Иван Андреевич Крылов (Белинский)

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Иван Андреевич Крылов» — некролог Виссариона Белинского, напечатанный анонимно в начале 1845 года[1] (авторство установил Н. Л. Бродский в 1923). Критик подытожил, углубил и местами повторил то, что много раз писал о Крылове[2].

Цитаты[править]

  •  

В наше время народность сделалась первым достоинством литературы и высшею заслугою поэта. Назвать поэта «народным» значит теперь — возвеличить его. И потому все пишущие стихами и прозою во что бы то ни стало прежде всего хотят быть «народными», а потом уже и талантливыми. <…> способность творчества есть талант, а способность быть народным в творчестве — другой талант, не всегда, а, напротив, очень редко являющийся вместе с первым. Чего бы, казалось, легче русскому быть русским в своих сочинениях? А между тем, русскому гораздо легче быть в своих сочинениях даровитым, нежели русским. <…> После Пушкина, первого русского поэта, который был и велик и национален, — после Пушкина все пустились в народность, все за нею гонятся, а достигают её только те, которые о ней вовсе не заботятся, стараясь быть только самими собою. И чего не делают эти рыцари народности, эти новые Дон Кихоты, которые затем, что им никогда не удавалось видеть в лицо дамы своего сердца, вместо её поклялись в верности толстой простонародности — краснощёкой Дульцинее, — чего не делают они, чтоб сорвать улыбку одобрения с жирных и неопрятных губ этой девы в кумачном сарафане, с насаленною косою?.. Бедные, они добровольно отрекаются в своих сочинениях от сословия, к которому принадлежат, от образованности, которою обязаны воспитанию, даже от той доли здравого смысла, которою не обделила их природа! <…> один из них[2], <…> отуманенный пенным вдохновением, он проклинает науку, изрыгает пьяные хулы на просвещение, — и всё это во имя народности, не подозревая, <…> что это совсем не народность, а площадная простонародность, тем более возмутительная, что она накидная, притворная, следовательно, лишённая той наивности, которая красит даже и глупость и пошлость, делая их смешными. <…> У четвёртого[2] есть настолько ума, чтоб отличить простонародность, или тривиальность, от народности, и он не хочет первой, а добивается последней. Для этого он <…> объявляет себя избранным свыше органом народной славы, благовествующим колоколом великой судьбы своей родины. <…> Но Лжедимитрии жалки и смешны не в одной политической истории <…>. И вот наш непризванный и непризнанный благовестник отечественной славы начинает высиживать потовые стихи; торопиться ему нечего, и ему не беда, если к трём стихам четвёртый придумается через год или через два <…>. Он избегает слов площадных и гоняется только за словами и оборотами старого летописного языка. Главное дело: стихи были бы гладки и звучны, резали бы зрительный нерв читателя фосфорическою яркостию красок, раздражали бы его слух колокольного звучностью и озадачивали бы его ум внешнею глубокостию изысканной мысли. Что нужды, что в этих стихах нет ни одного истинно русского, живого, тёплого слова, что в них всё искусственно и поддельно и часто недостаёт смысла? Что нужды, что в них Русь показывается такою, какою она в действительности никогда не была и какою она существует только в маниловской фантазии сочинителя, что в её представлении старое и навсегда прошедшее смешивается с новым настоящим и неведомым будущим? <…> Притом же, как бы ни был человек ограничен, он всегда найдёт несколько людей[2] ещё ограниченнее самого себя, которые готовы ему удивляться и превозносить его. <…> Всё это делается в стихах, а что ещё делается в романах, повестях и драмах — боже мой! Да об этом лучше уж и не начинать говорить, а то, пожалуй, и не кончишь!
Подобными примерами бесплодного рыцарского обожания народности богата не одна русская литература. Мы укажем на такой пример во французской литературе, — на такое же явление, только в огромном размере, и не просто комическое, но вместе с тем и трагическое. Посмотрите на Виктора Гюго: чем он был и чем он стал! Как страстно, как жадно, с какою конвульсивною энергиею стремился этот человек, действительно даровитый, хоть и нисколько не гениальный, сделаться представителем в поэзии национального духа своей земли в современную нам эпоху! И между тем, как жалко ошибся он в значении своего времени и в духе современной ему Франции! И теперь ещё высится в своём готическом величии громадное создание гения средних веков — «Собор парижской богородицы», а тот же собор, воссозданный Виктором Гюго, давно уже обратился в карикатурный гротеск, в котором величественное заменено чудовищным, прекрасное — уродливым, истинное — ложным… А его несчастные драмы — requiescant in pace! Франция, некогда до сумасшествия рукоплескавшая Виктору Гюго, давно обогнала и пережила его и забавляется тем, что он сделался теперь мишенью всех острот и насмешек. Но есть теперь во Франции поэт, который явился прежде Виктора Гюго и жив ещё до сих пор: этот поэт слагал песенки, которые пелись в одно и то же время и простым народом и людьми образованных классов. Слагал он эти песенки совсем не для того, чтоб сделаться великим человеком; нет, он пел потому только, что ему пелось, и он сам себя всегда называл песенником (chansonnier), как бы думая, что титло поэта для него слишком высоко. И в самом деле, его песни давно уже пелись целым народом, <…> но все смотрели на него только как на песенника — не более. <…> Наполеон был из первых, которые поняли этого «песенника»: по выражению одного французского критика, Наполеон из отдалённого своего острова приветствовал Беранже, как царя французских поэтов… И не мудрено: Наполеон не отличался особенным эстетическим вкусом, но у него было удивительное чутьё, чтоб предузнать народную славу ещё в её колыбели, в какой бы сфере деятельности ни суждено было ей проявиться… И в самом деле, «песенник» скоро всеми признан был великим поэтом не одной Франции и национальнейшим поэтом самой Франции. Вся сущность национального духа Франции высказалась в песнях Беранже в самой оригинальной, в самой французской и притом в роскошно поэтической форме. — начало

  •  

Скажем более: тоскливое, усильное желание быть народным есть первый признак отсутствия способности быть народным. <…>
Народный поэт есть явление действительное в философском значении этого слова: если б даже поэтический талант его был не огромен, он всегда опирается на прочное основание — на натуру своего народа, и во внимании к нему выражается акт самосознания народа. Поэт же, талант которого лишён национальной струи, всегда, более или менее, есть явление временное и преходящее: это дерево, сначала пышно раскинувшее свои ветви, но потом скоро засохшее от бессилия глубоко пустить свои корни в почву. Поэтому народность в поэте есть своего рода гениальность, не всегда в смысле глубины и многосторонности, но всегда в смысле оригинальности.

  •  

… в нашем литературном мире есть особенного рода «ценители и судьи»[2], которые, радуясь случаю объявить себя задушевными друзьями умершего поэта (благо, уже он не может изобличить их в клевете!), готовы поставить его выше всякого другого, к которому им никак нельзя набиться в дружбу, даже и после его смерти. — имеется в виду Фаддей Булгарин, который чуть ли не всех умерших писателей объявлял своими друзьями. Не удалось ему только объявить другом Пушкина, Крылова же — тотчас после его смерти[3][2]

  •  

… поэзия Кольцова относится к поэзии Пушкина, как родник, который поит деревню, относится к Волге, которая поит более, чем половину России, — то поэзия Крылова, и в эстетическом и в национальном смысле, должна относиться к поэзии Пушкина, как река, пусть даже самая огромная, относится к морю, принимающему в своё необъятное лоно тысячи рек, и больших и малых. В поэзии Пушкина отразилась вся Русь, со всеми её субстанциальными стихиями, всё разнообразие, вся многосторонность её национального духа. Крылов выразил — и надо сказать, выразил широко и полно — одну только сторону русского духа — его здравый, практический смысл, его опытную житейскую мудрость, его простодушную и злую иронию. <…>
Вот этим-то уменьем чисто по-русски смотреть на вещи и схватывать их смешную сторону в меткой иронии владел Крылов с такою полнотою и свободою. О языке его нечего и говорить: это неисчерпаемый источник руссизмов; басни Крылова нельзя переводить ни на какой иностранный язык; их можно только переделывать <…>. Множество стихов Крылова обратилось в пословицы и поговорки, которыми часто можно окончить спор, и доказать свою мысль лучше, нежели какими-нибудь теоретическими доводами. <…> мы убеждены, <…> что для Грибоедова были в баснях Крылова не только элементы его комического стиха, но и элементы комического представления русского общества. <…> «Крестьянин и Овца» <…> — просто поэтическая картина одной из сторон общества, маленькая комедийка. в которой удивительно верно выдержаны характеры действующих лиц и действующие лица говорят каждое сообразно с своим характером и своим званием. Кто-то и когда-то сказал, что «в баснях у Крылова медведь — русский медведь, курица — русская курица»: слова эти всех насмешили, но в них есть дельное основание, хотя и смешно выраженное. Дело в том, что в лучших баснях Крылова нет ни медведей, ни лисиц, хотя эти животные, кажется, и действуют в них, но есть люди, и притом русские люди.
<…> много ли стихов и слов нужно переменить в басне <«Лисица и Сурок»>, чтоб она целиком могла войти, как сцена, в комедию Грибоедова, если б Грибоедов написал комедию — «Взяточник»? Нужно только имена, зверей заменить именами людей да переменить последний стих из уважения к взяточникам, которые хоть и плуты, но всё же имеют лицо, а не рыльце…

  •  

… всякая сатира, которая кусается, богата моралью <…>. Есть люди, которые с презрением смотрят на басню, как на ложный род поэзии, и потому не хотят ценить высоко таланта Крылова. Грубое заблуждение! <…> Басня, как нравоучительный род поэзии, в наше время — действительно ложный род; если она для кого-нибудь годится, так разве для детей <…>. Но басня, как сатира, есть истинный род поэзии. <…> Нравоучительная басня, уже по самой своей сущности, скучный род, и тратить на неё талант — всё равно, что стрелять из пушек по воробьям. <…> Трагедия — везде трагедия: и в древней Индии, и в древней Греции; <…> но трагедия индийцев не то, что трагедия греков; <…> каждая из [лучших] трагедий хороша сама по себе и по своему времени, но ни одна из них не может назваться вечным типом, <…> в том смысле, что современную нам действительность невозможно изображать в духе и форме шекспировской драмы. То же можно сказать и о басне. Езоп не годится для нашего времени. Выдумать сюжет для басни теперь ничего не стоит, да и выдумывать не нужно: берите готовое, только умейте рассказать и применить. Рассказ и цель — вот в чём сущность басни; сатира и ирония — вот её главные качества. Крылов, как гениальный человек, инстинктивно угадал эстетические законы басни. Можно сказать, что он создал русскую басню. И его инстинктивное стремление потом перешло в сознательное убеждение. Крылова басни можно разделить на три разряда: 1) басни, в которых он хотел быть просто моралистом и которые слабы по рассказу; 2) басни, в которых моральное направление борется с поэтическим; и 3) басни чисто сатирические и поэтические (потому что сатира есть поэзия басни). Во всех баснях первого разряда <…> Крылов является истинным баснописцем в духе прошлого века, <…> преобладает риторика; рассказ в них растянут, вял, прозаичен, язык беден руссизмами, мысль отзывается общим местом, а нравственные выводы недорого стоят. Тут Крылов ещё не мастер, а только ученик и подражатель <…>.
В баснях второго разряда <…> мораль видна из дела или высказана стихом, который так и смотрит пословицей.
К третьему разряду мы относим все лучшие басни <…>. Девятая (и последняя) книга заключает в себе одиннадцать басен: из них видно, что Крылов уже вполне понял, чем должна быть современная басня, потому что между ними нет ни одной, которая была бы написана для детей, тогда как в седьмой и восьмой книгах, самых богатых превосходными баснями, ещё попадаются детские побасенки, как, например, «Плотичка». Хотя все одиннадцать басен девятой книги принадлежат к числу лучших басен Крылова, однако нельзя не заметить, что их выполнение не совсем соответствует зрелости их мысли и направления: тут виден ещё великий талант, но уже на закате. <…> Девятая книга доказывает, что бы мог сделать Крылов, если б он попозже родился… Но в то же время его появление в эпоху младенчества нашей литературы свидетельствует о великой силе его таланта: реторическое направление литературы могло повредить ему, но не в силах было ни убить, ни исказить его.

  •  

… восточная повесть Крылова — «Каиб»; она отзывается аллегорическим и моральным направлением, но истинное достоинство её составляет дух сатиры, местами необыкновенно меткой и злой.

  •  

Имя Крылова сделалось [в 1790-е] известным, и он занял почётное место между писателями того времени. Но эта слава не удовлетворяла его; он как бы чувствовал, если не сознавал, что идёт не по своей дороге, и не мог ни на чём остановиться. <…> Число читателей Крылова беспрерывно будет увеличиваться по мере увеличения числа грамотных людей в России. Басни его давно уже выучены наизусть образованными и полуобразованными сословиями в России, но со временем его будет читать весь народ русский. Это слава, это триумф! Из всех родов славы самая лестная, самая великая, самая неподкупная слава народная. Некто из фельетонных критиков, обрадовавшись случаю набиться в дружбу умершему Крылову, назвал его всемирным поэтом[3], поэтом человечества; мы этого не скажем… Крылов — поэт русский, поэт России; мы думаем, что для Крылова довольно этого, чтоб иметь право на бессмертие, и что нельзя увеличить его великости, и без того несомненной, ложными восторгами и неосновательными похвалами…
Не будем распространяться в подробностях о частной жизни Крылова. Как скоро, где публичность не в обыкновении и не в правах, — там толки о неприкосновенной личности частного человека всегда подозрительны и никогда не могут быть приняты за достоверные. Оттого-то подобные толки напоминают всегда басню Крылова, в которой паук, прицепившись к хвосту орла, взлетел с ним на вершину Кавказа да ещё расхвастался, что он, паук[3], приятель и друг ему, орлу, и что он, паук, больше всего любит правду… Личность Крылова вся отразилась в его баснях, которые могут служить образцом русского себе на уме <…>. Человек, живой по натуре, умный, хорошо умевший понять и оценить всякие отношения, всякое положение, знавший людей. — Крылов тем не менее искренно был беспечен, ленив и спокоен до равнодушия. Он всё допускал, всему позволял быть, как оно есть, но сам ни подо что не подделывался и в образе жизни своей был оригинален до странности. И его странности не были ни маскою, ни расчётом: напротив, они составляли неотделимую часть его самого, были его натурою.

  •  

Сын бедного чиновника, мальчик с стремлением к образованию, Крылов сам пробил себе дорогу в жизни. В то время книг и чтения не любили и канцеляристам не позволяли терять время на эти вздоры. Теперь мы часто встречаем препустейших людей, бросающих службу, в которой они могли бы быть хоть порядочными писцами, для литературы, в которой они ничем не могут быть. Но во время юности Крылова бросить службу и жить литературными трудами, весьма скудно вознаграждавшимися, завести типографию и быть вместе и автором и почти наборщиком своих сочинений — это означало не прихоть, а признак высшего призвания.

Примечания[править]

  1. Отечественные записки. — 1845. — Т. XXXVIII. — № 2 (цензурное разрешение 31 января). — Отд. II. — С. 62-84.
  2. 1 2 3 4 5 6 В. С. Спиридонов. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. VIII. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1955. — С. 712-5.
  3. 1 2 3 Воспоминания об И. А. Крылове и беглый взгляд на характеристику его сочинений // Северная пчела. — 1845. — №№ 8, 9 (11, 12 января).