Фифы и философы

Материал из Викицитатника

«Фифы и философы» или «Эмансипированные и глубокомысленные» (англ. Flappers and Philosophers) — первый сборник Фрэнсиса Скотта Фицджеральда. Составлен из 8 рассказов, опубликован в 1920 году.

Цитаты[править]

  •  

В восемнадцать наши убеждения подобны горам, с которых мы взираем на мир, в сорок пять — пещерам, в которых мы скрываемся от мира. — перевод: Л. Г. Беспалова, 1977

 

At eighteen our convictions are hills from which we look; at forty-five they are caves in which we hide.

  — «Волосы Вероники» (Bernice Bobs Her Hair)
  •  

— Я хочу, чтобы вы стали сенатором штата, и я это сделаю.
Лицо мистера Фрэзера уже почти улыбалось, и Дэлиримпл поймал себя на том, что в пылу восторга позволяет себе мысленно понукать его, но что-то дрогнуло, погасло на этом лице, и улыбка так и не состоялась. Крышка люка была прихлопнута, оставалась только узенькая прямая щёлка шириной в ноготь. Дэлиримпл с усилием вспомнил, что это человеческий рот… — перевод: Е. Д. Калашникова, 1967

 

“I’ll put you in the State Senate.”
Mr. Fraser’s expression had now reached the point nearest a smile and Dalyrimple in a happy frivolity felt himself urging it mentally on — but it stopped, locked, and slid from him. The barn-door and the jaw were separated by a line strait as a nail. Dalyrimple remembered with an effort that it was a mouth…

  — «Дэлиримпл сбивается с пути» (Dalyrimple Goes Wrong)
  •  

— Вся жизнь — это движение к одной-единственной фразе: «Я тебя люблю» — и обратно. — перевод: Е. С. Петрова, 2013

 

“All life is just a progression toward, and then a recession from, one phrase— ‘I love you.’”

  «Прибрежный пират» (The Offshore Pirate)
  •  

Миновал век камня грубого и камня изящного, затем век бронзы, а долгие годы спустя настал век хрустальный. В эпоху хрусталя барышни, убедив молодых людей с лихо закрученными усами взять их замуж, а после месяцами писали благодарственные письма дарителям всевозможных хрустальных вещиц <…> — хоть хрусталь был не в новинку в девяностые, но в нём отражался ослепительный блеск моды, что царила от Бэк-Бэй до твердынь Среднего Запада.
После свадьбы чаши для пунша выстраивались на буфете — самая большая в центре, стаканы и рюмки убирались в посудный шкаф, подсвечники водружались по бокам… и начиналась борьба за выживание. Конфетница лишалась ручки и перебиралась в спальню в качестве подноса для шпилек, кошка, прогуливаясь по столовой, сваливала на пол маленькую чашу, а прислуга отбивала сахарницей краешек у средней, у рюмок ломались ножки, и даже стаканы исчезали один за другим, точно десять негритят, — последний, надтреснутый и щербатый, доживал свой век на полке в ванной комнате среди других калек, служа приютом для зубных щёток. Но к этому времени, впрочем, хрустальный век закончился. — перевод: В. Чарный, 2019 (1-й абзац), А. Яврумян, 2005

 

There was a rough stone age and a smooth stone age and a bronze age, and many years afterward a cut-glass age. In the cut-glass age, when young ladies had persuaded young men with long, curly mustaches to marry them, they sat down several months afterward and wrote thank-you notes for all sorts of cut-glass presents—<…> for, though cut glass was nothing new in the nineties, it was then especially busy reflecting the dazzling light of fashion from the Back Bay to the fastnesses of the Middle West.
After the wedding the punch-bowls were arranged in the sideboard with the big bowl in the centre; the glasses were set up in the china-closet; the candlesticks were put at both ends of things—and then the struggle for existence began. The bonbon dish lost its little handle and became a pin-tray upstairs; a promenading cat knocked the little bowl off the sideboard, and the hired girl chipped the middle-sized one with the sugar-dish; then the wine-glasses succumbed to leg fractures, and even the dinner-glasses disappeared one by one like the ten little niggers, the last one ending up, scarred and maimed as a tooth-brush holder among other shabby genteels on the bathroom shelf. But by the time all this had happened the cut-glass age was over, anyway.

  «Хрустальная чаша» (The Cut-Glass Bowl)

Голова и плечи[править]

Head and Shoulders; перевод: А. В. Глебовская, 2013
  •  

… газетчик сообщил ему, что война закончилась, <…> но Хорас уже понял, что никогда не простит Президента за то, что тот дозволил духовому оркестру всю ночь напролёт греметь у него под окном в честь лжеперемирия[1], в результате чего он выпустил три важных положения из своей курсовой «Немецкий идеализм». — перевод и примечание с уточнением по А. Б. Рудневу, 2003

 

… newsboy told him that the war was over, <…> but Horace felt that he could never forgive the President for allowing a brass band to play under his window the night of the false armistice, causing him to leave three important sentences out of his thesis on “German Idealism.”

  •  

По другую сторону камина стояло ещё одно кресло. Хорас, как правило, перебирался туда по ходу вечера — ради разминки и разнообразия. Одно кресло он окрестил Беркли, другое — Юмом. Тут он вдруг услышал такой звук, будто нечто шуршащее и невесомое опустилось на Юма. <…>
Эта женщина явно материализовалась прямо из Юма.

 

Across the fire from Horace was another easychair. He was accustomed to change to it in the course of an evening by way of exercise and variety. One chair he called Berkeley, the other he called Hume. He suddenly heard a sound as of a rustling, diaphanous form sinking into Hume. <…>
This woman had clearly materialized out of Hume.

  •  

Когда Хорас говорил, вы и вовсе забывали, что у него есть тело. Казалось, что играет фонограф и звучит голос певца, который уже давно умер.

 

When he talked you forgot he had a body at all. It was like hearing a phonograph record by a singer who had been dead a long time.

  •  

— Я не собираюсь тебя целовать. Это может войти в привычку, а я с большим трудом избавляюсь от привычек. В прошлом году у меня вошло в привычку ворочаться в постели до половины восьмого.

 

“I won’t kiss you. It might get to be a habit and I can’t get rid of habits. This year I’ve got in the habit of lolling in bed until seven-thirty —”

  •  

Время от времени он поглядывал на Беркли, дожидавшегося во всей своей изысканной тёмно-красной внушительности, — на подушках, будто намёк, лежала раскрытая книга. А потом он вдруг обнаружил, что с каждым проходом оказывается всё ближе и ближе к Юму. Что-то такое случилось с Юмом: он странно, неуловимо переменился. Над ним будто всё так же парила невесомая фигура, и, если бы Хорас всё-таки уселся туда, у него сложилось бы впечатление, что сидит он на коленях у дамы. И хотя Хорас не мог дать точного определения этой перемене — перемена, безусловно, произошла, почти неощутимая для аналитического ума, но от этого не менее реальная. Юм источал нечто, чего ему ещё не приходилось источать за все двести лет его влияния на умы.
Юм источал аромат розового масла.

 

Up-stairs Horace paced the floor of his study. From time to time he glanced toward Berkeley waiting there in suave dark-red reputability, an open book lying suggestively on his cushions. And then he found that his circuit of the floor was bringing him each time nearer to Hume. There was something about Hume that was strangely and inexpressibly different. The diaphanous form still seemed hovering near, and had Horace sat there he would have felt as if he were sitting on a lady’s lap. And though Horace couldn’t have named the quality of difference, there was such a quality — quite intangible to the speculative mind, but real, nevertheless. Hume was radiating something that in all the two hundred years of his influence he had never radiated before.
Hume was radiating attar of roses.

  •  

… некоторые мужчины в любой девушке видят намёк.

 

… to some men every pretty girl is suggestive.

  •  

Май сделал строгое и велеречивое внушение бунтовщикам — паркам и ручьям Манхэттена, и они были очень счастливы.

 

May read a gorgeous riot act to the parks and waters of Manhatten, and they were very happy.

Четыре затрещины[править]

The Four Fists; перевод: Е. Ю. Калявина, 2013
  •  

В Андовере ему был назначен сосед по комнате — Джилли Худ, тринадцатилетний крепыш, всеобщий школьный любимец. С того самого сентябрьского дня, когда камердинер мистера Мередита поместил одежду Сэмюэля в лучший комод в комнате, спросив на прощание: «Не укласть ли ишшо какие предметы гардеропа, мой господин Сэмюэль?» — Джилли не переставал стенать, что администрация его надула. Он чувствовал себя точь-в-точь как раздражённая лягушка, в аквариум которой подсадили золотую рыбку.
— Чёрт побери, — жаловался он сочувствующим однокашникам, — да он просто чванливый сачок! Спрашивает: «Надеюсь, в этой компании все джентльмены?» Я отвечаю: «Да нет, просто ребята», а он мне, дело, мол, не в возрасте, а я ему: «А при чём тут возраст?»

 

At Andover he was given a roommate named Gilly Hood. Gilly was thirteen, undersized, and rather the school pet. From the September day when Mr. Meredith’s valet stowed Samuel’s clothing in the best bureau and asked, on departing, “hif there was hanything helse, Master Samuel?” Gilly cried out that the faculty had played him false. He felt like an irate frog in whose bowl has been put goldfish.
“Good gosh!” he complained to his sympathetic contemporaries, “he’s a damn stuck-up Willie. He said, ‘Are the crowd here gentlemen?’ and I said, ‘No, they’re boys,’ and he said age didn’t matter, and I said, ‘Who said it did?’”

  •  

университет решил, что Сэмюэль уже достаточно долго озарял его сияющей славой своих галстуков, посему, зачитав ему текст на латыни и содрав с него десять долларов за бумагу, подтверждающую его окончательную и бесповоротную образованность, Сэмюэлева альма-матер выпихнула его в мирскую сутолоку. При себе он имел большое самомнение, малое число друзей и приличный набор безобидных вредных привычек.

 

… Samuel’s university decided that it had shone long enough in the reflected glory of his neckties, so they declaimed to him in Latin, charged him ten dollars for the paper which proved him irretrievably educated, and sent him into the turmoil with much self-confidence, a few friends, and the proper assortment of harmless bad habits.

  •  

Домой он парил на крыльях безрассудного восторга, твердо решив раздуть эту романтическую искру, — не важно, как высоко вспыхнет пламя и кто в нём сгорит. Тогда ему казалось, что эти мысли о ней бескорыстны, однако позднее он понял, что она была не более чем белое полотно экрана, на котором мелькал единственный кадр — сам Сэмюэль, слепой, вожделеющий.

 

He sailed home on the wings of desperate excitement, quite resolved to fan this spark of romance, no matter how big the blaze or who was burned. At the time he considered that his thoughts were unselfishly of her; in a later perspective he knew that she had meant no more than the white screen in a motion picture: it was just Samuel — blind, desirous.

  •  

Телом Кархарт напоминал неотёсанный прототип статуи Геракла, и репутация его была столь же внушительной — махина, возведённая ради чистого удовольствия…

 

Carhart’s physique was like a rough model for a statue of Hercules, and his record was just as solid — a pile made for the pure joy of it…

  •  

шансов у них столько же, сколько у мух на окне.

 

… they had as little chance of holding out as flies on a window-pane.

Примечания[править]

  1. Из-за ошибочной телеграммы Роя Ховарда, президента агентства Юнайтед Пресс, ликование началось в США 7 ноября 1918 г. — за четыре дня до того, как Компьенское перемирие было в действительности подписано. Возможно, тут ещё имеется в виду Вудро Вильсон.