Глуповское распутство

Материал из Викицитатника
Подпись Салтыкова-Щедрина

Глу́повское распу́тство — название второго очерка Салтыкова-Щедрина из задуманного сборника очерков и рассказов «Глупов и глуповцы», так и оставшегося неоконченным. По первоначальному замыслу автора очерк «Глуповское распутство» имел порядковый номер 2 и был задуман как ядовитая эзоповская сатира на «умирающий» класс помещиков. Дата окончания работы над рукописью (первым вариантом текста) очерка — февраль 1862.

При жизни писателя очерк «Глуповское распутство» был дважды запрещён цензурой (наряду с номером 1 и 3 из того же сборника). Как следствие, этот текст не был опубликован при жизни Салтыкова-Щедрина,[1] а задуманный и частично реализованный в 1861-1862 годах сборник «Глупов и глуповцы» стал прямым предвестником и, одновременно, творческой лабораторией будущего романа «История одного города».

Цитаты из очерка (часть I)[править]

  •  

Однажды мне удалось-таки поймать моего мучителя с горничной.
С тех пор всё изменилось. Я не только заставил Жоливе на коленях просить у меня прощения, но ещё завладел его любовницей (мне было тогда около пятнадцати лет, и я уже в то время выказывал замечательно лихие способности!). С тех пор мы сделались неразлучны: вместе отправлялись на село в ночные экспедиции по части клубнички, вместе напивались пьяны, воруя нужное для нас вино из отческого погреба...[2]


  •  

Долго Древний Рим, гордый своими славными победами, гордый доблестью сынов своих, гордый могуществом своего имени, твердою рукою держал бразды правления вселенной, долго обуздывал он страсти, обуревавшие диких варваров, поселившихся на гранях образованного мира, долго одних из них гладил по головке, другим же бестрепетно и часто подсматривал под рубашку... покуда наконец бедному Пастухову сыну Генсериху не удалось его застать... Известно всем учащим и учащимся, какого страшного переполоха наделало это само по себе весьма простое происшествие: во-первых, при помощи его Пастуховы дети сделались владыками мира, и во-вторых, миру отнюдь не стало от того лучше.


  •  

Нечто подобное совершается на наших глазах и с родным Глуповым. Долго и безнаказанно распутствовал старый Глупов, но теперь он трещит, ибо его застали, теперь он разлагается, ибо собственное его распутство точит его. И в нём таки выискался свой Митрофан, который не усумнился отнять всё, даже до последней любовницы; и в нём находился свой злой Генсерих, который не затруднился поднять руку даже на такую заплесневшую и почтенную вещь, как глуповская цивилизация. Но глуповский Генсерих не прозывается ни Генсерихом, ни Бренном, ни Атиллой, ни даже Митрофаном. Он зовётся Иваном. Хорошо и мягко Митрофан, но Иван ещё звончее и слаще звучит для глуповского уха, ибо к нему как-то складнее и удобнее прилагается прозвище «дурачок», которое он справедливо стяжал бесчисленными годами усилий (тоже своего рода глуповская цивилизация).
Вселенная, свидетельница этого явления, притаила дыхание и не шелохнётся. «Что-то будет? что-то будет? — спрашивает она себя в заметном смущении, — испытает ли Глупов те жгучие наслаждения, которые некогда испытывала, в древних стенах его, добрая барыня Любовь Александровна?»


  •  

Петрушка рос на глазах у Любови Александровны, и Любовь Александровна с удовольствием замечала, что из него формируется молодой человек сильный, статный и красивый. Любовь Александровна была вдова, и притом вдова слабая, нервная и очень добрая. Сколько раз, бывало, в интимной беседе с своей компаньонкой она говаривала:
— Ах, друг мой, Надежда Ивановна! если б вы знали, как мне тяжко! ах, как мне тяжко!


  •  

А Петрушка между тем рос себе да рос; в плечах широк, телом бел, с лица румян — загляденье! Да и баловала же его добрая барыня, Любовь Александровна! Накладёт, бывало, себе на тарелку всякого кушанья стогом, чуточку вилкой поворошит и сдаст всё Петрушке. А Петрушка лопает себе и думает, что так тому и быть должно. Или вот встретится с Петрушкой в коридоре: «Пьер! — скажет, — ты будешь мне верным слугой?» И, сказавши это, словно растеряется.
— А что вам служить-то? нешто вы сто́ите? — ответит Петрушка, а сам так и загорится весь.


  •  

Однако Любовь Александровна ошиблась в расчёте. Петрушка слишком скоро доказал, что он ещё более невежлив, нежели Костяшка-мерзавец и Ионка-подлец. Во-первых, он немедленно потребовал, чтоб его величали Петром Афанасьичем, во-вторых, начал знаться только с попами да с соседними приказчиками, и в-третьих, наконец, винища этого стал напиваться даже до скверноты. И добро бы ещё тихим манером, в четырёх стенах натрескаться, а то норовит как бы в чужих людях, и чем больше народу, тем сильней да сильней его словно чёрт под бока толкает:
— Я, — говорит, — у барыни первый человек есть! Я, — говорит, — с барыней что желаю, то и сделаю!
Любовь Александровна слушает, бывало, рассказы о Петрушкиных проделках, да только пальчиком около пальчика перевертывает.


  •  

Но, кроме всех этих данных, есть ещё у него <у Петрушки> и умишко кой-какой. Этот умишко подсказывает, что если Любовь Александровна возвысила его до себя, стало быть, она имеет в том надобность. А если он ей нужен, стало быть, они квиты. Отсюда: «Любка! пляши!», «Любка, пой песни!», «Любка, снимай сапоги!» и т. д. Такова уж дурацкая манера рассуждать у грубых простолюдинов. Не в силах они постигнуть, что в хорошо организованной человеческой голове с большою удобностью могут рядом умещаться такие понятия, как «равен» и «не равен», «квит» и «не квит». Что ж? Это ихнее простолюдинское несчастие, а не злонамеренность же!
Итак, Петрушка не мог быть благодарным, не мог быть верным слугой. Кроме того что он не обладал необходимою для подобного ремесла возвышенностью чувств, он изменил бы себе, если б, в благодарность за ласку, не положил немедленно ноги на стол, он изменил бы своему прошлому, он сделался бы перебежчиком и ренегатом, он сделался бы презренным от всех людей!


Цитаты из очерка (часть II)[править]

  •  

Нет сомнения, что сыны Рима были доблестны. Стоит только вспомнить Сципионов да Аннибала в древнейшие времена, а позднее Гелиогабала да Каллигулу, чтоб растеряться от удовольствия. Но ведь если начать считаться, то и мы, глуповцы, не уступим, потому что таких приятных граждан, как Каллигула, и у нас предовольно найдётся. Ещё намеднись у нас городничий целый обывательский овин сжёг единственно для того, чтоб показать начальству, как у него команда исправно действует, — чем не Нерон! А третьёводнись земский исправник с целой стаей собак в суд вломился, — чем не Каллигула! Нет, уж если мы возьмёмся за дело да начнём пересчитывать, — никакому Риму не устоять перед нами в отношении доблести! Только круг действия не так обширен, но наклонности те же — это верно.


  •  

— Нельзя жить! нельзя жить! — долбит роковая сила обстоятельств, и будет долбить и долбить до тех пор, пока вконец не раздолбит старую голову Глупова.
И таково могущество этой силы, что голова Глупова, которая безопасно сокрушала стены, которая раздробляла самые твёрдые орехи и вышибала двери из петель, внезапно оказалась несостоятельною. «Всё истреблю, всё обращу в пепел, но ей... противостоять не могу!» — говорит Глупов и чувствует при этом нечто вроде желудочного расстройства.


  •  

— Примеры подобных мероприятий попадаются в нашей истории нередко. Ваньки встречались во всякое время; бывали случаи, когда они даже очень достаточно пакостили, но, получив в непродолжительном времени возмездие, скрывались и на долгое время уже не огорчали Глупова проявлениями своей необузданности. Ещё недавно Большая Глуповица была позорищем беспорядочности ванькинских чувств, но что осталось от этого? — одно свидетельство глуповского величия и крепости! Злонамеренные шайки рассеяны, мятежные скопища уничтожены, преступные ковы разрушены: а Глупов стоит! Главное, милостивые государи, в этом деле: скорость и строгость. Ибо скорость пресекает зло в самом его корне, а строгость назидательною своею силою спасительно действует на самое отдалённое потомство. Итак, не станем унывать духом, но не останемся же и беспечными! Прошедшее успокоивает нас, будущее тревожит — устроим так, чтоб это будущее было результатом прошедшего... изыщем средства, господа!
Водки и закусить! — восклицает Павел Николаич, восторженно пожимая руку своему приятелю.
Все лица веселы, все лица исполнены доверия. Сам Финогей Родивоныч как-то веселее потягивается после сна и ищет глазами водку, соображая в то же время, как бы такую штуку соорудить, чтоб можно было напиться пьяным мгновенно, не сходя, так сказать, с места.
— Изыщем средства! — говорит Яков Петрович, потирая руки и переходя от одного собеседника к другому. Как друг Петра Яковлевича, он считает своим долгом обеспечить успех его речи.
— Ещё бы не изыскать! — отзывается Ферапонт Сидорыч, — в то время, когда я служил в Белобородовском гусарском полку, мы знатные трёпки этим Ванькам задавали!


  •  

Что до меня, то я полагаю, что неосновательность Иванушек именно от того и происходит, что точка зрения, с которой они смотрят на мир, совершенно навозная. Это очень им помогает. Им бы только лопать да пить, подлецам, да с бабами на печи валяться, а о том, в какой мере в отечестве их процветают науки и искусства, им и горя мало. Быть может, они и об этом со временем подумают, но время это, я полагаю, наступит тогда, когда брюхо будет достаточно обеспечено продовольствием. Ибо относительно еды Иванушка немилосерд. Всякий кусок, идущий в чужой рот, кажется ему куском, собственно ему принадлежащим и не попадающим ему в рот лишь по несправедливым интригам людей, занимающихся науками и искусствами. Поэтому он протягивает руку, поэтому он усиливается ухватиться. И если во время этих усилий кто-нибудь будет столь остроумен, чтоб сказать ему: «Не годится, друг Иванушка! этот хорошенький кусочек принадлежит не тебе, а тебе принадлежит скверненький!» — то он не поверит этому ни за что в свете, а, напротив того, возразит своему наставнику: «Скверненький кусочек принадлежит не мне, а тебе, ибо ты занимаешься науками и искусствами!»


  •  

Я должен сказать правду: Глупов составляет для меня истинный кошмар. Ни мысль, ни действия мои не свободны: Глупов давит их всею своею тяжестью; Глупов представляется мне везде: и в хлебе, который я ем, и в вине, которое я пью. Войду ли я в гостиную — он там, выйду ли я в сени — он там, сойду ли в погреб или в кухню — он там... В самый мой кабинет, как я ни проветриваю его, настойчиво врываются глуповские запахи...
Но если Глупов до такой степени преследует меня, то какая же возможность избавиться от Зубатова, этого, так сказать, первого глуповского гражданина?


  •  

Подобно сему, и глуповцы решительно упускают из виду общую связь явлений, посмеиваясь над Зубатовым и называя его дряхлым и выжившим из ума старикашкой. По мнению моему, они доказывают этим лишь вящее глуповское распутство, доходящее даже до неумения различать истинные, родные глуповские запахи, столь несомненно сохранившиеся в достойном их сосуде — Зубатове.
Сидорычи обвиняют Зубатова в том, будто он первый открыл Иванушек.
— Не болтай этот скверный старикашка «тяф-тяф» да сиди смирно на месте — никто бы и не ворохнулся! — говорил недавно на нашей глуповской сходке Сила Терентьич.


  •  

Зубатов знает, что с Иванушками не мешает иногда простачком прикинуться.
— Ну что, как хозяюшка? как малые детушки? почём на базаре гречиху продал? — допрашивает он.
Иванушка кланяется и благодарит, а сам думает: «Эк тебя чёрти носят! словно банный лист пристал».


  •  

Мы, Сидорычи, видим эти маневры и сами начинаем мало-помалу воспламеняться. Мы чувствуем, что любовь, как некий пожар, внезапно охватывает наши сердца и что в то же время в них заползает змея ревности. «А ну, как он отобьёт у нас Иванушек! а ну, как Иванушка сгоряча отдаст руку и сердце Зубатову?»


  •  

Сидор Сидорыч пуще хихикает, потому что простосердечный лепет невинных детей природы не может не веселить его сердца. Но водка кончилась, а Иванушки всё ни с места. Этого мало: по отвратительному, звериному своему обычаю, они начинают во все горло драть песни.
«Ах, пострели вас горой!» — думает Сидор Сидорыч, но вслух выражает свою мысль так:
— Уж видно, сегодня надо отдохнуть, голубчики! Иванушки соглашаются и, дерябя, расходятся по домам.
С своей стороны, Сидор Сидорыч, понурив буйную головушку, отправляется домой. Дорогой он мнит себя кротким страдальцем, но всё ещё надеется, всё уповает... Он надеется, что всё это пройдёт, потому что Иванушка добрый, Иванушка умный и что он, Сидорыч, по-прежнему приобретёт голос властный, походку гордую и твёрдую.


  •  

Некоторые из Сидорычей до такой степени усовершенствовали себя в учтивости, что даже начали говорить Ванькам «вы» и называть их Иванами Иванычами. Услыхав это, Ваньки серьёзно взбудоражились; тотчас же собрали сходку и приступили к всестороннему обсуждению вопроса: что бы это значило и не пора ли им класть ноги на стол? К сожалению, современная летопись не занесла на листы свои решения, которое состоялось по этому предмету.


  •  

Иванушка прав: он хочет, чтоб его оставили в покое — ничего больше. Потрудился-таки, помаялся он на своём веку, чтоб иметь право на удовлетворение хоть этой скромной претензии. После, когда он поотдохнёт и сообразится с мыслями, он посудит, прилично ли ему войти в компанию с Сидорычами, а теперь он отдыхает, он нежится, он даже капризничает. Теперь он не видит никакой возможности поставить свою нечёсаную мочалку рядом с выскобленною физиономией Сидорыча. И если понятно, что последний имеет страстное желание предложить руку и сердце Иванушке, то столь же понятно, что первый смотрит на это предложение не только равнодушно, но и подозрительно.
— Сидорыч! а Сидорыч! останемся пока на своих местах! — говорит он, — там что выйдет: твоя возьмёт — ты барин; моя возьмёт — я барин!
И говорит так, потому что наверное знает, что возьмёт его, а не Сидорычева. Ему достаточно нашептал об этом не только Зубатов, но и сами Сидорычи. Впрочем, последние не столько шептали, сколько зубами от страха щёлкали, а Иванушка догадался.


  •  

Несмотря на свою неумытость и непричёсанность, Ваньки препрозорливый народ. К тому же они пустились нынче в какие-то психологические тонкости: разбирают себе на досуге не только действия, но и поводы, но и побудительные причины к ним. При таком настроении что можно ожидать от них хорошего?


  •  

Жизнь наша представляла собой такой приятный и цельный ералаш, что мы не имели никакой охоты анализировать его. Но теперь, к удивлению, мы видим, что составные частицы этого ералаша расползаются врознь, что они вовсе не так прочно сплочены между собой, чтоб составлять одно неразделимое и ненарушимое целое. И вот скрепя сердце мы тоже начинаем анализировать и с огорчением видим, что перед умственными взорами нашими обнажаются не фиялки и ландыши, но экскременты.
Куда же идти? куда деваться от зловонных испарений?
Сознаюсь, старый Глупов, что положение твоё очень трогательно, но выход из него не невозможен.
Будь искренен, старый Глупов! и дай каждому из детей твоих возможность быть искренним! <...> А главное, не жалуйся, не клянчи, позабудь о солонине и огурцах и верь, что это поможет тебе. Это поможет тебе умереть с честью, а не с посрамлением.


Цитаты об очерке[править]

  •  

Принадлежность всех трёх очерков к глуповскому циклу несомненна уже и по заглавиям двух из них; она становится совершенно несомненной при изучении их содержания. Основной темой «Глуповского распутства», самого большого из трех очерков, является прежний вопрос о народе (попрежнему именуемом «Иванушки») и об умирающем поместном дворянстве, которому пришла пора «откровенно окунуться в реку забвенья». На смену дворянским недорослям «Митрофанам» (первый мотив предисловия «Господ ташкентцев») идут здоровые духом и телом «Иваны»; отмирающее дворянство, ожидая гибели, может только распутствовать и прожигать жизнь. Дворянство это, как и в предыдущих, и в последующих очерках этого цикла, символизируется под именами Сидорычей и Трифонычей, при чем в «Глуповском распутстве» между ними впервые производится различение: Сидорычи — это ретрограды, а Трифонычи — либералы, при чем обе эти группы друг друга сто́ят. В следующем очерке глуповского цикла «Наш губернский день» Салтыков еще вернется к Сидорычам и Трифонычам и к их характеристике.[3]

  Разумник Иванов-Разумник, «М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество», 1930
  •  

Но в то же время «Глуповское распутство» по целому ряду мотивов является уже несомненным преддверием к будущей «Истории одного города». Вскользь намеченное сравнение Глупова с Римом дало впоследствии тему для обращения к читателю архивариуса-летописца в предисловии к «Истории одного города»; ряд мест о губернаторе Глупова Зубатове (мест, показавшихся особенно неприемлемыми для цензуры) перешел потом в «Историю одного города» при описании подвигов глуповских градоначальников. Один только пример. В «Глуповском распутстве» автор вопрошает и отвечает: «кто предводительствовал нами в то время, когда мы войной шли на «Дурацкое городище» (помните, та самая война, которая из-за гряды, засаженной капустой, загорелася, и во время которой глуповцы, на удивление целой России, успели выставить целый вооруженный вилами баталион)? — Зубатов». Этот шарж почти со всеми его подробностями перейдёт через несколько лет в «Историю одного города», в знаменитые войны за просвещение, которые велись глуповскими градоначальниками, — и число таких примеров можно было бы значительно увеличить. Можно было бы указать еще и на связь «Глуповского распутства» с рядом других позднейших произведений Салтыкова; здесь ограничусь тоже одним из примеров на выбор. Знамя, которое местные глуповские дамы расшивают шелками, как знамя борьбы, ровно через десять лет снова появилось в очерке Салтыкова «Помпадур борьбы» (1873 г., из цикла «Помпадуры и помпадурши»), в котором дамы города Навозного подносят местному помпадуру «белое атласное знамя с вышитыми на нем словами: борьба». Таким образом «Глуповское распутство» переполнено целым рядом мотивов шаржа, которые лишь в позднейших произведениях Салтыкова достигли полного расцвета.[3]

  — Разумник Иванов-Разумник, «М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество», 1930
  •  

Вся эта связь с предыдущими и последующими произведениями Салтыкова делает «Глуповское распутство» одним из центральных очерков глуповского цикла; остается только пожалеть, что по цензурным причинам очерк этот в свое время не мог увидеть света. Мы видели, что Салтыков уже в самом конце 1862 года делал попытки вторично провести этот очерк через цензуру, прося Некрасова «похлопотать у Цеэ» за него; и позднее он не совсем отказался от надежды увидеть этот очерк в печати, как это можно судить по сохранившемуся автографу рукописи [Кроме автографического полного белового текста «Глуповского распутства» (на 13 листах) сохранилось еще и начало этого очерка, написанное на бланке председателя Пензенской казенной палаты, а в должности этой Салтыков был в 1865 — 1866 гг., когда, очевидно, и задумал новую переделку этого своего очерка]. Но в те годы цензорский запрет оставался нерушимым; позднее же, когда цензурные условия и могли позволить Салтыкову напечатать «Глуповское распутство», тема его для Салтыкова уже устарела, так как от глуповского цикла он перешёл к ряду других осуществлявшихся им замыслов.[3]

  — Разумник Иванов-Разумник, «М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество», 1930
  •  

Революционные возможности крестьянства подвергались решительной переоценке. Если в «Глуповском распутстве» Иванушка полон революционной энергии и чувства превосходства над Сидорычами, Трифонычами и Зубатовыми, т.е. над либеральными и консервативными помещиками и бюрократией, то уже в очерке «К читателю» отразилось разочарование в революционных возможностях крестьянства. Здесь проводится мысль, что толпа всегда на стороне силы, даже тогда, когда сила направлена против нее. Народ, стоявший до сих пор у Салтыкова-Щедрина вне Глупова, теперь составляет младшее глуповское поколение. Все это не могло не осложнять для Салтыкова-Щедрина вопроса о перспективах революции, о путях к ней.[4]

  Андрей Турков, «Салтыков-Щедрин», 1964

Источники[править]

  1. Очерк «Глуповское распутство» при жизни автора не публиковался, в 1862-1864 году был дважды запрещён цензурой (второй раз под названием «Впереди»). Очерк впервые опубликован — в журнале «Нива» (иллюстрированный журнал литературы и современной жизни), № 9 за 1910 г., стр. 162—174
  2. М.Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 4, стр. 210-243. — Москва, Художественная литература, 1966 г.
  3. 1 2 3 Иванов-Разумник Р. В.. «Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество» (часть первая, 1826 — 1868). — М.: Федерация, 1930 г.
  4. А. М. Турков. Салтыков-Щедрин (Жизнь и творчество великого сатирика XIX века М. Е. Салтыкова-Щедрина). — М.: Молодая Гвардия, серия ЖЗЛ, 2004 г.

См. также[править]