Свифт (Теккерей)

Материал из Викицитатника

«Свифт» (англ. Swift) — биографический очерк Уильяма Теккерея 1851 года, первый в цикле лекций «Английские юмористы XVIII века», изданном в 1853.

Цитаты[править]

  •  

Если бы Юмор сводился лишь к смеху, вы едва ли испытывали бы к писателям-юмористам больше интереса, нежели к личной жизни того же бедняги Арлекина, который похож на них тем, что способен вас рассмешить. Но эти люди <…> затрагивают в нашей душе многие другие струны <…>. Писатель-юморист стремится будить и направлять в людях любовь, сострадание, доброту, презрение ко лжи, лицемерию, лукавству, сочувствие к слабым, бедным, угнетённым и несчастным. В меру своих сил и способностей он откликается едва ли не на все поступки и чувства в человеческой жизни. Он, так сказать, берёт на себя роль будничного проповедника.

 

If Humour only meant laughter, you would scarcely feel more interest about humorous writers than about the private life of poor Harlequin just mentioned, who possesses in common with these the power of making you laugh. But the men <…> appeal to a great number of our other faculties <…>. The humorous writer professes to awaken and direct your love, your pity, your kindness—your scorn for untruth, pretension, imposture—your tenderness for the weak, the poor, the oppressed, the unhappy. To the best of his means and ability he comments on all the ordinary actions and passions of life almost. He takes upon himself to be himself to be the week-day preacher, so to speak.

  •  

Если бы вы уступали ему в таланте (а это, <…> чувствую, более чем вероятно), занимая равное с ним положение в обществе, он преследовал бы, презирал и оскорблял вас; если, не убоявшись его славы, вы дали бы ему достойный отпор, он спасовал бы перед вами, не нашёл бы в себе смелости достойно ответить и убрался бы восвояси, а много лет спустя написал бы на вас злобную эпиграмму — подстерёг бы вас, засев в сточной канаве, а потом выскочил, чтобы нанести вам предательский удар грязной дубинкой. А будь вы лордом, носящим голубую ленту, чьё знакомство льстило бы его тщеславию или способствовало его честолюбивым замыслам, он был бы самым милым собеседником на свете. Он выказал бы себя таким смелым, язвительным, умным, эксцентричным и оригинальным, что вы подумали бы, что у него нет иной цели, кроме потребности излить своё остроумие, и что он самый смелый и прямодушный человек на свете. Как он разнес бы перед вами всех ваших врагов. Как высмеял бы оппозицию! Его раболепие было до того неистовым, что казалось независимостью взглядов; он состоял бы у вас на посылках, но с таким видом, словно покровительствует вам, рвался бы за вас в бой, надев маску, на улице или в печати, а потом не снял бы шляпу в присутствии вашей жены и дочерей в гостиной, удовлетворившись такой мздой за неоценимую услугу, которую оказал в качестве наёмного убийцы.

 

If you had been his inferior in parts (and that <…> I fear is only very likely), his equal in mere social station, he would have bullied, scorned, and insulted you; if, undeterred by his great reputation, you had met him like a man, he would have quailed before you, and not had the pluck to reply, and gone home, and years after written a foul epigram about you — watched for you in a sewer, and come out to assail you with a coward’s blow and a dirty bludgeon. If you had been a lord with a blue riband, who flattered his vanity, or could help his ambition, he would have been the most delightful company in the world. He would have been so manly, so sarcastic, so bright, odd, and original, that you might think he had no object in view but the indulgence of his humour and that he was the most reckless, simple creature in the world. How he would have torn your enemies to pieces for you! and made fun of the Opposition! His servility was so boisterous that it looked like independence; he would have done your errands, but with the air of patronizing you, and after fighting your battles, masked, in the street or the press, would have kept on his hat before your wife and daughters in the drawing-room, content to take that sort of pay for his tremendous services as a bravo.

  •  

Имя Свифта кажется мне столь же подходящим, чтоб вывести мораль иль разукрасить повесть — эту повесть о честолюбии, как имя любого героя, потерпевшего крах в жизни.

 

Swift’s seems to me to be as good a name to point a moral or adorn a tale of ambition, as any hero’s that ever lived and failed.

  •  

Среди всех интриг и тщеславных устремлений Свифт делал добро, причём иногда помогал достойным людям. Его дневники и тысяча устных рассказов о нём свидетельствуют о его добрых делах и грубых манерах. Он всегда готов был протянуть руку помощи честному человеку, он был не расточителен, но и не скуп. <…> Я предпочёл бы получить картофелину и услышать доброе слово от Голдсмита, нежели быть обязанным настоятелю за гинею и обед. Он оскорблял человека, делая ему одолжение, доводил женщин до слёз, ставил гостей в дурацкое положение, изводил своих несчастных друзей и бросал пожертвования в лицо беднякам.

 

He was doing good, and to deserving men too, in the midst of these intrigues and triumphs. His journals and a thousand anecdotes of him relate his kind acts and rough manners. His hand was constantly stretched out to relieve an honest man — he was cautious about his money, but ready. <…> I think I would rather have had a potato and a friendly word from Goldsmith than have been beholden to the Dean for a guinea and a dinner. He insulted a man as he served him, made women cry, guests look foolish, bullied unlucky friends, and flung his benefactions into poor men’s faces.

  •  

Мне кажется, он восхищался не талантом, а теми последствиями, к которым этот талант его привёл, — огромный, потрясающий талант, чудесно яркий, ослепительный и могучий, талант схватывать, узнавать, видеть, освещать ложь и сжигать её дотла, проникать в скрытые побуждения и выявлять чёрные мысли людей — то был поистине чудовищный злой дух. <…>
Я убеждён, что он невыносимо страдал от своего скептицизма, и ему пришлось сломить собственную гордость, прежде чем отдать своё отступничество внаймы. Он оставил сочинение, озаглавленное «Размышления о религии», которое представляет собой лишь набор оправданий и объяснений, почему он не признался открыто в своём неверии. <…> Но когда он надел облачение священника, оно отравило его: белый воротник его задушил. И вот, он идёт по жизни, раздираемый на части, словно одержимый дьяволом. Как Абуда из арабской сказки, он всё время страшится фурии, зная, что придёт ночь и с ней эта неотвратимая ведьма. <…> Как одинока была его ярость и долга агония, какой стервятник терзал сердце этого титана!

 

I think he was admiring not the genius, but the consequences to which the genius had brought him — a vast genius, a magnificent genius, a genius wonderfully bright, and dazzling, and strong — to seize, to know, to see, to flash upon falsehood and scorch it into perdition, to penetrate into the hidden motives, and expose the black thoughts of men — an awful, an evil spirit. <…>
It is my belief that he suffered frightfully from the consciousness of his own scepticism, and that he had bent his pride so far down as to put his apostasy out to hire. The paper left behind him, called "Thoughts on Religion," is merely a set of excuses for not professing disbelief. <…> But having put that cassock on, it poisoned him: he was strangled in his bands. He goes through life, tearing, like a man possessed with a devil. Like Abudah in the Arabian story, he is always looking out for the Fury, and knows that the night will come and the inevitable hag with it. <…> what a lonely rage and long agony—what a vulture that tore the heart of that giant!

  •  

Что касается юмора и художественных приёмов этой знаменитой небылицы, то, по-моему, она не может не приводить в восхищение; ну а что до морали: на мой взгляд — она ужасна, постыдна, труслива, кощунственна; и каким бы величайшим исполином ни был этот настоятель, я утверждаю, что мы должны его освистать. <…> Когда Гулливер высаживается в стране еху, эти голые, воющие существа карабкаются на деревья и нападают на него, и он пишет, что «едва не задохнулся в грязи, которая на него обрушилась». Читатель четвёртой части «Путешествий Гулливера» в данном случае уподобляется самому герою. Это язык еху: чудовищные, нечленораздельные вопли и проклятия человечеству, изрыгаемые со скрежетом зубовным, — срывание всех покровов скромности до последнего лоскута, без всякого благородства, и чувства стыда; грязны его слова, грязны мысли, и весь он полон ярости, неистовства, непристойности.

 

As for the humour and conduct of this famous fable, I suppose there is no person who reads but must admire; as for the moral, I think it horrible, shameful, unmanly, blasphemous; and giant and great as this Dean is, I say we should hoot him. <…> When Gulliver first lands among the Yahoos, the naked howling wretches clamber up trees and assault him, and he describes himself as “almost stifled with the filth which fell about him.” The reader of the fourth part of “Gulliver’s Travels” is like the hero himself in this instance. It is Yahoo language: a monster gibbering shrieks, and gnashing imprecations against mankind—tearing down all shreds of modesty, past all sense of manliness and shame; filthy in word, filthy in thought, furious, raging, obscene.

  •  

Сокровища не только ума и мудрости, но и нежности наверняка прятал этот человек в тайниках своего мрачного сердца и порой, под влиянием порыва, показывал тем немногим, кого он туда допускал. Но бывать там вовсе не доставляло удовольствия. Люди не оставались там долго и страдали оттого, что побывали там. Рано или поздно он уходил от всякой привязанности. <…> Он всегда был одинок — одиноко скрежетал зубами во тьме, за исключением того времени, когда нежная улыбка Стеллы озаряла его. Когда она исчезла, его окружило безмолвие и непроглядная ночь. Это был величайший гений, и ужасны были его падение и гибель. Он представляется мне столь великим, что его падение подобно для меня падению целой империи.

 

Treasures of wit and wisdom, and tenderness, too, must that man have had locked up in the caverns of his gloomy heart, and shown fitfully to one or two whom he took in there. But it was not good to visit that place. People did not remain there long, and suffered for having been there. He shrank away from all affections sooner or later. <…> He was always alone — alone and gnashing in the darkness, except when Stella’s sweet smile came and shone upon him. When that went, silence and utter night closed over him. An immense genius: an awful downfall and ruin. So great a man he seems to me, that thinking of him is like thinking of an empire falling.

Перевод[править]

В. А. Хинкис, 1977

Об очерке[править]

  •  

В лекции и возник тот облик Свифта, который с тех пор окаменел в сознании большинства английских — и не только английских — читателей. В ней нет пафоса независимого исследования; Теккерей спокойно берёт на веру массу сомнительных фактов и их ещё более сомнительных интерпретаций. Но с точки зрения действенности это не слабость, а сила теккереевской лекции: она кажется венцом предыдущих изысканий.
С талантом первоклассного романиста Теккерей драматически скомбинировал и сбалансировал приевшиеся факты и оценки. Получился впечатляющий образ страстного и желчного честолюбца, тщеславного мучителя женщин и детоненавистника, неутолимого эгоиста. Головным убором этому сооружению служит терновый венец гениальности.

  Владимир Муравьёв, «Путешествие с Гулливером», 1972