Перейти к содержанию

Межзвёздный скиталец

Материал из Викицитатника

«Межзвёздный скиталец» (англ. The Star Rover) — роман Джека Лондона о реинкарнации и жестокости американских тюрем, опубликованный в 1915 году. В Британии выходил также как «Куртка» (The Jacket, имелась в виду смирительная).

Цитаты

[править]
  •  

Когда мне было три, и четыре, и пять лет, «я» не был ещё «я». Я ещё только становился; я был расплавленный дух, ещё не застывший и не отвердевший в форме нынешнего моего тела, нынешнего моего времени и места. В этот период во мне бродило, шевелилось всё, чем я был в десятках тысяч прежних существований, это всё мутило моё расплавленное «я», стремившееся воплотиться во мне и стать мною. <…>
Иные голоса прорывались сквозь мой голос, — голоса людей прошлых веков, голоса туманных полчищ прародителей. Мой капризный плач смешивался с рёвом зверей более древних, чем горы, и истерические вопли моего детства, когда я багровел от бешеного гнева, были настроены в лад бессмысленным, глупым крикам зверей <…> прошлых геологических эпох. — глава I

 

When I was three, and four, and five years of age, I was not yet I. I was a mere becoming, a flux of spirit not yet cooled solid in the mould of my particular flesh and time and place. In that period all that I had ever been in ten thousand lives before strove in me, and troubled the flux of me, in the effort to incorporate itself in me and become me. <…>
Other voices screamed through my voice, the voices of men and women aforetime, of all shadowy hosts of progenitors. And the snarl of my anger was blended with the snarls of beasts more ancient than the mountains, and the vocal madness of my child hysteria, with all the red of its wrath, was chorded with the insensate, stupid cries of beasts <…> progeologic in time.

  •  

Тяжко и страшно человеку быть связанным и отданным на растерзание крысам. Грубые сторожа были этими крысами; они грызли мою душу, выгрызали тончайшие волокна моего сознания. — глава II

 

It is terrible for a man to be tied down and gnawed by rats. The stupid brutes of guards were rats, and they gnawed the intelligence of me, gnawed all the fine nerves of the quick of me and of the consciousness of me.

  •  

Время длилось <…> бесконечно долго. Я затеял игру с мухами, которые попадали ко мне в камеру, подобно просачивающемуся в неё из внешнего мира тусклому серому свету, и убедился, что они одарены чувством игры. Так, например, лёжа на полу камеры, я проводил произвольную воображаемую линию на стене, в расстоянии трех футов от пола. Когда мухи сидели на стене выше этой линии, я их оставлял в покое. Как только они спускались по стене ниже её, я старался поймать их. Я всячески старался при этом не помять муху, и по прошествии некоторого времени они знали так же хорошо, как и я, где проходит воображаемая линия. Когда им хотелось поиграть, они спускались ниже этой линии, и часто одна какая-нибудь муха целый час занималась этой игрой. Утомившись, она садилась отдыхать в безопасном районе. <…>
Поверьте, я знал всех своих мух! Поразительно, какую массу отличий я в них открыл. Каждая муха являла собой вполне определенную индивидуальность — не только по размерам и приметам, по силе и быстроте полета, по характеру игры, по манере уверток, бегства, возвращения и шныряния по запрещенной зоне на стене. Они сильно отличались одна от другой ещё и тончайшими нюансами темперамента и душевного склада. — глава V

 

Time was <…> very long. I played games with flies, with ordinary house-flies that oozed into solitary as did the dim gray light; and learned that they possessed a sense of play. For instance, lying on the cell floor, I established an arbitrary and imaginary line along the wall some three feet above the floor. When they rested on the wall above this line they were left in peace. The instant they lighted on the wall below the line I tried to catch them. I was careful never to hurt them, and, in time, they knew as precisely as did I where ran the imaginary line. When they desired to play, they lighted below the line, and often for an hour at a time a single fly would engage in the sport. When it grew tired, it would come to rest on the safe territory above. <…>
Believe me, I knew all my flies. It was surprising to me the multitude of differences I distinguished between them. Oh, each was distinctly an individual—not merely in size and markings, strength, and speed of flight, and in the manner and fancy of flight and play, of dodge and dart, of wheel and swiftly repeat or wheel and reverse, of touch and go on the danger wall, or of feint the touch and alight elsewhere within the zone. They were likewise sharply differentiated in the minutest shades of mentality and temperament.

  •  

В настоящий момент добрых полтысячи рубцов исполосовывают моё тело. <…> Проживи я ещё сто лет, эти рубцы пошли бы со мной в могилу. Дорогой гражданин, разрешающий все эти мерзости, оплачивающий своих палачей, которые за него стягивают смирительную куртку, — может быть, вы незнакомы с этой курткой, или рубашкой? Позвольте же мне описать её, чтобы вы поняли, каким способом мне удавалось осуществить смерть при жизни, делаться временным хозяином времени и пространства и уноситься за тюремные стены для скитаний меж звёздами.
Видели ли вы когда-нибудь брезентовые или резиновые покрывала с медными петлями, проделанными вдоль краёв? В таком случае вообразите себе брезент, этак в четыре с половиной фута длины, с большими, тяжёлыми медными петлями по обоим краям. Ширина этого брезента никогда не соответствует полному объёму человеческого тела, которое он должен охватить. <…>
Куртку расстилают на полу. Человек, которого нужно наказать или предать пыткам, для того чтобы он сознался, ложится, по приказу, ничком на разостланный брезент. Если он отказывается это сделать, его избивают. После этого он уже ложится «добровольно», то есть по воле своих палачей, то есть — по вашей воле, дорогой гражданин <…>.
Человек ложится ничком, лицом вниз. Края куртки сближаются возможно больше посередине спины. Затем в петли пропускается, на манер шнурка от башмаков, верёвка, и человека, по тому же принципу шнурка от башмаков, стягивают в этом брезенте, но только стягивают куда сильнее, чем башмаки. На тюремном языке это называется «пеленать». Иногда, если попадаются мстительные и злые сторожа или же на это отдан приказ свыше, сторож, чтобы усилить муки, упирается ногой в спину человека, стягивая куртку.
Случалось ли вам когда-нибудь чересчур стянуть башмак и через полчаса ощутить мучительную боль в подъёме ноги от затруднённого кровообращения? <…> Так вот представьте себе, что этаким манером стянуто всё ваше тело, но только неизмеримо туже <…>.
В первую минуту я только ощущал неудобное давление, которое уменьшится, думал я, когда я привыкну к нему. Но моё сердце, напротив, колотилось всё учащеннее, а лёгкие уже не в состоянии были вобрать достаточное количество воздуха. Это чувство удушья вселяло непобедимый ужас, каждое биение сердца, казалось, грозило разорвать лёгкие. — глава VII

 

At the present moment half a thousand scars mark my body. <…> Did I live a hundred years to come those same scars in the end would go to the grave with me.
Perhaps, dear citizen who permits and pays his hang-dogs to lace the jacket for you—perhaps you are unacquainted with the jacket. Let me describe, it, so that you will understand the method by which I achieved death in life, became a temporary master of time and space, and vaulted the prison walls to rove among the stars.
Have you ever seen canvas tarpaulins or rubber blankets with brass eyelets set in along the edges? Then imagine a piece of stout canvas, some four and one-half feet in length, with large and heavy brass eyelets running down both edges. The width of this canvas is never the full girth of the human body it is to surround. <…>
The jacket is spread on the floor. The man who is to be punished, or who is to be tortured for confession, is told to lie face-downward on the flat canvas. If he refuses, he is man-handled. After that he lays himself down with a will, which is the will of the hang-dogs, which is your will, dear citizen <…>.
The man lies face-downward. The edges of the jacket are brought as nearly together as possible along the centre of the man’s back. Then a rope, on the principle of a shoe-lace, is run through the eyelets, and on the principle of a shoe-lacing the man is laced in the canvas. Only he is laced more severely than any person ever laces his shoe. They call it “cinching” in prison lingo. On occasion, when the guards are cruel and vindictive, or when the command has come down from above, in order to insure the severity of the lacing the guards press with their feet into the man’s back as they draw the lacing tight.
Have you ever laced your shoe too tightly, and, after half an hour, experienced that excruciating pain across the instep of the obstructed circulation <…> Then try to imagine your whole body so laced, only much more tightly <…>.
For a few minutes I was aware merely of an uncomfortable constriction which I fondly believed would ease as I grew accustomed to it. On the contrary, my heart began to thump and my lungs seemed unable to draw sufficient air for my blood. This sense of suffocation was terrorizing, and every thump of the heart threatened to burst my already bursting lungs.

  •  

— О чём шептались философы встарь?
— Что Бог умер! — торжественно ответил я. — <…> Бог мёртв, как буду скоро мёртв и я <…>.
— Бог жив, и царствие его близко. <…> Может быть, не дальше как завтра сокрушится земля!
— Так говорили люди в Древнем Риме, когда Нерон делал из них факелы[1] для освещения своих игрищ. — глава XI

 

“What did the philosophers whisper about so long ago?”
“That God was dead,” I replied solemnly. “<…> God is dead, and I soon shall be <…>.”
“God lives, and his kingdom is at hand. <…> It may be no later than to-morrow that the earth shall pass away.”
“So said they in old Rome when Nero made torches of them to light his sports.”

  •  

… мой клинок вошёл в противника <…>.
Мне труднее было вытащить сталь, чем вонзить её. Его мясо облепило её, и словно ревнуя, не хотело выпускать. — глава XI

 

… my blade was inside of him <…>.
It was harder for me to withdraw the steel than to drive it in. His flesh clung about it as if jealous to let it depart.

  •  

… в одиночке <…> еду нам подавали гнилую, однообразную, непитательную. <…>
Книг нам не давали. Даже наши беседы посредством перестукивания были нарушением правил. Внешний мир, по крайней мере для нас, не существовал. <…>
Одиночка была нашей могилой, в которой, при случае мы переговаривались стуками, как духи, выстукивающие на спиритических сеансах.
Новости? Вот какие пустяки составляли наши новости: сменили пекарей — это было видно по изменившемуся качеству хлеба. Почему Конопатый[1] Джонс отсутствовал неделю? Болел или получил отпуск? Почему Уилсона, продежурившего всего десять ночей, перевели в другое место? Откуда взялся у Смита синяк под глазом? Над пустяками вроде этого мы способны были ломать себе голову целыми неделями!..
Заключение каторжника в одиночку на месяц было уже крупным событием. Но от таких мимолётных и чаще всего глупых Данте, слишком мало гостивших в нашем аду, чтобы научиться перестукиванию, мы ничего не могли узнать за короткий срок, по истечении которого они опять уходили на вольный белый свет. — глава XIV

 

… in solitary <…> our food was filthy, monotonous, innutritious. <…>
We had no books to read. Our very knuckle-talk was a violation of the rules. The world, so far as we were concerned, practically did not exist. <…>
Solitary was our tomb, in which, on occasion, we talked with our knuckles like spirits rapping at a séance.
News? Such little things were news to us. A change of bakers—we could tell it by our bread. What made Pie-face Jones lay off a week? Was it vacation or sickness? Why was Wilson, on the night shift for only ten days, transferred elsewhere? Where did Smith get that black eye? We would speculate for a week over so trivial a thing as the last.
Some convict given a month in solitary was an event. And yet we could learn nothing from such transient and ofttimes stupid Dantes who would remain in our inferno too short a time to learn knuckle-talk ere they went forth again into the bright wide world of the living.

  •  

Всегда женщину тянуло к земле, как куропатку, выхаживающую птенцов; всегда моя бродячая натура сбивала меня на блестящие пути, и всегда мои звёздные тропинки возвращали меня к ней, к вечной фигуре женщины, единственной женщины, объятия которой так мне были нужны, что в них я забывал о звёздах. — глава XXI

 

Always has woman crouched close to earth like a partridge hen mothering her young; always has my wantonness of roving led me out on the shining ways; and always have my star-paths returned me to her, the figure everlasting, the woman, the one woman, for whose arms I had such need that clasped in them I have forgotten the stars.

Перевод

[править]

С. Г. Займовский, 1928

Примечания

[править]
  1. 1 2 Перевод Т. А. Озерской, 1961 («Смирительная рубашка», «Странник по звёздам»).