Перейти к содержанию

Литературные салоны (Доде)

Материал из Викицитатника

«Литературные салоны» (фр. Les Salons littéraires) — мемуарный очерк Альфонса Доде 1879 года, написанный для газеты «Новое время». Вошёл в авторский сборник «Тридцать лет в Париже» 1888 года.

Цитаты

[править]
  •  

Старый безмолвный особняк с вечно закрытыми ставнями балконов и никогда не отворяющейся парадной дверью казался уснувшим по мановению волшебной палочки много веков назад. А то, что находилось внутри, вполне соответствовало фасаду: белый коридор, мрачная гулкая лестница, высокие потолки, широкие окна, покрытые росписью простенки. Всё увядшее, поблекшее, неживое, и в этой рамке, точно созданной для неё, г-жа Ансело, вся в белом, кругленькая, сморщенная, как розовое яблочко, словом, такая, какой представляешь себе добрых волшебниц, которые никогда не умирают, «о старятся в течение десятков тысяч лет. Г-жа Ансело и птиц любила, как добрая фея. Стены её гостиной были закрыты клетками с щебечущими птицами, словно парапет набережной, возле которой расположился продавец пернатых. Но даже птицы пели здесь, видимо, старинные песни.

 

Le vieil hôtel silencieux, avec les volets de ses balcons toujours clos, sa grande porte jamais ouverte, avait l'air endormi depuis des siécles sous la baguette d'un enchanteur. Et l'intérieur répondait aux promesses de la façade : un corridor tout blanc, un escalier sombre et sonore, de hauts plafonds, de larges fenêtres surmontées de peintures en trumeau. Cela fané, pálissant, ayant l'air vraiment de ne plus vivre, et au milieu, bien dans son cadre, Mme Ancelot tout en blanc, rondelette et ridée comme une petite pomme rose, telje enfin qu'on se figure les fées des contes, qui ne peuvent mourir, mais qui vieillissent pendant des mille ans. Mme Ancelot aimait les oiseaux, toujours comme les bonnes fées. Autour du salon, couvrant les murs, s'entassaient des cages gazouillantes comme à la devanture des oiseliers du quai. Mais ces oiseaux eux-mûipes paraissaient chanter des vieux airs.

  •  

Ничто, впрочем, не говорит ей о перемене — все блекнет и старится вместе с ней: розы на коврах, ленты на драпировках, люди и воспоминания. Век движется вперёд, а эта застывшая жизнь, этот интерьер другой эпохи, неподвижные, как судно на якоре, безмолвно погружаются в прошлое.
Достаточно было бы одного слова, чтобы нарушить чары. Но кто произнесет это кощунственное слово, кто посмеет сказать: «Мы стареем!»

 

Rien d'ailleurs ne vient l'avertir; tout se fane et vieillit autour d'elle, en même temps qu'elle : les roses des tapis, les rubans des tentures, les êtres et les souvenirs ; et tandis que le siécle avance, cette vie arrêtée, cet intérieur d'un autre áge, immobiles comme un bateau à l'ancre, s'enfoncent silencieusement dans le passé.
Un simple mot romprait le charme. Mais qui le prononcera ce mot sacrilége, qui osera dire : «Nous vieillissons! »

  •  

… в двух шагах от дома г-жи Ансело, существовал в знак вечного протеста другой салон, салон её соперницы г-жи Мелани Вальдор. В прежнее время обе музы были дружны, г-жа Ансело даже содействовала успеху Мелани. Затем в один прекрасный день Мелани вышла из-под её опеки и воздвигла собственный алтарь в противовес алтарю подруги, повторив историю г-жи дю Деффан и м-ль Леспинас. <…> Я хорошо её помню: с головы до ног одетая в бархат, черная, как столетний ворон, упорно не желающий седеть, изнемогающая, томная, она полулежит на диване в позе женщины с разбитым сердцем. Но глаза её загораются, рот злобно кривится всякий раз, как разговор заходит о «ней». «Она»-то есть та, другая, враг, безобидная старуха Ансело. Война между ними шла не на живот, а на смерть. Г-жа Вальдор нарочно выбрала тот же приёмный день, что и соперница, и когда вы хотели удрать из её гостиной, чтобы зайти в дом напротив, холодный взгляд пригвождал вас к порогу. Приходилось возвращаться, язвить, порочить покойного Ансело, рассказывать анекдотичные случаи из его жизни. В доме напротив гости отыгрывались, передавая слухи о политическом влиянии г-жи Вальдор.
Сколько потеряно времени, сколько понапрасну растрачено сил на ядовитые или же глупые пустяки в атмосфере заплесневелых стишков и прогорклого злословия, царившей на этих картонных Парнасах, где не бегут ручьи, не поют птицы, а поэтические лавры напоминают по цвету зелёный чиновничий стол! Подумать только, что и я там бывал! Все надо повидать в молодости! Эти визиты продолжались столько же, сколько и жизнь моего фрака.
Бедный дорогой фрак! Каких только стен не задевали его фалды, каких перил не натирал он своими рукавами!

 

… à deux pas, planté là tout exprés comme une protestation permanente, existait un salon rival, le salon de Mme Mélanie Waldor. Les deux Muses avaient été autrefois liées; Mme Ancelot avait même un peu lancé Mélanie. Puis un jour, Mélanie s'était dégagée, avait dressé autel contre autel : l'aventure de Mme du Deffand avec Mlle de Lespinasse. <…> Je me la rappelle bien, tout en velours, avec des cheveux noirs, des cheveux de corbeau centenaire qui s'obstine à ne pas blanchir, déroulée sur son divan, défaillante et alanpuie, avec des attitudes de cœur brisé. Mais l'œil s'allumait, la bouche devenait vipére aussitôt que l'on parlait d'Elle. Elle! c'est-à-dire l'autre, l'ennemie, la bonne vieille Mme Ancelot. C'était entre les deux une pruerre à mort. Mme Waldor avait exprés, choisi le même jour, et sur les onze heures, quand on voulait s'esquiver pour sauter en face, de froids regards vous clouaient à la porte. Il fallait rester, jouer de la langue, blasonner le pére Ancelot, s'exercer à de petites anecdotes scandaleuses. En face, on se rattrapait en racontant sur l'influence politique de Mme Waldor mille légendes mystérieuses.
Que de temps perdu, que d'heures gas' pillées à ces petits riens venimeux ou niais, dans cette atmosphére de petits vers moisis et de petites calomnies sentant le rance, sur ces Parnasses en carton où aucune source ne court, où aucun oiseau ne chante, où le laurier poétique a la couleur du rond de cuir vert d'un chef de bureau! Et dire que je lésai gravis, moi aussi, ces parnasses! Il faut tout voir dans sa jeunesse! Cela dura tant que dura mon habit.
Pauvre cher habit, quels étroits corridors n'a-t-il pas à cette époque frôlés de ses pans, quelles rampes d'escalier n'a-t-il pas fait reluire de ses manches?

  •  

Филоксен Буайе! Вот ещё один необычный отпрыск добропорядочной семьи, горе и наказание родителей, странный характер, который не объяснишь даже атавизмом, экзотически яркий цветок с причудливыми листьями, занесённый неведомо откуда на крыльях ветра и распустившийся ни с того ни с сего на кашустной грядке, посреди буржуазного огорода. Сын француза, который был в своё время лучшим знатоком греческого языка, зачатый за составлением греческого словаря, не знавший с детства иных прогулок, кроме прогулок по унылому саду греческих корней, вскормленный, вспоенный греческим языком, Филоксен был явно предназначен для того, чтобы занять место в пантеоне эллинистов и оставить своё греческое имя на мраморной доске рядом с именами Эггера и Этьенна. Но папаша Буайе не принял в расчёт Бальзака. Как и все школьники того времени, Филоксен хранил в парте томик Бальзака. Унаследовав сто тысяч франков от матери, он поспешил отправиться в Париж и истратить их так, как тратят герои Бальзака. Программа была выполнена самым исправным образом: Филоксен ничего не забыл, он преподносил цветы, целовал кончики перчаток, покорял герцогинь, покупал дев с золотыми глазами и под конец устроил безумную оргию, наподобие той, которая описана в «Шагреневой коже». Шагреневой кожи, то есть ста тысяч франков, хватило ровно на полгода. Сын эллиниста позабавился на славу. Карман у него был пуст, а голова полна рифм, и он заявил, что отныне хочет стать поэтом. Но Филоксену так уж, видно, на роду было написано до самой смерти Оставаться жертвой литературы. Расставшись с Бальзаком, он встретил Шекспира; Бальзак взял у него только деньги, Шекспир взял у него жизнь! В одно прекрасное утро, быть может, под влиянием увиденного сна, Филоксен пробудился влюблённым в творчество Шекспира. А так как этот упорный и вместе с тем хрупкий человек с необузданным, хотя и мягким характером ничего не умел делать наполовину, он тут же и посвятил всего себя Шекспиру. Прочитать Шекспира, выучить его произведения наизусть, вплоть до малоизвестных сонетов и спорных пьес, оказалось для Филоксена пустым делом, занявшим несколько месяцев. Но Филоксен претендовал на большее: он хотел написать книгу о Шекспире, книгу полную, исчерпывающую, короче говоря, воздвигнуть памятник, достойный божества, и он решил — намерение неосуществимое! — прочесть решительно всё, вплоть до мельчайших статей и самых незначительных документов, все, что было опубликовано за двести лет о великом писателе, и извлечь квинтэссенцию из прочитанного. Такого нагромождения пыльных ин-фолио достаточно, чтобы построить вавилонскую башню, но, увы, вавилонское столпотворение вскоре началось в голове Филоксена. Я видел его в домашней обстановке уже не принадлежавшего себе, осажденного со всех сторон Шекспиром. Десять тысяч книг о Шекспире всевозможных форматов, на всех языках мира высились до самого потолка, загораживали окна, загромождали кресла, штабелями лежали на полу, рушились под собственной тяжестью, поглощали воздух и свет, и посреди этого хаоса Филоксен делал заметки, а его ребятишки орали во всё горло. Ведь он был женат, сам не зная зачем, и плодил детей в перерыве между чтением книг. Обуреваемый навязчивой идеей, погруженный в мечты, разговаривая сам с собой, он шёл по Парижу, как слепец, устремив глаза в одну точку. Его жена, безропотное, унылое существо, всюду следовала за ним — это была его Антигона. <…> Чувствовалось, что в этой переполненной знаниями голове мысли и образы теснятся, не находя выхода, как обезумевшая толпа у двери охваченного пожаром здания. <…> Кроткий сумасброд Буайе был истинным поэтом. Он печально окончил свои дни, работая ради хлеба насущного и покупая книги, ибо он по-прежнему мечтал о своём большом труде, которого так и не написал. Он хотел всё прочесть о Шекспире, а между тем в Германии, в Англии выходили все новые и новые исследования, они опережали его, вынуждали вечно откладывать на завтра первую строчку его книги.

 

Philoxéne Boyer! encore un de ces fils étranges, terreur et chátiment des familles, productions de hasard qu'aucun atavisme n'explique, graines apportées on ne sait d'où, sur l'aile des vents, par-dessus les mers, et qui un beau jour avec leur feuillage, exotiquement découpé, et leurs fieurs d'une violence de couleur bizarre, viennent s'épanouir en plein carré de choux, en plein potager bourgeois '..Fils de Boyer, l'homme de France qui, en son temps, savait le plus de grec : né entre deux pages d'un lexique, n'ayant, tout enfant, connu en fait de promenade et de jardin que le docte jardin des racines grecques, nourri de grec, huilé de grec, Philoxéne avec son nom grec semblait positivement destiné à se voir inscrit sur le marbre, à côté des Egger et des Estienne, dans le panthéon des hellénisants. Mais le pére Boyer comptait sans Balzac. Philoxéne, comme tous les écoliers d'alors, avait Balzac dans son pupitre; si bien qu'ayant hérité cent mille francs de sa mére, il n'eut rien de plus pressé que de venir à Paris manger les cent mille francs comme on les mange dans Balzac. Le projet fut mis à exécution de la façon la plus réguliére : bouquets offerts, bouts de gants baisés, duchesses conquises, filles aux yeux d'or achetées, rien ne manque, le tout couronné par une orgie folle d'aprés celle de la Peau de chagrin. La peau de chagrin, c'est-à-dire les cent mille francs, avait duré six mois juste. Le fils de l'helléniste s'était prodigieusement amusé. La poche à sec et le cerveau plein de nmes, il déclara vouloir désormais exercer l'état de poéte. Mais il était écnt que, jusqu'à sa mort, Philoxéne serait une victime du livre. Balzac quitté; il rencontra Shakespeare; Balzac ne lui avait mangé que ses écus, Shakespeare lui mangea sa vie! Un matin, peut-être à la suite d'un rêve, Philoxéne se réveilla absolument épris de l'œuvre shakespearienne. Et comme cet homme volontaire et frêle, d'humeur doucement violente, ne savait rien faire a demi, dés ce matin il se voua à Shakespeare corps et áme! étudier Shakespeare, le savoir par cœur, depuis ses sonnets les plus obscurs jusqu'à ses piéces les plus contestées, n'était rien, et la chose ne prit que quelques mois. Mais Philoxéne prétendait mieux : voulant écrire un livre sur Shakespeare, un livre complet, définitif, monument en un mot dipne du dieu, il conçut l'invraisemblable projet de lire auparavant, pour en extraire la quintessence, tout (mais là tout, sans en excepter le moindre article ni le plus mince document), tout ce qui depuis deux cents ans jusqu'à nos jours aurait été publié sur Shakespeare. Amoncellement d'in-folios poudreux, suffisant pour bátir une Babel : et la Babel, hélas! fut bientôt dans la tête de Philoxéne. Je l'ai vu chez lui, ne s'appartenant plus, de tous côtés débordé par Shakespeare. Cinq mille, dix mille volumes sur Shakespeare, de tous formats, en toutes langues, montant jusqu'au plafond, obstruant les fenêtres, écrasant les tables, envahissant les fauteuils, entassés, croulants, dévorant l'air et la lumiére, et au milieu, Philoxéne, qui prenait des notes pendant que ses marmots brilaient. Car il s'était marié, sans trop savoir, et avait eu des enfants, entre deux lectures. Surexcité par son idée fixe, se parlant tout seul, le reg:ard à l'horizon, perdu dans le rêve, il marchait à travers Paris comme un aveugle. Sa femme, douce créature, un peu attristée, le suivait partout, lui servait d'Antigone. <…>
Chacun sentait que dans cette tête encombrée, les idées, les phrases se bousculaient sans pouvoir sortir, comme une foule affolée devant une porte, dans un incendie. <…> Il y avait un vrai poéte au fond de ce doux possédé. Philoxéne a fini tristement, travaillant à d'obscurs travaux pour vivre et s'acheter des livres, rêvant toujours de sa g-rande étude sans pouvoir l'écrire jamais. Car il voulait tout lire sur Shakespeare; et chaque jour paraissaient en Allemagne, en Angleterre, des travaux qui le distançaient et le forçaient à remettre au lendemain sa premiére ligne.

Перевод

[править]

О. В. Моисеенко, 1965