будущем, возникнет новая цивилизация. Но что толку? Как погибла прежняя цивилизация, так погибнет и будущая. <…> Не исчезнут только космическая сила и материя — они вечно движутся, взаимодействуют и создают три непреходящих типа: священника, солдата и правителя. Устами младенцев глаголит истина веков. Одни будут сражаться, другие — молиться, третьи — править, а остальные — большинство — трудиться в поте лица и страдать, и на их кровоточащих трупах снова и снова будут воздвигать то необыкновенное, чудесной красоты здание, которое называется цивилизованным государством. Оно будет расти, несмотря ни на что; даже если не сохранятся спрятанные в пещере книги, люди всё равно откроют старые истины и начнут поклоняться старой лжи и учить тому же своих детей.

 

“My grandsons, let me warn you against the medicine-men. They call themselves doctors, travestying what was once a noble profession, but in reality they are medicine-men, devil-devil men, and they make for superstition and darkness. <…> But so debased and degraded are we, that we believe their lies. They, too, will increase in numbers as we increase, and they will strive to rule us. <…> Look at young Cross-Eyes, posing as a doctor, selling charms against sickness, giving good hunting, exchanging promises of fair weather for good meat and skins, sending the death-stick, performing a thousand abominations. <…> when he says he can do these things, he lies. I, Professor Smith, Professor James Howard Smith, say that he lies. I have told him so to his teeth. Why has he not sent me the death-stick? Because he knows that with me it is without avail. But you, Hare-Lip, so deeply are you sunk in black superstition that did you awake this night and find the death-stick beside you, you would surely die. <…>
“After I am man-grown I am going to give Cross-Eyes all the goats, and meat, and skins I can get, so that he’ll teach me to be a doctor,” Hoo-Hoo asserted. “And when I know, I’ll make everybody else sit up and take notice. They’ll get down in the dirt to me, you bet.” <…>
“You won’t make me sit up,” Hare-Lip boasted to the would-be medicine-man. “If I paid you for a sending of the death-stick and it didn’t work, I’d bust in your head—understand, you Hoo-Hoo, you?”
“I’m going to get Granser to remember this here gunpowder stuff,” Edwin said softly, “and then I’ll have you all on the run. You, Hare-Lip, will do my fighting for me and get my meat for me, and you, Hoo-Hoo, will send the death-stick for me and make everybody afraid. And if I catch Hare-Lip trying to bust your head, Hoo-Hoo, I’ll fix him with that same gunpowder.” <…>
The old man shook his head sadly, and said:
“The gunpowder will come. Nothing can stop it—the same old story over and over. Man will increase, and men will fight. The gunpowder will enable men to kill millions of men, and in this way only, by fire and blood, will a new civilization, in some remote day, be evolved. And of what profit will it be? Just as the old civilization passed, so will the new. <…> Only remain cosmic force and matter, ever in flux, ever acting and reacting and realizing the eternal types—the priest, the soldier, and the king. Out of the mouths of babes comes the wisdom of all the ages. Some will fight, some will rule, some will pray; and all the rest will toil and suffer sore while on their bleeding carcasses is reared again, and yet again, without end, the amazing beauty and surpassing wonder of the civilized state. It were just as well that I destroyed those cave-stored books—whether they remain or perish, all their old truths will be discovered, their old lies lived and handed down.”

Перевод

[править]

Г. П. Злобин, 1961 (с незначительными уточнениями)

Примечания

[править]
  1. Фраза из стихотворения Джорджа Стерлинга «The Testimony of the Suns», 1903.