Тринадцатый апостол. Маяковский. Трагедия-буфф в шести действиях

Материал из Викицитатника

Тринадцатый апостол. Маяковский. Трагедия-буфф в шести действиях - книга Д. Л. Быкова.

Цитаты[править]

  • Получилось так, что выстрел Маяковского — главное его литературное свершение. Пастернак: «Твой выстрел был подобен Этне в предгорье трусов и трусих». Цветаева: «Двенадцать лет человек убивал поэта. На тринадцатый год поэт встал и человека убил».
  • С этого выстрела и начался его культ. О самоубийстве мечтали многие, что и зафиксировал Эрдман в своей главной пьесе, — и многие решались, но преобладающее большинство избрало жалкенькое: «Все строительство наше, все достижения, мировые пожары, завоевания — все оставьте себе. Мне же дайте, товарищи, только тихую жизнь и приличное жалованье. С первого дня революции мы ничего не делаем. Мы только ходим друг к другу в гости и говорим, что нам трудно жить. Потому что нам легче жить, если мы говорим, что нам трудно жить. Ради бога, не отнимайте у нас последнего средства к существованию, разрешите нам говорить, что нам трудно жить. Ну хотя бы вот так, шепотом: „Нам трудно жить“. Товарищи, я прошу вас от имени миллиона людей: дайте нам право на шепот. Вы за стройкою даже его не услышите. Уверяю вас. Мы всю жизнь свою шепотом проживем».

Маяковский шепотом не умел.

  • Он неоднократно играл с собой в русскую рулетку, и на этот раз был шанс, что обойдется, но логика судьбы оказалась сильнее случая.
  • Точного числа пришедших проститься никто не назвал: ежедневно к Дому Герцена приходили десятки тысяч. Сотрудник ЦИКа Михаил Презент, автор подробного дневника о событиях тех лет, поехал в Кремль к Демьяну Бедному и рассказал ему о прощании. «Хватит, — сказал Демьян, — не то буду завидовать». «Уже», — ехидно записал Презент. Такого ажиотажа никто не ожидал.
  • Что произошло в этот вечер на улице Жуковского, 17?

Ведь Маяковский уже видел Лилю и даже говорил с ней; ведь Осип знал модернистскую литературу и читал футуристов; ведь Лиля составила вполне законченное мнение о Маяковском как о туповатом хаме? Но таково действие искусства: в присутствии этой поэмы все словно заново увидели себя и друг друга.

  • А почему Некрасову пришлось в следующей реинкарнации

распасться на этих двоих, мучительно друг к другу тянувшихся — и столь же мучительно отталкивавшихся? Словно в самом деле одна душа (или, атеистически выражаясь, одна функция) таинственно поделилась на двоих, навеки утратив цельность. Уживались же как-то поэт и гражданин в одном человеке за полвека до того? А потому, что патриотизм и гражданственность в двадцатом веке уже несовместимы. И это, может быть, главный и самый печальный вывод, который можно сделать из их двух биографий: или ты любишь Родину — или все про нее понимаешь; или у тебя есть Родина — или совесть.

  • Порт закрыт. Маяковский подходит к часовому:

— Хочется посмотреть ночью на корабли. Я корреспондент «Известий». Нельзя? И красноармеец отпер: — Проходите, товарищ Маяковский!

  • «Победоносиков:

Кстати, я забыл спрятать браунинг. Он мне, должно быть, не пригодится. Спрячь, пожалуйста. Помни, он заряжен, и, чтоб выстрелить, надо только отвесть вот этот предохранитель. Прощай, Полечка!» Конечно, «прощай». Сам вложил ей в руку этот пистолет и объяснил, «как отвесть предохранитель». Маяковский застрелился из маузера, подаренного Аграновым и изъятого после смерти им же. Разумеется, речь не о том, что Агранов, ЧК или ЦК подталкивали его к самоубийству: просто новому классу очень хотелось бы, чтобы верившие им люди как-нибудь устранили себя сами. А то они мешают строить новую жизнь, в которой главначпупсы не имеют уже ничего общего с революцией.

  • Выставка была развернута на Воровского, в клубе писательской

федерации. Готовя выставку, Маяковский с Василием Катаняном проходил мимо комнаты, где шел товарищеский суд. И сказал: — Самое страшное — судить и быть судимым. Незадолго до этого сказал Светлову на Тверской, вдруг, без всякой связи с предыдущим разговором: — Боюсь, что посадят. — Вас? Символ революции? — Именно поэтому.

Всё понимал.

  • А писал я эту книжку главным образом в Принстоне.

Без него ничего не получилось бы. В России напишешь слово и думаешь: а можно ли? А в Принстоне словно оставшийся здесь дух Берберовой подсказывает точные формулы, которых так боишься в России: вдруг скажешь что-то, после чего жить нельзя? В России огромная часть творческой энергии уходит на страх, который тоже ведь часть творчества. Просто это творчество направлено по ложному пути: мозг выдумывает ужасное и сам его мучительно преодолевает. Человек, тащащий немыслимую тяжесть, не может в это время думать или, допустим, петь. Вся его сила уходит на взаимодействие с тяжестью. Не хочет Россия, чтобы в ней сочиняли. Это ее тормошит. А вот почитать она любит — это ее отвлекает.