Перейти к содержанию

Бессмертный (Доде)

Материал из Викицитатника

«Бессмертный» (фр. L’Immortel) — роман Альфонса Доде 1888 года, критикующий Французскую академию. Сюжет о коллекции академика Леонара Астье-Рею имеет в основе подлинные события: известный геометр, член Академии наук Мишель Шаль много занимался историей математики, его страстью воспользовался мошенник Врэн-Люка, за 140 000 франков продавший учёному по частям «коллекцию» поддельных автографов многих знаменитостей XVI-XVII веков. В следующем году вышла пьеса «Борьба за существование», продолжившая одну из сюжетных линий романа.

Цитаты

[править]
  •  

женщины, подобно простонародью, детям и всем вообще существам наивным и непосредственным, ненавидят иронию, которая приводит их в замешательство и в которой они чуют злейшего врага увлечения и любовных грёз. — II

 

… la femme, comme le peuple, comme l’enfant et tous les êtres de naïveté et de spontanéité, déteste l’ironie qui la déconcerte et qu’elle sent l’antagoniste des enthousiasmes, des rêveries de l’amour.

  •  

Поскольку издатель «Словаря знаменитостей» предоставляет каждому заинтересованному лицу самому рассказать о себе, полная достоверность этих биографических данных не подлежит ни малейшему сомнению. Но для чего было писать, что Леонар Астье-Рею сам отказался от должности архивариуса, когда решительно всем известно, что его сместили, рассчитали, как лакея, за опрометчивую фразу, случайно вырвавшуюся у этого историка Орлеанского дома (том V, с. 327): «Тогда, как и в настоящее время, Францию захлестнула волна демагогии…»
И куда только может завести метафора! Оклад в двенадцать тысяч франков, квартира на набережной Орсе, отопление, освещение, не говоря уже о богатейшей сокровищнице исторических документов, где зародились его книги, — всё это унесла за собой «волна демагогии», его волна! Несчастный учёный был безутешен. Даже по прошествии двух лет сожаление о былом благополучии, о почестях, связанных с утраченной должностью, все так же терзало его душу, особенно остро в некоторые дни недели, в некоторые числа месяца и главным образом в дни Тейседра.
Тейседр был просто-напросто полотёр. С незапамятных времён являлся он в дом по средам, и в тот же день после обеда г-жа Астье принимала гостей в рабочем кабинете мужа, единственной приличной комнате во всей квартире на четвёртом этаже дома по Бонской улице — некогда роскошных, но крайне неудобных апартаментах с высокими потолками. Можно себе представить, какое беспокойство причиняли эти среды знаменитому историку, повторяясь из недели в неделю и отрывая его от кропотливой, строго размеренной работы. Он возненавидел полотера, своего земляка, с жёлтым лицом, жестким и плоским, под стать его кругу воска, — этого Тейседра, который под предлогом, что он из Риома, тогда как «гошподин Аштье вшего иш Шованья», толкал без всякого почтения тяжёлый стол, заваленный тетрадями, заметками и докладами, и гонял учёного мужа из комнаты в комнату, заставляя его забираться на антресоли, надстроенные над кабинетом, где, несмотря на свой небольшой рост, Астье принужден был сохранять сидячее положение. В эту каморку, все убранство которой состояло из ветхого, обитого штофом кресла, старого ломберного стола и шкафчика для дел, свет проникал со двора через верхнюю часть большого сводчатого окна в кабинете учёного. В стене получалось нечто вроде двери, какие бывают в оранжереях, — низенькой и застекленной, сквозь которую был виден с головы до ног историк, согнувшийся в три погибели над работой, точно кардинал Ла Балю в своей клетке.

 

L’éditeur du Dictionnaire des « Célébrités » laissant à chaque intéressé le soin de se raconter lui-même, l’authenticité de ces notes biographiques ne saurait être mise en doute. Mais pourquoi dire que Léonard Astier-Réhu avait donné sa démission d’archiviste, quand personne n’ignore qu’il fut destitué, mis à pied comme un simple cocher de fiacre, pour une phrase imprudente échappée à l’historien de la Maison d’Orléans, tome V, page 327 : « Alors comme aujourd’hui, la France, submergée sous le flot démagogique… »
Où peut conduire une métaphore ! Les douze mille francs de sa place, un logement au quai d’Orsay, chauffage, éclairage, en plus ce merveilleux trésor de pièces historiques où ses livres avaient pris vie ; voilà ce que lui emporta ce « flot démagogique », son flot ! Le pauvre homme ne s’en consolait pas. Même après deux ans écoulés, le regret du bien-être et des honneurs de son emploi lui mordait le cœur, plus vif à certains jours, à certaines dates du mois ou de la semaine, et principalement le jour de Teyssèdre.
C’était le frotteur, ce Teyssèdre. Il venait de fondation chez les Astier le mercredi ; et l’après-midi du même jour, Mme Astier recevait dans le cabinet de travail de son mari, seule pièce présentable de ce troisième étage de la rue de Beaune, débris d’un beau logis, majestueux de plafond, mais terriblement incommode. On se figure le désarroi où ce mercredi, revenant chaque semaine, jetait l’illustre historien interrompu dans sa production laborieuse et méthodique ; il en avait pris en haine le frotteur, son « pays », à la face jaune, fermée et dure comme son pain de cire, ce Teyssèdre qui, sous prétexte qu’il était de Riom, « tandis que meuchieu Achtier n’était que de Chauvagnat », bousculait sans respect la lourde table encombrée de cahiers, de notes, de rapports, chassait de pièce en pièce le pauvre grand homme, réduit à se réfugier dans une soupente prise sur la hauteur de son cabinet, où, bien que de taille médiocre, il ne tenait qu’assis. Meublé d’un vieux fauteuil en tapisserie, d’une ancienne table à jeu et d’un cartonnier, ce débarras s’éclairait sur la cour par le cintre de la grande fenêtre du dessous ; cela faisait dans la muraille une porte d’orangerie, basse et vitrée, devant laquelle l’historien en labeur s’apercevait des pieds à la tête, péniblement ramassé comme le cardinal La Balue dans sa cage.

  •  

— О, я думаю, что Антония ещё скупее!.. Помнишь, в Муссо, в самый разгар фруктового сезона, когда Сами не бывало в замке, какие нам подавали сливы к десерту? А уж там ли нет плодовых садов и огородов?! Но фрукты и овощи отсылаются на базары в Блуа и Вандом… Это уж у них в крови. Её отец, маршал, прославился скупостью при дворе Луи-Филиппа… А слыть скрягой при этом дворе!..[1][2] Все они одинаковы, эти знатные корсиканские семьи, все скаредны и чванливы. На серебряной посуде с фамильными гербами едят каштаны, от которых свиньи воротят рыла… Герцогиня! Да она сама ведёт расчёты со своим дворецким… Каждое утро ей приносят показать говядину для стола… А вечером, лежа в постели, вся в кружевах — мне сам князь это рассказывал, — чуть ли не в его объятиях, она подсчитывает дневные расходы.
Госпожа Астье отводила душу. Её пронзительный шипящий голос напоминал крик морской птицы, раздающийся с корабельной мачты.

 

— Oh ! je crois qu’Antonia est encore plus avare… Rappelle-toi, à Mousseaux, en pleine saison des fruits, quand Samy n’était pas là, les pruneaux qu’on nous donnait à dessert. Et pourtant, il y en a des vergers, des potagers ; mais tout est vendu sur les marchés de Blois, de Vendôme… D’abord, c’est dans le sang. Son père, le maréchal, était renommé à la cour de Louis-Philippe… Et passer pour avare, à cette cour-là !… Toutes les mêmes, ces grandes familles corses : crasse et vanité. Ça mange dans de la vaisselle plate à leurs armes des châtaignes dont les porcs ne voudraient pas… La duchesse ! mais c’est elle-même qui compte avec son maître d’hôtel… on lui monte la viande tous les matins… et le soir, dans les dentelles de son coucher, — je tiens ça du prince, — ainsi ! prête pour l’amour, elle fait sa caisse. »
Mme Astier se dégonflait, de sa petite voix aiguë et sifflante comme un cri d’oiseau de mer en haut d’un mât.

  •  

… Астье-Рею, согласно понятиям светским и особенно академическим, могли почитаться образцовой супружеской четой. После тридцати лет брачного сожительства их чувства друг к другу оставались неизменными, сохраняясь под снегом в температуре «холодных парников», как говорят садовники. Когда в 1850 году профессор Астье, лауреат Академии, просил руки м-ль Аделаиды Рею, проживавшей у своего деда во дворце Мазарини, молодого учёного привлекли не тонкий, стройный стан невесты, не её нежный румянец, да и не состояние м-ль Аделаиды; родители её, скоропостижно скончавшиеся от холеры, оставили ей скудное наследство, а дед, креол, уроженец Мартиники, знаменитый красавец времён Директории, игрок, кутила, мистификатор и дуэлист, заявлял во всеуслышание, что не добавит ни одного су к более чем скромному приданому внучки. Нет, сына овернских крестьян, гораздо более честолюбивого, чем жадного к деньгам, соблазняла только Академия. Два огромных двора, которые он ежедневно пересекал, направляясь с букетом к невесте, величественные длинные коридоры с выходящими на них пыльными лестницами были для него скорее путём к славе, чем к любви. Полена Рею, члена Академии надписей и изящной словесности, Жана Рею, автора «Писем к Урании», весь дворец Мазарини, его львы, купол, этот храм, притягательный, как Мекка, — всё это он держал в своих объятиях в первую брачную ночь.

 

… les Astier-Réhu auraient fait un excellent ménage selon la convention mondaine et surtout académique. Après trente ans, leurs sentiments mutuels restaient les mêmes, gardés sous la neige à la température de « couche froide, » comme disent les jardiniers. Lorsque vers 1850 le professeur Astier, lauréat de l’Institut, demanda la main de Mlle Adélaïde Réhu, domiciliée alors au palais Mazarin, chez son grand-père, la beauté fine et longue de la fiancée, son teint d’aurore, n’étaient pas pour lui le véritable attrait ; la fortune non plus, car les parents de Mlle Adélaïde, morts subitement du choléra, n’avaient laissé que peu de chose, et le grand-père, créole de la Martinique, un ancien beau du Directoire, joueur, viveur, mystificateur et duelliste, répétait bien haut qu’il n’ajouterait pas un sou à la maigre dot. Non, ce qui séduisit l’enfant de Sauvagnat, bien plus ambitieux que cupide, ce fut l’Académie. Les deux grandes cours à traverser pour apporter le bouquet journalier, ces longs corridors solennels, coupés de bouts d’escaliers poussiéreux, c’était pour lui le chemin de la gloire bien plus que celui de l’amour. Le Paulin Réhu des Inscriptions et Belles Lettres, le Jean Réhu des « Lettres à Uranie, » l’Institut tout entier, ses lions, sa coupole, ce dôme attirant comme une Mecque, c’est avec tout cela qu’il avait couché, sa première nuit de noces.

  •  

В минуты, когда внезапно разгораются страсти, в человеке проявляются черты, неведомые даже близким.

 

Les êtres ont ainsi dans le rayonnement subit d’une passion des aspects ignorés de leurs plus intimes.

  •  

Горе нам!.. Как мы ни стараемся поставить себя вне толпы, возвыситься над нею, всё же пишем мы только для неё. Разлученный с людьми, оставаясь на своё м острове, утратив надежду увидеть когда-либо парус на необозримом горизонте, стал бы Робинзон, — будь он даже гениальным поэтом, — писать стихи?

 

Misère de nous ! on a beau se mettre en dehors et au-dessus de la foule, c’est pour elle qu’on écrit. Séparé de tous, dans son île, ayant perdu jusqu’à l’espoir d’une voile à la chute de l’horizon, Robinson, même grand génie poétique, eût-il jamais fait des vers ?

  •  

— Славу <…> я вкушал уже несколько раз и знаю ей цену… Скажи: случалось ли тебе, куря сигару, взять её в рот не тем концом? Вот такова и слава. Сигара хороша, но во рту её горящий кончик и пепел…

 

La gloire <…> j’en ai goûté deux ou trois fois, je sais ce que c’est… tiens, il t’arrive en fumant de prendre ton cigare à rebours, eh bien ! c’est ça la gloire. Un bon cigare dans la bouche par le côté du feu et de la cendre…

  •  

— Берегись, милый мой Фрейде!.. Я знаю такие приёмы — это просто вербовка… В сущности, люди эти чуют, что их песенка спета, что они покрываются плесенью под своим куполом… Академия выходит из моды, она больше не является предметом честолюбивых вожделений… Её слава — одна видимость… Поэтому вот уже несколько лет, как эта корпорация знаменитостей не ждёт клиентов, а выходит на улицу и зазывает их. Повсюду — в обществе, в мастерской художника, у издателей, за кулисами театров, во всех литературных и артистических кругах — вы встретите академика-вербовщика, улыбающегося молодым, подающим надежды талантам: «Академия не теряет вас из виду, молодой человек!» Если же автор приобрёл известность, если у него выходит третья или четвёртая книга, как у тебя, например, приглашение делается в более прямой форме: «Подумайте о нас, уже настало время…» Или грубовато, словно журя: «Да что вы, в самом деле, пренебрегаете нами?..» Так же, хотя более вкрадчиво и мягко, поступают они по отношению к человеку из высшего круга, переводчику Ариосто или сочинителю салонных комедий: «Знаете… кроме шуток… Не думаете ли вы…» И если светский человек начинает возражать, ссылаясь на отсутствие заслуг, на незначительность своей персоны и скудость литературного багажа, вербовщик отвечает ему набившей оскомину фразой: «Академия — это салон…» Чёрт подери! И потрудилась же эта фраза на своём веку: «Академия — это салон… Она принимает не только произведение, но и человека…» А пока что вербовщика приглашают к себе, оказывают ему всевозможные любезности, зовут на обеды и торжества… Пробудив надежды и старательно их поддерживая, он становится паразитом, за которым всячески ухаживают…
Тут уже добряк Фрейде не выдержал. Никогда его учитель Астье не пойдет на такие низости. Ведрин, пожав плечами, продолжал:
— Он? Да он худший из них: это убеждённый, бескорыстный вербовщик… Он верует в Академию, он живёт ею, и когда он восклицает: «Если бы вы знали, как это прекрасно!», причмокивая при этом языком, словно смакует спелый персик, — он говорит вполне искренне, и приманка его действует тем сильнее, тем она опаснее. Как только рыбка клюнула и попалась на крючок, Академия перестает заниматься своей жертвой, предоставляя ей метаться и барахтаться в грязи… Ты вот страстный рыболов; когда тебе случается поймать большого окуня или щуку и ты тянешь рыбу за своей лодкой, как это у вас называется?
— Водить рыбу…
— Правильно! Посмотри хотя бы на Мозера. Разве он не похож на пойманную рыбу?.. Десять лет его тащат на буксире… И де Селеля, и Герино, и мало ли ещё таких, которые уже и сопротивляться перестали.
— Но позволь; ведь попадают же в Академию, достигают этой цели…
— Только не на буксире! А если ты и добьешься этого великого счастья, подумаешь!.. Что это даёт?.. Деньги? Ты получаешь несравненно больше за своё сено… Известность? Разве что где-нибудь в уголке сельской церкви величиною в мою ладонь… Если бы ещё этим приобретался талант, если бы тот, кто им наделен, не утрачивал его, попав туда — в ледяной холод дворца Мазарини! «Академия — это салон». Понимаешь, что это значит? Приходится подчиняться общему тону, не касаться определенных вопросов или смягчать их. Прощайте, вдохновенные порывы, прощайте, смелые дерзания! Самые пылкие стихают, не смеют пошевельнуться из боязни за свой зелёный мундир — всё равно что дети, которых нарядят в воскресный день, а потом скажут: «Играйте, забавляйтесь, но только, упаси боже, не перепачкайтесь». Можно себе представить, как они забавляются… Бессмертным остаётся, конечно, лесть, расточаемая им в академических кухнях, и обожание прекрасных дам, которые там подвизаются. По до чего же это скучно! Я знаю это по собственному опыту. Меня не раз туда таскали. Да, как говорит старик Рею: «Я сам это видел…» Напыщенные дуры произносят фразы, заимствованные из журналов и плохо ими переваренные, которые вылетают у них изо рта, точно ленточки с надписями у персонажей ребуса. Я слышал, как госпожа Анселен, эта толстая кумушка, глупая, как гусыня, гоготала от восторга, внимая остротам Данжу, театральным репликам, состряпанным на скорую руку и столь же малоестественным, как завитки его парика…

 

« Méfie-toi, mon Freydet… Je connais ce coup-là, c’est le coup du racolage… Au fond, ces gens se sentent finis, en train de moisir sous leur coupole… L’Académie est un goût qui se perd, une ambition passée de mode… Son succès n’est qu’une apparence… Aussi, depuis quelques années, l’illustre compagnie n’attend plus le client chez elle, descend sur le trottoir et fait la retape. Partout, dans le monde, les ateliers, les librairies, les couloirs de théâtre, tous les milieux de littérature ou d’art, vous trouvez l’académicien racoleur souriant aux jeunes talents qui bourgeonnent : « L’Académie a l’œil sur vous, jeune homme !… » Si le renom est déjà venu, si l’auteur en est à son troisième ou quatrième bouquin, comme toi, alors l’invite est plus directe : « Pensez à nous, mon cher, c’est le moment… » Ou brutalement, dans une bourrade affectueuse : « Ah ça ! décidément, vous ne voulez pas être des nôtres ?… » Le coup se fait aussi, mais plus insinuant, plus en douceur, avec l’homme du monde, traducteur de l’Arioste, fabricant de comédies de sociétés : « Hé ! hé !… dites donc… mais savez-vous que… ? » Et si le mondain se récrie sur son indignité, le peu de sa personne et de son bagage, le racoleur lui sort la phrase consacrée : « l’Académie est un salon… » Bon sang de Dieu ! ce qu’elle a servi, cette phrase-là : « l’Académie est un salon… elle ne reçoit pas l’œuvre seulement, mais l’homme… » En attendant, c’est le racoleur qui est reçu, choyé, de tous les dîners, de toutes les fêtes… Il devient le parasite adulé des espérances qu’il fait naître et qu’il a soin de cultiver… »
Ici, le bon Freydet s’indigna. Jamais son maître Astier ne se livrerait à des besognes aussi basses. Et Védrine haussant les épaules :
« Lui, mais c’est le pire de tous, le racoleur convaincu, désintéressé… Il croit à l’Académie ; toute sa vie est là, et quand il vous dit : « Si vous saviez que c’est bon ! » avec le clapement de langue qui savoure une pêche mûre, il parle comme il pense et son amorce est d’autant plus forte et dangereuse. Par exemple, une fois l’hameçon happé, bien ancré, l’Académie ne s’occupe plus de son patient, elle le laisse s’agiter, barboter… Voyons, toi, pêcheur, quand tu as pris une belle perche, un brochet de poids et que tu le files derrière ton bateau, comment appelles-tu ça ?
— Noyer le poisson ?…
— Tout juste ! Regarde Moser… A-t-il bien une tête de poisson noyé !… dix ans qu’on le charrie à la remorque. Et de Salèle, et Guérineau… combien d’autres qui ne se débattent même plus.
— Mais enfin, on y entre, à l’Académie, on y arrive…
— Jamais à la remorque… Et puis, quand on réussit, la belle affaire ! Qu’est-ce que ça rapporte ?… de l’argent ? pas tant que tes foins… La notoriété ? Oui, dans un coin d’église grand comme un fond de chapeau… Encore si ça donnait du talent, si ceux qui en ont ne le perdaient pas une fois là, glacés par l’air de la maison. L’Académie est un salon, tu comprends ; il y a un ton qu’il faut prendre, des choses qui ne se disent pas ou s’atténuent. Finies, les belles inventions ; finis, les coups d’audace à se casser les reins. Les plus grouillants ne bougent plus, de peur d’un accroc à l’habit vert ; c’est comme les petits qu’on endimanche : « Amusez-vous, mais ne vous salissez pas. » Ils s’amusent, je t’en réponds… Il leur reste, je sais bien, l’adulation des popotes académiques et des belles dames qui les tiennent. Mais c’est si ennuyeux ! J’en parle par expérience, m’y étant laissé quelquefois traîner. Oui, comme dit le vieux Réhu, j’ai vu ça, moi !… Des pécores prétentieuses m’ont débité des phrases de Revue mal digérées qui leur sortaient du bec en banderoles comme aux personnages de rébus. J’ai entendu Mme Ancelin, cette bonne grosse mère bête comme un accident, glousser d’admiration aux mots de Danjou, des mots de théâtre, fabriqués au couteau, aussi peu naturels que les frisons de sa perruque… »

  •  

И никаких угрызений совести, даже лёгкого замирания сердца, которое обычно вызывается дурным поступком! Женщине незнакомы такие чувства, ею всецело владеет желание данной минуты, на неё надеты природные шоры, мешающие видеть, что творится вокруг, и избавляющие её от рассуждений, которые мужчине затрудняют любой решительный шаг.

 

Du reste, nul remords, pas même ce petit sursaut de la mauvaise action accomplie ; a femme ne connaît pas ces choses-là. Toute à son désir de l’heure présente, elle a des oeillères naturelles qui l’empêchent de voir autour d’elle, lui épargnent les réflexions dont l’homme encombre ses actes décisifs.

  •  

Под внешним спокойствием, под выдержкой супруги академика в ней таилось нечто свойственное каждой женщине — и светской львице, и простолюдинке: страсть. Муж не всегда находит педаль, приводящую в действие клавиатуру женской души, любовник порой тоже терпит неудачу, сын — никогда. В скорбной повести без любви, так часто являющейся уделом женщины, сын всегда герой, ему отводится первая, главная роль.

 

C’est que sous ses dehors tranquilles, sous sa patine de mondaine académique, il y avait chez elle ce qu’il y a chez toutes, du monde ou pas du monde, la passion. Le mari ne la trouve pas toujours, cette pédale qui met le clavier féminin en mouvement ; l’amant lui-même la manque quelquefois, jamais le fils. Dans le triste roman sans amour, que sont tant d’existences de femmes, c’est lui le héros, le grand premier rôle.

  •  

… лицемерная ласковость свойственна женщине, когда она сыграла с вами злую шутку и всё-таки хочет сохранить дружеские отношения.

 

… cette câlinerie gentiment hypocrite de la femme qui vient de vous jouer un mauvais tour mais voudrait qu’on reste amis quand même.

  •  

Увы! Жизнь, самая счастливая, — разрозненный сервиз, полного комплекта не подберёшь никогда

 

Ah ! la vie la plus heureuse n’est qu’un service dépareillé, il n’y a jamais de complet assortiment.

  •  

Она чувствовала себя необычайно счастливой под наплывом эгоистического ощущения здоровья и жизненной силы, которое иногда овладевает нами в местах вечного упокоения.

 

Elle, au contraire, se sentait singulièrement heureuse, épanouie dans cet égoïsme de santé et de vie qui nous prend aux endroits de mort.

  •  

Поль Астье подверг женщин злобной критике… Это испорченные дети, со всеми извращениями и недостатками детей, с природными склонностями к обману и лжи, заносчивости и трусости… Кроме того, женщины жадны, тщеславны и любопытны! Болтают бойко и самоуверенно, но ни одной мысли в голове. В споре юлят, вертятся, скользят, точно ходят в потемках по льду… Разве можно о чём-нибудь поговорить с женщиной?.. У женщины ничего нет — ни доброты, ни жалости, ни ума, даже чувственности. Изменяет мужу с любовником, которого тоже не любит, пуще всего боится стать матерью, только один её любовный возглас не лжет: «Будь осторожен!» Вот какова современная женщина… За фасон шляпки, за новое платье от Шприхта она способна украсть, готова на всякую низость, потому что, в сущности, любит только наряды!.. Чтобы представить себе, до какой степени женщины влюблены в наряды, нужно сопровождать, как это ему неоднократно приходилось, светских дам — самых шикарных, самых знатных — к знаменитому портному… Они дружат со старшими мастерицами, приглашают их на завтрак к себе в замок, благоговеют перед старым Шприхтом, как перед папой римским… Маркиза де Рока-Нова привозила к нему своих дочек — не хватало только, чтобы она попросила его благословить их.

 

Paul Astier commença un farouche éreintement de la femme… Une enfant détraquée, avec tout le pervers, tout le mauvais de l’enfant, ses instincts de tricherie, de menterie, de taquinerie, de lâcheté… Et gourmande, et vaniteuse, et curieuse ! Du bagout, mais pas une idée à elle, et, dans la discussion, pleine de trous, de tournants, de glissades, le trottoir un soir de verglas… Causer de n’importe quoi avec une femme !… Rien, ni bonté, ni pitié, ni intelligence ; pas même de sens. Trompant le mari pour l’amant qu’elle n’aime pas davantage, ayant de la maternité une peur abominable, et un seul cri d’amour qui ne mente pas : « Prends garde ! »… La voilà, la femme moderne… Par exemple, pour une forme de chapeau, pour une robe nouvelle de chez Spricht, capable de voler, prête à n’importe quelle ordure ; car, au fond, elle n’aime que ça, la toilette !… Et pour se figurer à quel point il fallait avoir accompagné, comme lui, les dames de la société, les plus chics, les plus huppées, dans les salons du grand couturier !… Intimes avec les Premières, les invitant à déjeuner à leur château, en adoration devant le vieux Spricht comme devant le Saint-Père… la marquise de Roca-Nera lui amenant ses fillettes, pour un peu lui demandant de les bénir…

  •  

Побудительный мотив часто ускользает от нас, затерянный, сокрытый среди того, что нас тревожит в критические минуты, подобно тому как растворяется в толпе вожак, который взбудоражил её. Человеческое существо — это толпа. Такой же многогранный и сложный, как и она, человек поддаётся безотчётным порывам, но вожак тут же, сзади, и сколь неожиданными, ничем не обусловленными ни кажутся нам наши поступки, они, как и действия уличной толпы, всегда подготовляются заранее.

 

L’ambitieux garçon pouvait s’y tromper ; car le mobile de nos actes nous échappe souvent, perdu, caché dans tout ce qui s’agite en nous aux heures de crise, ainsi que disparaît dans la foule le meneur qui l’a mise en branle. Un être, c’est une foule. Multiple, compliqué comme elle, il en a les élans confus, désordonnés ; mais le meneur est là, derrière ; et si emportés, si spontanés qu’ils paraissent, nos mouvements, comme ceux de la rue, ont toujours été préparés.

  •  

— Ну и негодяй же наш молодой друг! — сквозь зубы процедил Фрейде.
— Да, это один из наших красивых struggle for lifer'ов.
Скульптор повторил это слово и сделал на нём ударение; struggle for lifer'ов — так он называл новую породу мелких хищников, для которых «борьба за существование», это замечательное открытие Дарвина, служит лишь научным обоснованием всякого рода подлостей.

 

« — Fier gredin tout de même, notre jeune ami ! dit Freydet entre ses dents.
— Oui, un de nos jolis strugforlifeurs ! »
Le sculpteur répéta le mot en l’accentuant : « Struggle-for-lifeurs ! » désignant ainsi cette race nouvelle de petits féroces à qui la bonne invention darwinienne de « la lutte pour la vie » sert d’excuse scientifique en toutes sortes de vilenies.

  •  

… гонимый честолюбием, он тянулся к куполу этого храма — и что получил взамен? Ничего. Ни-че-го!.. Уже давно, в день избрания, после речей и обмена любезностями, у него появилось ощущение пустоты и обманутой надежды. Возвращаясь в фиакре домой, он говорил себе: «Неужели? Значит, я туда попал?.. И это всё?» С тех пор, постоянно обманывая себя, повторяя вместе со всеми коллегами, что это хорошо, чудесно, что лучше и быть не может, он в конце концов уверовал в Академию… Но завеса спала, он прозрел, и теперь ему хотелось во всю силу лёгких крикнуть французской молодёжи:
— Не верьте!.. Вас обманывают!.. Академия — это только приманка, мираж! Идите своим путём, творите вне её. Главное — не жертвуйте ей ничем, потому что она не в силах дать вам то, чего у вас нет, — ни таланта, ни славы, ни чувства удовлетворения… Академия не опора, не пристанище. Это пустой внутри кумир, религия, не дающая утешения! Тяжкие житейские невзгоды настигают вас там так же, как и всюду… Люди кончали с собой под этим куполом, сходили с ума! Тот, кто взывал к ней из глубины своей скорбной души, простирал руки, утратив веру в любовь или устав проклинать, обнимал только тень и пустоту… пустоту.

 

… l’ambition toujours tendue, en marche vers cette coupole de temple, qui lui a fourni en retour… quoi ? Rien, le Néant… Déjà, il y a bien longtemps, le jour de sa réception, les discours finis, les malices échangées, il a eu cette impression de vide et d’espoir mystifié ; dans le fiacre qui le ramenait chez lui pour quitter l’habit vert, il se disait : « Comment ! J’y suis ?… Ce n’est que ça ! » Depuis, à force de se mentir, de répéter avec ses collègues que c’était bon, exquis, les délices des délices, il a fini par y croire… Mais, à présent, le voile est tombé, il y voit clair et voudrait crier par cent voix à la jeunesse française : « Ce n’est pas vrai… On vous trompe… L’Académie, un leurre, un mirage !… Faites votre route et votre oeuvre, en dehors d’elle… Surtout, ne lui sacrifiez rien, car elle n’a rien à vous donner de ce que vous n’apporterez pas, ni le talent, ni la gloire, ni le suprême contentement de soi… Ce n’est ni un recours, ni un asile, l’Académie !… Idole creuse, religion qui ne console pas. Les grandes misères de la vie vous assaillent là comme ailleurs… On s’y est tué, sous cette coupole ; on y est devenu fou ! Et ceux qui dans leur détresse se sont tournés vers elle, qui lui ont tendu des bras découragés d’aimer ou de maudire, n’y ont étreint qu’une ombre… et le vide… le vide… »

Перевод

[править]

Э. Б. Шлосберг, 1952

О романе

[править]
  •  

Остроумная и трагическая, живая, энергичная, изысканная, очаровательная, полная силы и изящества [книга].[2]

  Анатоль Франс, статья в газете «Le Temps»
  •  

Тогда во Франции, живущей всегда быстрее всех других стран, создалась атмосфера душная и сырая, в которой однако очень хорошо дышалось Полю Астье и всем людям его типа, исповедовавшим прямолинейный материализм и относившимся скептически ко всему, что было идеально и призывало к переустройству жизни в смысле приближения к истине и справедливости в отношениях человека к человеку.

  Максим Горький, «Поль Верлен и декаденты», 1896
  •  

… в романе «Бессмертный» Доде изобразил упадок официальной науки как национальную трагедию Франции. <…>
У Поля [Астье] обворожительная внешность и чудовищно подлая душа. Это Растиньяк современности, но Растиньяк, никогда не знавший разладов с совестью.

  Александр Пузиков, «Альфонс Доде», 1965
  •  

Образ циничного «борца за существование» Поля Астье — «сплав нескольких молодых искателей удачи, которых я знавал», по словам автора. Так тема Академии сплелась с темой алчности и цинизма, разъедающих общество.[2]

  Сергей Ошеров

Альфонс Доде

[править]
  •  

В академическом романе прежде всего дать почувствовать ничтожность всего этого. Полную ничтожность. А ведь это стоило стольких усилий, низостей, мешало говорить, думать, писать. И все, едва они туда попадут, испытывают то же чувство пустоты, но скрывают его от самих себя, строят из себя счастливцев, твердят повсюду: «Даже представить себе нельзя, как это прекрасно» — и подыскивают, вербуют новых приспешников. Комедия, которую они ломают для окружающих. Это и ещё идолопоклонство женщин, которые создали их, ползанье на брюхе перед куском дерева, из которого они своими руками вырезали бога.[2]

  — заметка в черновой тетради в начале 1884 года
  •  

Какую травлю, какую злобу, какой поток брани вызвали вольности, допущенные мною по отношению к достопочтенной Академии! А ведь я только имел смелость сказать, что её милости не вредны, но бесполезны и что талантливый человек прекрасно обходится без её штампа; я дерзнул рассказать о нравах этого мира специфических интриг, о многочисленных и противоборствующих ветрах, дующих в его холодных коридорах, о скользких ступеньках его извилистых лестниц, о его низких дверях, набивающих шишки самым гордым, которым приходится сгибаться, чтобы пройти в них; я пожалел о плачевном положении кандидатов в академики, ибо Академия тащит их за собой как обманчивую приманку, и, наконец, указал артистической молодёжи на западню, уготованную её гордости, её независимости.

  — предисловие к «Борьбе за существование»
  •  

В книге не хотят видеть ничего, кроме Академии. Почти совсем упускают из виду остальное, всё, что касается «общества», «света» и его верхов.[2]по поводу шума, поднятого критиками вокруг романа[2]

  — интервью

Примечания

[править]
  1. Он неоднократно подвергался насмешкам за свою скаредность.
  2. 1 2 3 4 5 6 С. Ошеров. Примечания // А. Доде. Собрание сочинений в семи томах. Т. 7. — М.: Правда, 1965. — С. 580-583.