Перейти к содержанию

Вишера. Антироман

Материал из Викицитатника
(перенаправлено с «Вишерский антироман»)

«Вишера. Антироман»[1] — неоконченный цикл мемуарных очерков Варлама Шаламова начала 1970-х годов о вишерских лагерях, впервые опубликованный в 1989. В 2017 были расшифрованы ещё 8 очерков[2] К теме Вишеры, первого своего лагерного срока 1929–1931 годов, автор обращался и раньше, в «Колымских рассказах», в незавершенных очерках 1961 года «Вишера» и «Бутырская тюрьма».

Цитаты

[править]
  •  

Одним из главных моих требований к людям и всегда было соответствие слова и деяния <…>. Нет вождей, нет авторитетов. Перед тюрьмой все равны.
Я надеялся, что и дальше судьба моя будет так благосклонна, что тюремный опыт не пропадёт. При всех обстоятельствах этот опыт будет моим нравственным капиталом, неразменным рублём дальнейшей жизни.

  — «Бутырская тюрьма (1929 год)»
  •  

Русская интеллигенция без тюрьмы, без тюремного опыта — не вполне русская интеллигенция.

  — там же
  •  

Для Сталина не было лучшей радости, высшего наслаждения во всей его преступной жизни, как осудить человека за политическое преступление по уголовной статье.

  — там же
  •  

Вызывало большие нарекания [то, что] вольная столовая была гораздо хуже лагерной. Лагерников и одевали лучше. Ведь на работу не выпускали раздетых и разутых. Даже случайно.
Это привело к конфликту, зависти, жалобам. Я много встречал потом ссыльных, а то и просто вербованных работяг, бежавших из Березников из-за плохих условий быта. Все они вспоминали одно и то же: «раскормленные рожи лагерных работяг».
Бывало, что тот, кто посылал жителей своего села, давал дело — судил и отправлял под конвоем на Север, — сам приезжал туда по вербовке, по вольному найму как энтузиаст и видел, что те, кого он судил, живут в гораздо лучших условиях, что и сам лагерь блестел чистотой, там не было ни вони, ни даже намёка на вошь.
Но всё это область чистой эмоции — кто-то кому-то завидует.
Выработка заключённых была гораздо выше, чем у вольнонаемных, хотя денег заключённые не получали за свою работу, а только премии — один или два рубля в месяц.

  — «Дело Стукова»
  •  

… в декабре 1931 года <…> я, вольный уже, имеющий на руках справку горсовета: «Дана Шаламову в том, что он есть действительно то самое лицо», вызвавшую хохот…

  — «Миллер, вредитель»
  •  

— Ах, там костюм Пашин. Коверкотовый костюм. <…>
Я вручил Миллеру привезённое. Своим ключом Павел Петрович открыл чемодан. Пыль поднялась, как грибообразное облако атомной бомбы. Взлетела моль.
— Бляди. Забыли нафталина положить.

  — там же

В лагере нет виноватых

[править]
  •  

Почему я не советовался ни с кем во всём моём колымском поведении, во всех своих колымских поступках, действиях и решениях? Из человеколюбия. Чужая тайна очень тяжела, невыносима для лагерной души, для подлеца и труса, скрытого на дне каждого человека. <…>
В лагере нельзя разделить ни радость, ни горе. Радость — потому что слишком опасно. Горе — потому что бесполезно. Канонический, классический «ближний» не облегчит твою душу, а сорок раз продаст тебя начальству: за окурок или по своей должности стукача и сексота, а то и просто ни за что — по-русски.

  •  

Ведь только в начале тридцатых годов был решен этот главный вопрос. Чем бить — палкой или пайкой, шкалой питания в зависимости от выработки. И сразу (выяснилось), что шкала питания плюс зачёты рабочих дней и досрочные освобождения — стимул достаточный, чтобы не только хорошо работать, но и изобретать прямоточные котлы, как Рамзин. Выяснилось, что с помощью шкалы питания, обещанного сокращения срока можно заставить и «вредителей», и бытовиков не только хорошо, энергично, безвозмездно работать даже без конвоя, но и доносить, продавать всех своих соседей ради окурка, одобрительного взгляда концлагерного начальства.

  •  

Одна из идей, понятых и усвоенных мной в те первые концлагерные годы, кратко выражалась так:
«Раньше сделай, а потом спроси, можно ли это сделать. Так ты разрушаешь рабство, привычку во всех случаях жизни искать чужого решения, кого-то о чём-то спрашивать, ждать, пока тебя не позовут».
В 1964 году я встретился с Анной Ахматовой. Она только что вернулась из Италии после сорокалетнего перерыва таких вояжей. Взволнованная впечатлениями, премией Таормины, новым шерстяным платьем, Анна Андреевна готовилась к Лондону. Я как раз встретился с ней в перерыве между двумя вояжами её заграничной славы.
— Я хотела бы в Париж. Ах, как я хотела бы в Париж, — твердила Анна Андреевна.
— Так кто вам… Из Лондона и слетаете на два дня.
— Как кто мешает? Да разве это можно? Я в Италии не отходила от посольства, как бы чего не вышло.
И видно было, что Ахматова твердит эту чепуху не потому, что думает: «в следующий раз не пустят» — следующего раза в семьдесят лет не ждут, — а просто отвыкла думать иначе. Женщина, присутствовавшая при этом разговоре, неоднократно пользовалась таким способом во время своих заграничных поездок. Но она не была Ахматовой. Вернее, Ахматова ею не была.

  •  

Блатарь — отказчик от работы, извечный враг любого государства, вдруг превращается в друга государства, в объект перековки. В перековку вообразили, что блатарей можно обмануть, научить их труду. <…>
Блатарь освобождался, выработав сто пятьдесят или двести процентов плана. Выяснилось, что друзья народа, какими оказались рецидивисты, официально выполняют норму на триста процентов и подлежат немедленному досрочному освобождению. Немало лет потребовалось, пока низовым работникам лагерей удалось убедить высшее начальство, что эти триста процентов — чужая кровь <…>. Это доверие привело к такой крови, которая была ещё невиданна в много испытавшей России.
Вся эта кровь ясно проступила ещё на Вишере, ещё до зачётов рабочих дней, до досрочного освобождения.

  •  

К убийце в лагере не относятся как к убийце. Напротив, от первого до последнего дня заключённый-убийца чувствует поддержку государства — ведь он бытовик, а не троцкист, не враг народа. Он жертва обстоятельств — не больше.

  •  

… лагерь не противопоставление ада раю, а слепок нашей жизни, и ничем другим быть не может. <…>
Тюрьма — это часть мира, нижний или верхний этаж — всё равно, с особыми правами и правилами, особыми законами, особыми надеждами и разочарованиями.
Лагерь же — мироподобен. В нём нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве, социальном и духовном. Лагерные идеи только повторяют переданные по приказу начальства идеи воли. Ни одно общественное движение, кампания, малейший поворот на воле не остаются без немедленного отражения, следа в лагере. Лагерь отражает не только борьбу политических клик, сменяющих друг друга у власти, но культуру этих людей, их тайные стремления, вкусы, привычки, подавленные желания.

О «Вишере»

[править]
  •  

Повествователь «Колымских рассказов» в ошеломляющей степени владеет словом. <…> Рассказчик же «Вишеры» на всём протяжении повествования пребывает в жёстокой зависимости от клише, правил, авторитетов, чужой речи. Чтобы описать происходящее с ним, он пользуется уже сказанными словами, ищет их. Когда не находит — явным образом не справляется с задачей. <…>
Исследователи <…> отмечали[3], что по структуре «Вишера» представляет собой вовсе не антироман, а более или менее <…> классический роман воспитания, <…> заметим, с отчётливым советским акцентом. Юный герой, личинка революционера, в начале своей вишерской эпопеи растерянно спрашивающий, <…> к освобождению превращается — если верить рассказчику — в независимую, перелинявшую зрелую особь, не изменившую своих убеждений и готовую к новым испытаниям.
В общем и целом, история эта более подобала бы какой-нибудь «Юности Максима», если бы параллельно с героем не росла и не «воспитывалась» — куда быстрее него самого — система лагерей. <…>
В том, что касается героя, перед нами очень тщательно выстроенный роман невоспитания. Или антироман воспитания. Лагерный опыт и в этом — вегетарианском — формате оказался отрицательным. <…>
В своих воспоминаниях о Колыме Шаламов напишет: «Но мне всё же хотелось бы, чтобы правда эта была правдой того самого дня, правдой двадцатилетней давности, а не правдой моего сегодняшнего мироощущения».
В «Вишере», как нам кажется, Шаламов попытался сделать тот самый, последний шаг в сторону полной аутентичности — написать вишерские лагеря «правдой того самого дня», глазами и руками именно того человека, который в них побывал — и не успел накопить ещё иного опыта. Себя прежнего. Увидеть то, что видел Шаламов образца 1929 года. Не увидеть того, чего тот не заметил бы. Восстановить язык, на котором утонувший в том времени человек описал бы свой лагерь. И этим описанием — приоритетами, отношением, лакунами — в свою очередь создать портрет рассказчика.
Нам представляется, что «Вишерский антироман» задумывался как двойное зеркало, где отражаются друг в друге вишерский лагерь и вишерский лагерник. Изнутри. Из прошедшего времени.
Нам также кажется, что Шаламов почти решил эту задачу. Убедительно и точно. С удивительным мастерством.
Как теоретик литературы он выиграл.
И потерпел сокрушительное поражение как художник.
«Вишера» оказалась книгой блеклой и вялой. Внешне несамостоятельной. Не вызывающей желания взаимодействовать с ней. Не провоцирующей полемики. Интересной ровно в той мере, в какой читателю уже любопытен и важен предмет описания — уральские лагеря тридцатых, но не более того. Не оставляющей следа.
Даже не потому, что при всех своих искренности и задоре Шаламов тридцатых был не очень привлекательным собеседником и плохим писателем. Не потому, что автор «Вишеры» в настоящем смотрит на рассказчика «Вишеры» в прошлом в лучшем случае с тяжелой тоской.
А потому, что самодостаточная бинарная повествовательная система из замкнутых друг на друга лагеря и рассказчика, видимых только во взаимном отражении, не позволяет задать координатную сетку и с какой-то минимальной точностью самостоятельно определять расстояния до предметов. <…>
Точно воспроизведённый окаменевший, обросший коркой и ничем не отличающийся от окрестных камней трилобит в этом виде может быть опознан только палеонтологами. И интересен в основном — им.
А чтобы показать читателю, что под каменной коркой — изгибы панциря, необходимо произвести распил — ввести в картину литературоведа. То есть сделать нечто прямо противоположное той концепции предельной аутентичности, единства повествования и времени, которой руководствовался Шаламов, когда писал «Вишеру».[4]

  Елена Михайлик, «Вишерский антироман как неопознанный объект», 2015

Примечания

[править]
  1. На папке с рукописью написано это название, в записной книжке 1970 г. впервые упомянут как «Вишерский антироман» (прим. И. П. Сиротинской).
  2. Шаламовский сборник. Вып. 5 / Сост. В. В. Есипов. — М.: Common place, 2017 (июнь). — 630 с.
  3. Лундблад Дж. (Josephine Lundblad). Роман воспитания наоборот: антироман «Вишера» Шаламова как переосмысление жанровых традиций // Варлам Шаламов в контексте мировой литературы и советской истории: Сб. статей / Сост. и ред. С.М. Соловьев. М.: Литера, 2013. — С. 285-291.
  4. Новое литературное обозрение. — 2015. — № 3 (133).

Ссылка

[править]