Послесловие к «Войне миров» Г. Дж. Уэллса (Лем)

Материал из Викицитатника

«Послесловие к «Войне миров» Г. Дж. Уэллса» (польск. Posłowie do «Wojny światów» H. G. Wellsa ) написано Станиславом Лемом в 1974 году. Вошло в авторский сборник «Размышления и очерки» 1975 года.

Цитаты[править]

  •  

… он планировал роман долго и старательно, путешествуя пешком и на велосипеде по холмам Уокинга, чтобы изучить места марсианского вторжения, то есть исследовал топографию местности, словно стратег накануне битвы. Такой добросовестности можно позавидовать — но к ней не удастся свести визионерскую силу «Войны миров». Тысячи авторов после Уэллса брались за тему, первооткрывателем которой он был — столкновения человечества с внеземным разумом, — но всё равно после стольких десятков лет эта книга по-прежнему возвышается над массивом science fiction, как вершина, покорённая только один раз. Поэтому без преувеличения нужно признать, что чем с большим количеством текстов современной фантастики знакомишься, тем в большей степени приходится удивляться превосходству произведения, стоявшего у истоков этой фантастики. А ведь на вооружении более поздних авторов были и знания, неизвестные Уэллсу, и художественные методы, существенно усовершенствованные за прошедший почти век.

 

… wędrując pieszo i rowerem po wzgórzach Wokingu, żeby rozpoznać tereny inwazji marsjańskiej, badał więc topografię okolicy niczym strateg w przeddzień bitwy. Sumienności takiej można pozazdrościć — lecz nie da się do niej sprowadzić wizjonerskiej mocy Wojny światów. Tysiące autorów atakowało po Wellsie temat, którego on był pierwoodkrywcą — starcia ludzkości z pozaziemską inteligencją — i oto, po tylu dziesiątkach lat, książka ta nadal wznosi się nad mrowiem Science Fiction jak szczyt, tylko raz jeden osiągnięty. Toteż bez przesady trzeba wyznać, że im więcej poznaje się tekstów nowożytnej fantastyki, w tym wyższym stopniu przychodzi podziwiać nadrzędność pozycji, co tę fantastykę zapoczątkowała. A przecież udziałem późniejszych autorów był i przybór wiedzy Wellsowi nie znanej, i technik artystycznych, sowicie doskonalonych w tym niemal wiekowym czasie.

  •  

Течение исторического времени воздействует на литературу, словно ветер на огонь: маленькие огоньки гасит, а сильные разжигает. Этот процесс приобретает в фантастике чётко выраженную форму: реалистические произведения низкого уровня стареют и из-за этого становятся как бы безмолвными; зато фантастические подвергаются злой компрометации, когда то, что в них было важно или даже опасно, уже может только смешить. Когда такая деградация происходит мягко, книги не погибают, а меняют читательскую аудиторию, как романы Ж. Верна, писавшиеся для взрослых, а сегодня читаемые только детьми.
Но «Война миров» не сдвинулась с однажды занятой позиции — более того, последняя война, которая оказалась таким разрушительным критерием для стольких реалистических произведений, актуализировала роман Уэллса новым, страшным смыслом, ибо испытала — среди обстоятельств, которые невозможно было предвидеть, — его историософический язык. Так произошло с фантастической книгой, когда люди моего поколения в этой стране именно из-за тех страшных обстоятельств помнят, как немного было тогда книг, которые можно было читать, не съеживаясь, без чувства злонамеренного и одновременно фатального превосходства, которому мы обязаны личному посвящению в механизмы разрушения культуры. И не важно, что фактором, уничтожающим нас, было вторжение людей, ведомых доктриной человекоубийства, в то время как разрушения того же масштаба совершается в романе Уэллса в результате выдуманного вторжения с Марса. Молодой человек, пишущий «Войну миров», был одарен редчайшим — социологическим — воображением, ибо творил, не пройдя ни одной войны. Но именно те, кто, как и я, пережили её в современной форме, изобретённой фашизмом, войны тотальной — на полное уничтожение покорённых, — узнают в этом «фантастическом» сочинении незабываемые картины хаоса массового бегства, распада общественных связей, быстроты, с каким весь ход жизни, вся традиционная нравственность, все то, что мы принимаем за естественное право человека, уничтожается в прах, как в таком общественном умирании проявления низкой подлости равно соседствуют с безграничным героизмом, до каких, в конце концов, крайних форм приводит столь полное поражение — потому что Уэллс сумел интуитивно дойти до индивидуальных и коллективных реакций внутри разрушенной культуры, а не только до состояний общества, покорённого в войне, имеющей — при всей своей жестокости — какие-то границы этой жестокости. Произведение, способное с такой временной дистанции с такой точностью дойти до универсальной истины, следует отнести к эпике.

 

Upływ czasu historycznego działa na literaturę niczym wiatr na ogień: małe płomyki gasi, a silne roznieca. Proces ten przybiera w fantastyce postać szczególnie drastyczną: utwory realistyczne niskiego lotu starzeją się i przez to stają się jakby nieme; fantastyczne natomiast ulegają złośliwszej kompromitacji, gdy to, co w nich miało być poważne czy aż groźne, może tylko śmieszyć. Gdy degradacja taka zachodzi sposobem złagodzonym, książki nie giną, lecz zmieniają adres czytelniczy, jak powieści J.Verne’a pisane dla dorosłych, a dziś czytane tylko przez dzieci.
Lecz Wojna światów nie drgnęła w raz zajętej pozycji — owszem, ostatnia wojna, która okazała się tak niszczycielskim probierzem dla tylu dzieł realistycznych, tę powieść Wellsa zaktualizowała nowym, okrutnym znaczeniem, bo sprawdziła — wśród okoliczności nie do przewidzenia — jej historiozoficzną wymowę. Tak stało się z książką fantastyczną, gdy ludzie mego pokolenia, w tym kraju, właśnie przez to, że tak straszliwie nawiedzonym, pamiętają, jak niewiele było wtedy książek zdatnych do lektury bez zżymania się, bez poczucia złośliwej ł fatalnej zarazem wyższości, które zawdzięczaliśmy osobistemu wtajemniczeniu w mechanizmy rozbicia kultury. I nic to, że czynnikiem miażdżącym nas była inwazja ludzi powodowanych doktryną ludobójstwa, podczas kiedy zagładę tejże skali sprawia w powieści Wellsa wyimaginowany najazd z Marsa. Młodzieniec piszący Wojnę światów obdarzony był najrzadszą — socjologiczną — wyobraźnią, skoro tworzył, nie zaznawszy żadnej wojny. Lecz właśnie ci, co, jak ja, przeżyli ją w postaci nowożytnej, wynalezionej przez faszyzm, wojny totalnej — czyli na całkowite wyniszczenie pokonanych — rozpoznają w tym „fantastycznym” utworze niezapomniane obrazy chaosu masowej ucieczki, rozpadu więzi społecznych, chyżości, z jaką cały bieg życia, cała obyczajowość tradycyjna, to wszystko, co mamy za naturalne prawo człowieka, idzie w proch, jak w takim konaniu społecznym objawy nikczemnej podłości sąsiadują z równie bezgranicznym heroizmem, do jakich wreszcie skrajnych postaw prowadzi tak całkowita klęska — gdyż Wells potrafił dotrzeć intuicją do indywidualnych i zbiorowych reakcji wewnątrz kultury zdruzgotanej, a nie tylko do stanów społeczeństwa pokonanego w wojnie, mającej — przy całym swym okrucieństwie — jakieś tego okrucieństwa granice. Utwór, zdolny z takiej odległości czasowej z taką precyzją dojść uniwersalnej prawdy, wypada zaliczyć do epiki.

  •  

Как создатель марсианской военной технологии Уэллс по-прежнему не превзойдён. Их боевые и рабочие машины являются сегодня для нас попросту тем, что мы сами создадим, вероятно, в не очень далёком будущем, пусть и отличное по внешнему виду, но не в принципе — основой рабочих машин у Уэллса являются так называемые «педипуляторы», аналоги которых уже существуют. Опять же современный кибернетик принял бы рабочие машины за определённый тип «симбионтов», то есть соединение механизма с живым существом, предназначенное для выполнения универсальных работ, а не только для движения…

 

Jako twórca marsjańskiej technologii wojennej Wells jest znów nieprześcigniony. Ich Machiny Bojowe i Robocze są dziś dla nas po prostu tym, co sami urzeczywistnimy, w niezbyt dalekiej zapewne przyszłości, nie podług wyglądu, lecz zasady — przy tym pierwociną Machin Roboczych są tak zwane „pedypulatory”, których prototypy już istnieją. Machiny Robocze uznałby znów współczesny cybernetyk za pewien typ „symbiontów”, to jest zespolenia mechanizmu z istotą żywą, przeznaczonego do wykonywania prac uniwersalnych, a nie tylko do lokomocji…

  •  

Я здесь касаюсь некой тайны писательского творчества, не поддающейся до конца дискурсивному изложению, и представлю её с двух сторон. С одной стороны, отлично написанное произведение объективизируется и обретает независимость от своего создателя, становясь как бы мудрее его самого, если сумеет <…> донести последующим своим читателям даже то, что сам автор не представлял достаточно чётко. То есть оно получает как бы некую степень родства с универсализмом научной теории, которая в будущем подтвердится фактами, которых не знал, ибо знать не мог, её создатель.

 

Dotykam tu pewnej tajemnicy pisarstwa nie dającej się do końca wyłożyć dyskursywnie, którą nazwę dwa razy po kolei. Najpierw, że dzieło wybornie udane obiektywizuje się i uniezależnia od swojego twórcy tak, iż staje się niejako mądrzejsze od niego samego, skoro potrafi <…> mówić późnym swoim czytelnikom nawet i to, czego sam autor nie wiedział z równą jasnością. Zdobywa więc ono jakby pewien stopień pokrewieństwa z uniwersalizmem teorii naukowej, która będzie w przyszłości potwierdzona faktami, jakich nie znał, bo znać nie mógł, jej budowniczy.

  •  

Пожалуй, никто, насколько мне известно, не проводил такого анализа боевых действий марсиан и уничтожения людей, показанных в романе Уэллса, который применяет любой военный историк для анализа грандиозных баталий, поэтому я только интуитивно утверждаю, что в действиях обеих сторон содержится неоспоримый запас правдоподобия: здесь именно такие средства были введены в действие, такая применялась стратегия и тактика, которые нужны были для достижения цели, кошмарной с позиции людей и желанной для марсиан.
Раз уж я оказал этому произведению такое почтение, позвольте мне высказать единственный упрёк в его адрес. В марсианах меня поражает полное отсутствие культуры, разумеется, понимаемой не как нечто солидаристическое и антропоцентрическое, потому что это был бы бессмысленный постулат.
В романе их образ обобщённый: это бесполые существа, размножаются почкованием и не знают иной этики, кроме этики чисто делового сотрудничества, на Земле, стало быть — боевого, потому что, разумеется, они должны взаимодействовать для успешного завоевания планеты. Но существа, полностью редуцированные в своей мотивации действий и мыслей до свойств, называемых инструментальными, представляются мне невозможными, и по меньшей мере попросту неубедительными. Разум, если действительно является Разумом, должен осуществлять выход за рамки инструментов, которые он создаёт, чтобы поддержать ту жизнь, которая дала ему привилегии существования. Разум должен быть любознательным, и эта его особенность всегда содержит обязательную долю бескорыстия. Это можно доказать даже обращаясь к истории науки: если бы наука занималась всегда и только тем, что может предполагать получение какой-либо практической пользы, недалеко бы она зашла в своём развитии. Поэтому марсиане должны были заниматься людьми, по крайней мере в той степени, в какой мы занимаемся самыми бесполезными для нас ракообразными или растениями, то есть изучать их, как в отношении физиологическом, так и в умственном, а не только высасывать у них кровь, приняв наш вид за неплохой продукт питания. Но они ведут себя как бы инстинктивно, подобно неким вампироподобным хищникам, и это не согласуется со свойствами разума, даже крайне ужасного с точки зрения нравственности. Они не оставляют после себя никаких следов собственной культуры, никаких контейнеров, загруженных информацией, документов[1], абсолютно ничего, кроме загадочных механизмов. Это я также воспринимаю как существенный недостаток романа. Уэллс сократил их до агрессивного, чистого функционализма, как будто они сами были запрограммированными машинами, а не великим разумом, из чего я делаю вывод, что он сделал так, поскольку в том, чем может быть нечеловеческая, инопланетная цивилизация, то есть какими ценностями дорожить, каким целям отдавать первенство, он попросту не был заинтересован. А значит здесь мы наталкиваемся на — глубоко скрытый! — аллегорический замысел этого произведения, проявляющийся в полном авторском безразличии к упомянутым только что вопросам. Марсиане являются инструментом, выполняющим страшный эксперимент по воле писателя, чтобы открыть людям глаза на то, где размещаются их ничтожные достижения на гигантском фоне истории как земной, так и космической.

 

Bodajże nikt, o ile mi wiadomo, nie przeprowadził takiej analizy bojowego działania Marsjan i klęski ludzkiej, pokazanych w powieści Wellsa, jaką stosuje każdy historyk wojenny do wielkich batalii, więc tylko intuicyjnie oświadczę, że w postępkach obu stron tkwi niepodważalny ładunek prawdopodobieństwa: tu akurat takie środki wprowadzono w akcję, taka działała strategia i taktyka, jakich trzeba było dla osiągnięcia celu, koszmarnego ze stanowiska ludzi, a pożądanego przez Marsjan.
Skoro taki hołd oddałem już temu dziełu, niech mi będzie wolno wypowiedzieć jedyny zarzut przeciw niemu skierowany. W Marsjanach razi mnie całkowity brak kultury, oczywiście rozumianej nie jakoś solidarystycznie i antropocentrycznie, bo to byłby postulat nonsensowny.
Obraz ich jest w powieści zborny: są to istoty bezpłciowe, rozmnażają się przez pączkowanie i nie znają innej etyki poza etyką współpracy czysto rzeczowej, więc na Ziemi — bojowej, gdyż, oczywiście, muszą współdziałać dla skutecznego zawojowania planety. Otóż istoty tak całkowicie zredukowane w swej motywacji czynów i myśli do wartości zwanych instrumentalnymi wydają mi się niemożliwe, a przynajmniej po prostu nieprzekonywające. Rozum, jeśli prawdziwie jest Rozumem, musi oznaczać wykraczanie poza przyrządy, jakie wytwarza, by podtrzymać to życie, które nadało mu przywilej istnienia. Rozum musi być tedy ciekawy, i ta jego właściwość zawsze zawiera pewną przymieszkę bezinteresowności. To można udowodnić nawet odwołując się do historii nauki: gdyby ona zajmowała się zawsze i tylko tym, co zdaje się rokować wykrycie jakiejkolwiek praktycznej użyteczności, niedaleko by zaszła w swym rozwoju. Tak więc, Marsjanie powinni by zajmować się ludźmi co najmniej w tym stopniu, w jakim my zajmujemy się najniepotrzebniejszymi nam skorupiakami czy roślinami, więc badać ich, zarówno pod względem fizjologicznym, jak umysłowym, a nie tylko wysysać im krew po uznaniu naszego gatunku za niezgorszy typ pożywienia. Lecz oni zachowują się w sposób niejako instynktowny, niczym jakieś drapieżniki wampiropodobne, a to nie daje mi się pogodzić z założeniem rozumu, nawet skrajnie okrutnego w praktykowanej moralności. Nie pozostawiają też po sobie żadnych śladów własnej kultury, żadnych pojemników załadowanych informacją, dokumentów, absolutnie nic, poza zagadkowymi machinami. To również mam za istotną lukę powieści. Wells zredukował ich do agresywnego, czystego funkcjonalizmu, jak gdyby sami byli zaprogramowanymi maszynami, a nie wielkimi mózgami, przez co sądzę, że uczynił tak, ponieważ w tym, czym może być, więc — jakimi wartościami stać, jakim celom oddawać prymat nieludzka, innoplanetarna cywilizacja — po prostu nie był zainteresowany. Tutaj dopiero natrafiamy na — głęboko ukrytą! — alegoryczną intencję tego dzieła, objawiającą się w całkowitej obojętności autorskiej na wymienione właśnie pytania. Marsjanie są bowiem narzędziem, dokonującym straszliwego eksperymentu z woli pisarza, aby otworzyć ludziom oczy, to jest, aby umieścić ich znikome dokonania na gigantycznym tle historii tak ziemskiej, jak kosmicznej.

  •  

Раскол человечества, как предположение, мимоходом высказанное человеком, разочарованным катастрофой в «Войне миров», Уэллс изобразил ещё раньше — в «Машине времени», — показывая человечество восьмисоттысячного года, в котором наземную Аркадию заселяют элои, в то время как подземелья кишат морлоками. Как можно допустить, в этих картинах расслоения угадывается возможно непроизвольно принятый Уэллсом мифический мотив Аркадии и Гадеса, неба и ада. В «Машине времени» небо — это, разумеется, не настоящий рай, а его насмешливая карикатура, потому что безобидные и прекрасные элои являются одновременно отупевшими от бездействия, бессмысленными потомками господствующих классов, в то время как морлоки — «окончательно дегенерированный пролетариат», — удерживая машину цивилизации в движении, не только служат элоям, но и питаются их мясом. В «Войне миров» выражена обратная сторона этой мысли: только под землёй человек может ещё найти остатки независимости после поражения. И вместе с тем, общим для двух этих мотивов является глубоко тревожный каннибалистический мотив: морлоки питаются элоями как марсиане — людьми.

 

Rozdwojenie ludzkości, tylko przelotnie wypowiedziane jako przypuszczenie człowieka zrozpaczonego katastrofą w Wojnie światów, urzeczywistnił Wells już wcześniej — w Wehikule czasu — pokazując ludzkość roku osiemset tysięcznego, w którym Arkadię naziemną zamieszkują Eloje, podczas gdy podziemia roją się od Morloków. Jak wolno przypuścić, w tych podobnie rozwarstwionych obrazach odciska się, niejako odruchowo przyjęty przez Wellsa, motyw mityczny — Arkadii i Hadesu, nieba i piekła. W Wehikule czasu niebo nie jest oczywiście rajem prawdziwym, lecz jego szyderczą karykaturą, boż niewinni i piękni Eloje są zarazem otępiałymi od bierności, bezmyślnymi potomkami klas panujących, podczas gdy Morlokowie — „proletariat do cna zdegenerowany” — utrzymując maszynę cywilizacyjną w ruchu, nie tylko służą Elojom, lecz i żywią się ich mięsem. Wojna światów wyraża odwrotność tej myśli: tylko pod ziemią może jeszcze człowiek odnaleźć ostatek niepodległości — po klęsce. A zarazem obu tym motywom wspólny jest głęboko niepokojący motyw kanibalistyczny: Morlokowie żywią się Elojami, jak Marsjanie — ludźmi.

  •  

… эта вампироподобная физиология марсиан является вдвойне излишней. Сначала, в плане чисто естествоведческой рефлексии, потому что слишком невероятно, чтобы организмы, возникшие внутри одной эволюции планетарной жизни, могли бы служить кормом организмам, сформированным в лоне другого эволюционного порядка. <…> В конце концов, хоть это прозвучит тривиально, естествовед знает, сколь низкую калорийность имеет кровь в качестве корма; существо размером с человека или марсианина должно было бы употреблять, по меньшей мере, более десяти литров крови в сутки, чтобы жить, а уж введение этой крови в сосуды непосредственно биологически полностью невероятно. Но эта претензия, затрагивающая веризм, трактуемый чисто научно, имеет второстепенный характер. Значительно более существенным кажется мне, что буквальная кровожадность марсиан в её живописном описании в художественном отношении является полностью излишней и тем самым представляет единственный, как я думаю, дешёвый, ибо преднамеренно рассчитанный на шок, повествовательный эффект. Наверняка речь идёт здесь о вопросах композиционного вкуса, для которых никаких критериев, поддающихся проверке, не существует.
В конце этой части замечаний я позволю себе смелость имперсонации: если бы это я писал «Войну миров», я приказал бы марсианам изучать людей, хотя бы и в вивисекциях, но не вводил бы «потребительского» мотива, и, кроме того, что более важно, не делал бы целью захватчиков покорение человечества, того покорения, которое для нас, современных, так поразительно детально близко к человекоубийственному плану фашистов.
Я скорее всего сделал бы понятным, достаточно наглядным только само военное столкновение, а цели марсиан скрыл бы от людей, делая их нераспознаваемыми для них. Я приписал бы марсианам не план сокрушения цивилизации с целью порабощения землян и превращения их в «резервуар продовольствия», а какую-то иную цель, отличающуюся от понятных человечеству. Если кто-то хочет понять, какая пропасть понимания отделяла бы людей от марсиан, пусть подумает, например, о том, что когда выселяли все население архипелага, на котором должно было произойти испытание американской водородной бомбы, туземцы наверняка ничего не поняли из того, что происходит, хотя в одну минуту их лишили вековечной территории и наследия. Поэтому в этом моём гипотетическом произведении марсиане действовали бы так же, как в уэллсовском сочинении, но только чтобы от людей отделаться, чтобы им люди не мешали в их настоящих целях, базой которых должна была послужить Земля. <…> Такой план кажется мне историософически более рациональным, художественно же достаточно издевательским в том смысле, что земная цивилизация должна быть «всего лишь убрана» захватчиком, будучи ему помехой, и исключительно поэтому — быть жертвой уничтожения.

 

… owa wampiropodobna fizjologia Marsjan jest podwójnie zbędna. Najpierw, w planie czysto przyrodoznawczej refleksji, gdyż jest nadzwyczaj nieprawdopodobne, by organizmy powstałe wewnątrz jednej ewolucji planetarnej życia mogły służyć za pokarm ustrojom ukształtowanym w łonie innego ewolucyjnego porządku. <…> Wreszcie — choć to trywialnie zabrzmi — przyrodnik wie, jak niską kaloryczność ma krew jako pokarm; istota rozmiarów człowieka czy Marsjanina musiałaby spożywać co najmniej kilkanaście litrów krwi na dobę, by żyć; a już wprowadzenie owej krwi do naczyń bezpośrednio jest biologicznie całkiem niewiarygodne. Lecz ta pretensja, zahaczająca o weryzm, traktowany czysto naukowo, ma drugorzędny charakter. Znacznie istotniejsze wydaje mi się to, że dosłowna krwiożerczość Marsjan w jej malowniczym horrorze jest pod względem artystycznym całkowicie niepotrzebna i tym samym stanowi jedyny, jak myślę, tani, bo z rozmysłu na szok obliczony, efekt narracyjny. Zapewne idzie tu o kwestie kompozycyjnego gustu, które żadnym kryteriom sprawdzalnym rozstrzygania podlegać nie mogą.
Niechże sobie, u końca tej części uwag, pozwolę wreszcie na bezwstyd impersonacji: gdybym to ja pisał Wojnę światów, kazałbym Marsjanom ludzi badać, choćby i w wiwisekejach, lecz nie wprowadziłbym motywu „konsumpcyjnego”, a nadto, co ważniejsze, nie uczyniłbym celem najeźdźców podboju ludzkości, tego podboju, który nam, współczesnym, tak dokładnie wstrząsająco przystaje do ludobójczego planu faszystów.
Uczyniłbym raczej zrozumiałym, bo naocznym, samo tylko starcie wojenne, lecz właśnie cele Marsjan zasłoniłbym przed ludźmi, robiąc je dla nich nierozpoznawalnymi. Nie przyświecałby tedy Marsjanom plan zgruchotania cywilizacji w celu zniewolenia Ziemian ani obrócenia ich w „rezerwuar żywności”, lecz jakiś cel inny, ustanowiony w odmiennym od ludzkiego porządku działań. Gdyby ktoś pragnął zrozumieć, jaki rozziew pojmowania dzieliłby ludzi od Marsjan, niechaj pomyśli na przykład o tym, że gdy wysiedlano całą ludność archipelagu, na którym miało dojść do próbnej amerykańskiej eksplozji wodorowej, tubylcy owi na pewno nic nie rozumieli z tego, co się dzieje, jakkolwiek w jednej chwili pozbawiono ich odwiecznego terytorium i dobytku. Tak więc, w owym moim hipotetycznym utworze Marsjanie działaliby wprawdzie podobnie jak w Wellsowskim dziele, lecz tylko aby się od ludzi opędzić, żeby im ludzie nie przeszkadzali we właściwym zamierzeniu, któremu miała za bazę posłużyć Ziemia. <…> Plan taki wydaje mi się historiozoficznie bardziej racjonalny, artystycznie zaś dość szyderczy w wymowie, skoro ziemska cywilizacja ma być „tylko uprzątnięta” przez najeźdźcę, będąc mu zawadą, i wyłącznie przez to — ofiarą zagłady.

  •  

Картинами этими он наносил удар по окаменелости викторианства, будто Архимед от литературы ища такую точку опоры, чтобы сдвинуть с места инертность всеобщего мышления. Но этого ему потом стало мало; из визионера-художника, из отрезвителя, говорящего аллегориями, он превратился в активиста общественного мелиоризма. Поэтому его интеллект так подчинил себе его мастерство, что даже начал плодить произведения — беллетризованные трактаты, социальные утопии и антиутопии, критично-рациональный заряд которых подавлял независимость воображения <…>. Благородство этих произведений достойно уважения, но именно это намерение сделало, в конце концов, самого Уэллса в его писательском творчестве утопистом, в том прямом смысле, что он поступал так, будто верил в возможность изменения мира — литературой. Мечты эти, самые честолюбивые, которые может выработать писатель, являются, к сожалению, только мечтами. Своим поздним книгам Уэллс сломал хребты, взваливая на них тяжести, которых они не могли выдержать — отказываясь от воображения в пользу истины, превращая книги в инструменты непосредственного, выразительного воздействия, переубеждения, уговаривания и поучения. Так он предпочёл указания и директивы силе художественного слова, лекции — искусству, вступил в социологическую, антропологическую дискуссию на всех её фронтах, создал также произведения значительные, <…> но не создал уже ни одного романа столь великого, как «Война миров». Поэтому можно сказать, что он пожертвовал своё творчество, свой талант миру способом, который немного мог дать этому миру реальной пользы — но ведь он пожертвовал тем, что было в нём лучшего и высшего качества; и убеждал, наставлял, воевал словом — чтобы в конце жизни погрузиться в глубокий пессимизм относительно дальнейших судеб нашего вида, потому что дождался освобождения атомной энергии в мире, в котором никто или почти никто не хотел его выслушать.
Результат этой жертвы, распределённой на несколько десятков лет деятельной жизни небывало, морально безупречной, — оказался, как уже говорилось, утопическим. Столь сильно желая помочь людям — литературой — Уэллс, собственными же усилиями эту литературу разрушил, а взамен не смог дать ничего равноценного. — позже Лем неоднократно заявлял практически то же самое об общественной реакции на своё творчество (см., например, «Археология киберпространства», 1994)

 

Wizjami tymi uderzał w skamielinę wiktorianizmu, niby Archimedes literatury, szukając takiego punktu oparcia, żeby mógł ruszyć z posad bezwład powszechnego myślenia. Lecz tego było mu potem mało; z wizjonera–artysty, z trzeźwiciela, przemawiającego alegoriami, obrócił się w aktywistę melioryzmu społecznego. Toteż jego intelekt podporządkował sobie jego artyzm, aż jął płodzić dzieła — zbeletryzowane traktaty, socjalne utopie i antyutopie, których krytyczno–racjonalny ładunek przytłaczał suwerenność wyobraźni <…>. Szlachetność tych utworów godna jest szacunku, lecz ta właśnie intencja uczyniła na koniec samego Wellsa w jego działaniu pisarskim — utopistą, w tym prostym sensie, że postępował tak, jakby wierzył w szansę odmienienia świata — literaturą. Rojenie to, najambitniejsze, jakiego może się dopracować pisarz, jest niestety tylko urojeniem. Wells swym późnym książkom grzbiety połamał, waląc na nie ciężary, jakich nie mogły podźwignąć — rezygnując z wizji na rzecz racji, obracając książki w instrumenty bezpośredniego, wyraźnego oddziaływania, nawracania, perswadowania i pouczania. Tak przeniósł zalecenia i dyrektywy nad siłę wyrazu artystycznego, wykłady nad sztukę, wdał się w dyskusję socjologiczną, antropologiczną na wszystkich jej frontach, dał też dzieła ważkie, <…> lecz nie dał już żadnej tak wielkiej, jak Wojna światów, powieści. Toteż można by rzec, że ofiarował swoją twórczość, swój talent światu w sposób, który niewiele mógł dać temu światu realnej korzyści — lecz przecież złożył ofiarę z tego, co było w nim najlepsze i najwyższej miary; i przekładał tak, napominał, wojował słowem j aby u kresu życia pogrążyć się w głębokim pesymizmie co do dalszych losów naszego gatunku, gdyż doczekał się wyzwolenia energii atomowej w świecie, w którym nikt lub prawie nikt nie chciał go wysłuchać.
Czyn tej ofiary, rozłożony na kilkadziesiąt lat niebywale pracowitego żywota, nieposzlakowany moralnie, był, jak się rzekło, utopijny. Chcąc ludziom nieść pomocy zbyt wiele — literaturą — Wells ją, we własnym dziele, poraził — a w zamian nie mógł dać niczego — równej wartości.

  •  

… почему не только сам Уэллс, но и никто после него не поднял проблему перспектив цивилизации, инициируемую «Войной миров»? <…> цивилизационная ситуация изменилась на 180 градусов <…>. Уэллс писал в мире, застывшем до неподвижности, и, что самое важное, убеждённом в собственном постоянстве, в том, что он не будет подвергаться ни катаклизмам, ни метаморфозам. Поэтому его первые, самые замечательные произведения были открытием горизонтов, предсказанием приближающихся потрясений цивилизации.
Зато мы живём в мире, в котором нет ничего столь надёжного, как то, что завтра не будет повторением дня сегодняшнего. Осознание изменения, в его нарастающем ускорении, которое и само не проявляет тенденции к застыванию, не удаётся остановить на границе, намеченной всеобщим согласием, это осознание является уже всеобщим свойством.
И потому, когда речь идёт о задачах литературы, мы не можем включить в этот перечень задачи, которые стояли перед Уэллсом. Нельзя разбудить уже разбуженного или повторно открыть Америку.
Следовательно, «Война миров» может иметь только эпигонские продолжения, настолько историософически беспредметные, что искать сегодня источники катастрофы человечества в каких-либо звездных далях — это то же самое, что освещать себе дорогу спичками в свете юпитеров. Проблематика гибели цивилизации, а также проблематика инопланетного разума, безусловно, могут быть атакованы литературно, но не в том направлении, которое указал им Уэллс. Собственной мощью, её ростом, мы угрожаем себе, поэтому что нам до аллегорических романов, которые инфантильно хотят повернуть реку истории палкой? Уэллс — повторюсь — предсказал Гигантское и Непрерывное Изменение в эпохе полного застоя. Мы, живущие именно во время этого Изменения, не можем уже обращаться за помощью к отцу и учителю жанра. Мы можем только восхищаться его юношеским произведением, учиться содержащейся в нём добросовестности, строгому порядку изображения, упорядоченного искрящейся властью разума, поскольку всяческое другое, называемое свободным, фантазирование, в сущности, является таким побегом от горячих вопросов мира, который собственному дезертирству противоречит. — конец

 

… czemu nie tylko sam Wells, lecz i nikt po nim nie wzniósł problematyki perspektyw cywilizacyjnych zainicjowanej Wojną światów? <…> sytuacja cywilizacyjna odmieniła się o 180 stopni <…>. Wells pisał w świecie do znieruchomienia zastygłym i co najważniejsze, przeświadczonym o własnej trwałości, o tym, że nie będzie podlegać żadnym kataklizmom ani metamorfozom. Toteż jego pierwsze, najcelniejsze dzieła były otwarciem horyzontów, zapowiedzią nadciągających trzęsień cywilizacyjnych.
My natomiast żyjemy w świecie, w którym nic nie jest już tak pewne jak to, że jutro nie będzie powtórzeniem dnia dzisiejszego. Świadomość zmiany, w jej narastającym przyspieszeniu, które ani samo nie objawia tendencji zastygnięcia, ani nie daje się powstrzymać na granicy wytyczonej za pospólną zgodą, ta świadomość jest już własnością powszechną.
A zatem, gdy mowa o zadaniach literatury, nie możemy włączyć w ich poczet zadania, jakie stało przed Wellsem. Nie można zbudzić już zbudzonego ani powtórnie odkryć Ameryki.
Tak więc Wojna światów może mieć tylko epigońskie kontynuacje, o tyle bezprzedmiotowe historiozoficznie, że źródeł katastrofy człowieczeństwa szukać dzisiaj w jakowychś dalach gwiezdnych to tyle, co oświecać sobie zapałkami drogę — w blasku jupiterów. Problematyka cywilizacyjnej zapaści oraz problematyka rozumu innoplanetarnego mogą być, zapewne, atakowane literacko, lecz nie w tym sprzężeniu, które im Wells nadał. Własną potęgą, w jej wzroście, zagrażamy sobie, cóż więc nam po alegorycznych opowieściach, które infantylnie chcą zawrócić rzekę historii kijem? Wells — powiedziałem — przepowiedział Gigantyczną i Nieustającą Zmianę w epoce całkowitej stagnacji. My, mieszkańcy tej właśnie Zmiany, nie możemy już zwracać się o pomoc do ojca i mistrza gatunku. Możemy jedynie podziwiać jego młodzieńcze dzieło, uczyć się zawartej w nim sumienności, rygoru wizji podporządkowanej ogniskującym władzom rozumu, ponieważ wszelkie inne, mianujące się wyzwolonym, fantazjowanie jest w istocie taką ucieczką od płonących spraw świata, która własnej dezercji kłamie.

Перевод[править]

В. И. Язневич, 2009

Примечания[править]

  1. Однако, в свете современной технологии, документы могли бы быть электронными, а расположенные внутри механизмов их носители и интерфейс (особенно, как упомянуто выше, мозго-машинный) не распознаны людьми.