Чтение Кафки (Бланшо)

Материал из Викицитатника

«Чтение Кафки» — статья Мориса Бланшо. Вошла в авторский сборник «От Кафки к Кафке» (De Kafka à Kafka) 1981 года.

Цитаты[править]

  •  

Возможно, Кафка хотел уничтожить всё написанное им потому, что оно казалось ему обречённым приумножать вселенское непонимание. Когда мы замечаем, сколь беспорядочно нас знакомят с его произведениями, позволяя узнать одно, скрывая другое, бросая лишь частичный свет на тот или иной фрагмент, разбивая тексты, которые и так не завершены, размельчая их ещё больше, превращая их в пыль, как если бы дело касалось реликвий, чьё достоинство ничем неумолимо; когда мы видим, как эти произведения, по преимуществу молчаливые, наводняются болтовнёй комментариев, как эти книги, непригодные для печати, становятся материалом для бесконечных публикаций, как эти вневременные творения превращаются в толкование истории, — мы спрашиваем себя: предвидел ли Кафка подобный провал в подобном триумфе? Возможно, ему хотелось исчезнуть — незаметно, как тайне, стремящейся ускользнуть от взгляда. Но сама эта незаметность превратила его в общественное достояние, а тайна принесла ему славу. Теперь его загадка везде выставлена напоказ, она стала дневным светом, своей собственной сценической постановкой. — начало

  •  

Возможно, странность таких книг, как «Процесс» или «Замок», заключается в том, что они постоянно отсылают к некой внелитературной истине, но как только последняя пытается увлечь нас вовне литературы, мы начинаем изменять и самой этой истине, хотя они вовсе не одно и то же.

  •  

Мысль Кафки не имеет дела с общепринятыми правилами, но ещё в меньшей степени её можно назвать простым следом конкретного события его жизни. Она плывёт, ускользая, между двумя этими потоками. Едва превратившись в изложение событий, происшедших в действительности, <…> она тотчас незаметно переходит к поиску смысла этих событий и хочет проследить их приближение. Тогда-то рассказ и начинает сливаться с собственным объяснением, но объяснение это не объясняет, оно не исчерпывает то, что должно быть объяснено, и в ещё меньшей степени ему удаётся приподняться над ним. Получается как бы, что под действием собственного веса оно втягивается в ту частность, чей закрытый характер призвано было подорвать: смысл, вводимый им, витает вокруг да около фактов, становится пояснительным только выделяясь на их фоне, но в действительности поясняет только будучи неотделимым от них. Нескончаемые изгибы размышления, возобновляющегося каждый раз из образа, надломившего его ход, кропотливость рассуждений по самому ничтожному поводу составляют строй мысли, играющей в обобщения, но рождающейся как мысль только в переплетении с миром, сведённым к единичному.

  •  

Все тексты Кафки обречены рассказывать о единичном и лишь казаться выражающими общепринятое. Само повествование — это мысль, ставшая последовательностью неоправданных и недоступных пониманию событий, а смысл, который наведывается в повествование, — это та же мысль, но преследующая себя через непонятное под видом общего смысла, который его опрокидывает. Тот, кто придерживается повествования, погружается, не отдавая себе отчёта, в нечто тёмное, а тот, кто придерживается смысла, не может достичь тьмы, в отношении которой смысл оказывается разоблачительным светом. Два читателя никак не могут воссоединиться, мы становимся то одним, то другим, мы понимаем то слишком много, то слишком мало из того, что требуется понять. Настоящее прочтение остается невозможным.
Так что читающий Кафку неизбежно превращается в лжеца — но не полностью. Отсюда и беспокойство, присущее этому искусству, без сомнения более глубокому, нежели простая обеспокоенность нашей судьбой, чьим выражением оно зачастую представляется.

  •  

Основные вещи Кафки отрывочны, но и всё его творчество в совокупности — тоже лишь отрывок. Этот недостаток мог бы объяснить неуверенность, которая, не влияя на направление, делает неустойчивыми и форму, и содержание их чтения. Но недостаток этот не случаен. Он составляет часть самого смысла, искажая его; он совпадает с отображением некоего отсутствия, которое не принимается и не отвергается. Страницы, читаемые нами, наделены совершенной полнотой, они заявляют о произведении, для которого ничто не может быть изъяном, и, кроме того, всё произведение кажется заданным в этих скрупулёзных описаниях, которые внезапно прерываются, как будто больше нечего было сказать. В них есть всё, и даже этот недостаток, как часть их самих, — это не упущение, а, скорее, знак невозможности, присутствующей во всём, но никогда не принимаемой в расчёт — невозможности общественного существования, невозможности одиночества, невозможности положиться на эти невозможности.
Наши усилия прочтения становятся мучительными не из-за сосуществования различных интерпретаций, но из-за того, что каждая тема обладает способностью проявлять себя то позитивно, то негативно.

  •  

Насколько бы законченной ни была катастрофа, остается последний зазор, и мы не знаем, несет ли он надежду или, наоборот, устраняет её навсегда. И мало того, что сам Бог, вынеся себе приговор, подвергается самому гнусному падению, неслыханному распаду деталей и органов, — остаётся ещё ждать его воскрешения и возвращения его непонятной справедливости, которая обрекает нас на вечный страх и вечное успокоение. Мало того, что сын, в ответ на неоправданный и бесповоротный приговор своего отца, бросается в поток с выражением тихой любви к нему, надо ещё, чтобы эта смерть была связана с продолжающейся жизнью странной финальной фразой, <…> для которой сам Кафка подтвердил символическое значение, точный физиологический смысл.

Перевод[править]

Д. Кротова, 1998