Перейти к содержанию

Двенадцать лет рабства

Материал из Викицитатника

«Двенадцать лет рабства» (англ. Twelve Years a Slave) — мемуары раба Соломона Нортапа, впервые опубликованные в 1853 году. Дважды экранизировались: в 1984 и 2012 годах.

Цитаты

[править]
  •  

… в Саратоге, <…> живя в гостинице «Соединённые Штаты», я часто встречал рабов, сопровождавших своих хозяев с Юга. Эти невольники всегда были хорошо одеты, не знали ни в чем недостатка и, казалось, вели лёгкую жизнь, беспокоясь лишь малым числом её обычных забот. Не раз они вступали со мной в беседу о рабстве. Почти неизменно обнаруживал я, что они лелеяли тайное желание освободиться. Некоторые из них выражали самое пламенное намерение бежать и советовались со мною, как лучше всего его осуществить. Однако страх наказания, которое непременно последует за их поимкой и возвращением, в каждом случае оказывался достаточным, чтобы отвадить их от этого эксперимента. <…> и ни разу, могу с гордостью сказать, не отказал я в совете ни одному из тех, кто приходил ко мне в надежде увидеть свой шанс и устремиться к свободе. — глава I

 

… at Saratoga, <…> while living at the United States Hotel, I frequently met with slaves, who had accompanied their masters from the South. They were always well dressed and well provided for, leading apparently an easy life, with but few of its ordinary troubles to perplex them. Many times they entered into conversation with me on the subject of Slavery. Almost uniformly I found they cherished a secret desire for liberty. Some of them expressed the most ardent anxiety to escape, and consulted me on the best method of effecting it. The fear of punishment, however, which they knew was certain to attend their re-capture and return, in all cases proved sufficient to deter them from the experiment. <…> and never once, I am proud to say, did I fail to counsel any one who came to me, to watch his opportunity, and strike for freedom.

  •  

... меня встретили два джентльмена респектабельной наружности, совершенно мне неизвестные. Сдаётся мне, их представил мне кто-то из моих знакомых, <…> упомянув о том, что я умелый скрипач.…
<…> они предложили нанять меня на краткое время на службу <…>.
Мы прибыли в Олбани. <…> В тот вечер я имел возможность наблюдать одно из их представлений <…>. Оно состояло в жонглировании шарами, танцах на канате, поджаривании блинчиков в шляпе, взвизгивании невидимых поросят и тому подобных трюках чревовещания и ловкости рук.
<…> всё это указывало на то, что они действительно мои друзья <…>. Мне трудно поверить, что они были повинны в том великом злодеянии, в котором я ныне полагаю их виновными. Были ли они соучастниками моих несчастий — коварными и бесчеловечными чудовищами в облике людском, — ради золота преднамеренно сманившими меня прочь от дома и семьи, от свободы? У того, кто читает эти страницы, будет ровно такая же возможность определить, как и у меня самого. — глава II

 

… I was met by two gentlemen of respectable appearance, both of whom were entirely unknown to me. I have the impression that they were introduced to me by some one of my acquaintances, <…> with the remark that I was an expert player on the violin.
<…> they proposed to engage my services for a short period <…>.
We direct to Albany. <…> This night I had an opportunity of witnessing one of their performances <…>. It consisted in throwing balls, dancing on the rope, frying pancakes in a hat, causing invisible pigs to squeal, and other like feats of ventriloquism and legerdemain.
<…> all indicated that they were friends indeed <…>. I know not but they were innocent of the great wickedness of which I now believe them guilty. Whether they were accessory to my misfortunes—subtle and inhuman monsters in the shape of men—designedly luring me away from home and family, and liberty, for the sake of gold—those these read these pages will have the same means of determining as myself.

  •  

Так и гнали нас, скованных наручниками, в молчании, по улицам Вашингтона — по столице страны, принцип управления которой, как говорят, покоится на фундаменте неотчуждаемого права человека на жизнь, СВОБОДУ и стремление к счастью. — глава IV

 

So we passed, hand-cuffed and in silence, through the streets of Washington through the Capital of a nation, whose theory of government, we are told, rests on the foundation of man's inalienable right to life, LIBERTY, and the pursuit of happiness!

  •  

— Если я раз ещё услышу от тебя хоть слово о Нью-Йорке или о твоей свободе, тут тебе и конец — я тебя убью; можешь положиться на моё слово. <…>
Не сомневаюсь, что он тогда понимал лучше, чем я, какая опасность и какое наказание грозит за продажу свободного человека в рабство. Он чувствовал необходимость заставить меня молчать о преступлении, которое он совершал. Разумеется, жизнь моя весила бы легче перышка, если какая-то срочная надобность потребовала бы такой жертвы. — глава IV

 

"If ever I hear you say a word about New-York, or about your freedom, I will be the death of you—I will kill you; you may rely on that." <…>
I doubt not he understood then better than I did, the danger and the penalty of selling a free man into slavery. He felt the necessity of closing my mouth against the crime he knew he was committing. Of course, my life would not have weighed a feather, in any emergency requiring such a sacrifice.

  •  

Поскольку воспитаны они были в страхе и невежестве, трудно даже представить себе, насколько униженно они шарахались от одного взгляда белого человека. Было небезопасно посвящать в столь дерзкую тайну любого из них... — глава V

 

Brought up in fear and ignorance as they are, it can scarcely be conceived how servilely they will cringe before a white man's look. It was not safe to deposit so bold a secret with any of them...

  •  

На праздниках часто сговариваются о браках, если можно сказать, что такой общественный институт вообще существует среди невольников. Единственная церемония, которая требуется перед вступлением в этот «священный союз», — получение согласия хозяев. Хозяева рабынь обычно всячески поддерживают подобные союзы. Любая сторона может иметь столько мужей или жен, сколько позволит её владелец, и столь же вольна отказаться от партнёра по своему желанию. Закон, касающийся разводов или двоеженства, разумеется, неприменим к живой собственности. Если жена не принадлежит тому же плантатору, которому принадлежит муж, последнему разрешается посещать её вечером по субботам, при условии, что расстояние между плантациями не очень велико. — глава XV

 

Marriage is frequently contracted during the holidays, if such an institution may be said to exist among them. The only ceremony required before entering into that "holy estate," is to obtain the consent of the respective owners. It is usually encouraged by the masters of female slaves. Either party can have as many husbands or wives as the owner will permit, and either is at liberty to discard the other at pleasure. The law in relation to divorce, or to bigamy, and so forth, is not applicable to property, of course. If the wife does not belong on the same plantation with the husband, the latter is permitted to visit her on Saturday nights, if the distance is not too far. Uncle Abram's wife lived seven miles from

  •  

… 17 января 1853 года мы прибыли в Вашингтон. <…>
Я был вызван в качестве свидетеля, но был внесён протест, и суд решил, что моё свидетельство недопустимо. Оно было отвергнуто исключительно на том основании, что я цветной, — тот факт, что я свободный гражданин Нью-Йорка, не обсуждался. — глава XXII

 

… arrived in Washington January 17th, 1853. <…>
I was offered as a witness, but, objection being made, the court decided my evidence inadmissible. It was rejected solely on the ground that I was a colored man—the fact of my being a free citizen of New-York not being disputed.

  •  

Я не сомневаюсь, <…> что сотни свободных граждан были похищены и проданы в рабство… — глава XXII

 

I doubt not <…> that hundreds of free citizens have been kidnapped and sold into slavery…

Глава III

[править]
  •  

Верхняя часть стены поддерживала один конец поднимавшейся внутрь крыши, образующей нечто вроде навеса. Под этой крышей был жалкий сеновал, где рабы могли спать ночью или укрываться в непогоду. Он был почти во всём подобен фермерскому скотному двору, за одним исключением: выстроен он был таким образом, чтобы внешний мир никогда не видел загнанного туда человеческого скота.
Здание, к которому примыкал двор, имело два этажа и выходило на одну из главных улиц Вашингтона. С внешней стороны оно выглядело как тихая частная резиденция. Прохожий, взглянув на него, ни за что не догадался бы о его отвратительном применении. Как ни странно, из этого здания был хорошо виден Капитолий, озиравший окрестности с высоты своего роста. Голоса представителей народа, похваляющегося свободой и равенством, и лязганье цепей несчастных рабов почти смешивались там. Подумать только — невольничий загон под самой сенью Капитолия!

 

The top of the wall supported one end of a roof, which ascended inwards, forming a kind of open shed. Underneath the roof there was a crazy loft all round, where slaves, if so disposed, might sleep at night, or in inclement weather seek shelter from the storm. It was like a farmer's barnyard in most respects, save it was so constructed that the outside world could never see the human cattle that were herded there.
The building to which the yard was attached, was two stories high, fronting on one of the public streets of Washington. Its outside presented only the appearance of a quiet private residence. A stranger looking at it, would never have dreamed of its execrable uses. Strange as it may seem, within plain sight of this same house, looking down from its commanding height upon it, was the Capitol. The voices of patriotic representatives boasting of freedom and equality, and the rattling of the poor slave's chains,

  •  

Удары один за другим сыпались на моё обнажённое тело. Когда его безжалостная рука устала, он остановился и осведомился, по-прежнему ли я настаиваю на том, что я свободный человек. Я продолжал настаивать, и тогда удары возобновились, ещё быстрее и энергичнее, чем прежде, насколько это возможно. <…> Всё время избиения этот воплощённый дьявол изрыгал самые демонические проклятия. Под конец паддл переломился, оставив в его руке бесполезную рукоять. Но я по-прежнему не сдавался. Эти жестокие удары не помогли исторгнуть из моих уст гнусную ложь о том, что я раб. Берч в бешенстве швырнул на пол рукоять сломанного паддла и схватился за плеть. Это второе орудие причиняло куда более сильную боль. <…> Я уж думал, что умру под плетью этого зверя. Даже сейчас плоть будто норовит слезть с моих костей, когда я вспоминаю ту сцену. Я весь горел. <…>
Под конец я умолк и перестал отвечать на его повторявшиеся вопросы. Я не хотел отвечать. В сущности, я был уже неспособен говорить. А он продолжал безжалостно охаживать плетью моё несчастное тело, пока мне не стало казаться, что израненная плоть отрывается от костей при каждом ударе. Человек, у которого есть хоть капля милосердия в душе, не стал бы так бить даже собаку.

 

Blow after blow was inflicted upon my naked body. When his unrelenting arm grew tired, he stopped and asked if I still insisted I was a free man. I did insist upon it, and then the blows were renewed, faster and more energetically, if possible, than before. <…> All this time, the incarnate devil was uttering most fiendish oaths. At length the paddle broke, leaving the useless handle in his hand. Still I would not yield. All his brutal blows could not force from my lips the foul lie that I was a slave. Casting madly on the floor the handle of the broken paddle, he seized the rope. This was far more painful than the other. <…> I thought I must die beneath the lashes of the accursed brute. Even now the flesh crawls upon my bones, as I recall the scene. I was all on fire. <…>
At last I became silent to his repeated questions. I would make no reply. In fact, I was becoming almost unable to speak. Still he plied the lash without stint upon my poor body, until it seemed that the lacerated flesh was stripped from my bones at every stroke. A man with a particle of mercy in his soul would not have beaten even a dog so cruelly.

  •  

могила — единственное место, где может отдохнуть бедный раб.

 

… grave — the only resting place of the poor slave!

Глава VI

[править]
  •  

Мальчика заставили прыгать и бегать по полу, а также исполнять множество других трюков, демонстрируя свою живость и физическое состояние. Все время, пока шла торговля, Элиза плакала навзрыд и заламывала руки. Она умоляла этого человека не покупать её сына, если он не купит в придачу её саму и Эмили. Она обещала в этом случае быть самой верной рабыней из всех, живущих на этом свете. Мужчина ответил, что не может себе этого позволить, и тогда Элиза разразилась пароксизмом скорби, громко рыдая. Фриман резко развернулся к ней, зажав кнут в поднятой руке, и велел прекратить шум, или он её выпорет. Он не потерпит таких дел — что ещё за нытье; и, если она не замолчит сию же минуту, он выведет её во двор и выдаст ей сто плетей. Да, уж он-то быстро выбьет из неё всю эту чушь — и будь он проклят, если это не так. Элиза скорчилась перед ним и пыталась вытереть слёзы, но всё было напрасно.

 

The little fellow was made to jump, and run across the floor, and perform many other feats, exhibiting his activity and condition. All the time the trade was going on, Eliza was crying aloud, and wringing her hands. She besought the man not to buy him, unless he also bought her self and Emily. She promised, in that case, to be the most faithful slave that ever lived. The man answered that he could not afford it, and then Eliza burst into a paroxysm of grief, weeping plaintively. Freeman turned round to her, savagely, with his whip in his uplifted hand, ordering her to stop her noise, or he would flog her. He would not have such work—such snivelling; and unless she ceased that minute, he would take her to the yard and give her a hundred lashes. Yes, he would take the nonsense out of her pretty quick—if he didn't, might he be d—d. Eliza shrunk before him, and tried to wipe away her tears, but it was all in vain.

  •  

— Смилуйтесь, смилуйтесь, хозяин, — плакала она, упав на колени. — Пожалуйста, хозяин, купите Эмили. Я никак не смогу работать, если её у меня заберут: я умру. <…>
Наконец, после долгих просьб, покупатель Элизы выступил вперёд, по всей видимости впечатлённый её горем, сказал Фриману, что купит Эмили, <…> что ему не нужна столь юная рабыня — ему она не принесёт никакой выгоды, — но поскольку мать так её любит, он готов уплатить разумную цену за девочку. Но к этому человечному предложению Фриман оставался совершенно глух. Он не продаст девчонку вообще ни за какую цену. На ней можно сделать кучи и горы денег, сказал он, когда она подрастет и будет на несколько лет постарше. В Новом Орлеане найдётся достаточно мужчин, которые заплатят и пять тысяч долларов за такую красавицу, за такую сладкую штучку, в которую превратится Эмили. Нет-нет, сейчас он её не продаст. Она красавица, картинка, куколка благородных кровей — не то что ваши толстогубые, собирающие хлопок ниггеры с вытянутыми головами, похожими на пули — будь он проклят, если она такая.

 

"Mercy, mercy, master!" she cried, falling on her knees. "Please, master, buy Emily. I can never work any if she is taken from me: I will die." <…>
Finally, after much more of supplication, the purchaser of Eliza stepped forward, evidently affected, and said to Freeman he would buy Emily, <…> he was not in need of one so young—that it would be of no profit to him, but since the mother was so fond of her, rather than see them separated, he would pay a reasonable price. But to this humane proposal Freeman was entirely deaf. He would not sell her then on any account whatever. There were heaps and piles of money to be made of her, he said, when she was a few years older. There were men enough in New-Orleans who would give five thousand dollars for such an extra, handsome, fancy piece as Emily would be, rather than not get her. No, no, he would not sell her then. She was a beauty—a picture—a doll—one of the regular bloods—none of your thick-lipped, bullet-headed, cotton-picking niggers—if she was might he be d—d.

Глава VII

[править]
  •  

Имя нашего хозяина было Уильям Форд. <…> Во всём приходе Авойель <…> сограждане отзываются о нём как о достойном служителе Божием. Однако в умах многих северян мысль о том, что человек способен держать своих ближних в рабстве и заниматься торговлей людьми, возможно, совершенно не вяжется с представлениями о нравственной и религиозной жизни. <…> Влияния и знакомства, которыми он был окружён, делали его слепым к изначальной несправедливости, лежащей в основе всей системы рабства. Он никогда не сомневался в нравственном праве одного человека держать другого в подчинении. Глядя сквозь те же шоры, что и его предки, он видел вещи в том же свете. Будь он воспитан при других обстоятельствах и под иными влияниями, его представления, несомненно, были бы иными.

 

Our master's name was William Ford. <…> Throughout the whole parish of Avoyelles <…> he is accounted by his fellow-citizens as a worthy minister of God. In many northern minds, perhaps, the idea of a man holding his brother man in servitude, and the traffic in human flesh, may seem altogether incompatible with their conceptions of a moral or religious life. <…> The influences and associations that had always surrounded him, blinded him to the inherent wrong at the bottom of the system of Slavery. He never doubted the moral right of one man holding another in subjection. Looking through the same medium with his fathers before him, he saw things in the same light. Brought up under other circumstances and other influences, his notions would undoubtedly have been different.

  •  

Порою <…> я почти уже готов был полностью раскрыть Форду факты моей истории. Теперь я склоняюсь к тому мнению, что это пошло бы мне на пользу. <…> Впоследствии, находясь во власти других хозяев, не похожих на Уильяма Форда, я уяснил, что малейшее обнаружение моей истинной сути мгновенно погрузит меня в ещё более безнадёжные глубины рабства. Я был слишком дорогим невольником, чтобы меня терять, и прекрасно сознавал, что меня увезут ещё дальше, в какую-нибудь глушь, например за техасскую границу, и там продадут. От меня избавятся так, как вор избавляется от украденной лошади, если раздастся хоть шепоток о моём праве на свободу. Поэтому я решился запереть покрепче эту тайну в своём сердце — никогда ни словом, ни звуком не обмолвиться о том, кем или чем я был, доверив моё избавление Провидению и собственной сообразительности.

 

Sometimes <…> I was almost on the point of disclosing fully to Ford the facts of my history. I am inclined now to the opinion it would have resulted in my benefit. <…> Afterwards, under other masters, unlike William Ford, I knew well enough the slightest knowledge of my real character would consign me at once to the remoter depths of Slavery. I was too costly a chattel to be lost, and was well aware that I would be taken farther on, into some by-place, over the Texan border, perhaps, and sold; that I would be disposed of as the thief disposes of his stolen horse, if my right to freedom was even whispered. So I resolved to lock the secret closely in my heart—never to utter one word or syllable as to who or what I was—trusting in Providence and my own shrewdness for deliverance.

  •  

Это факт, который я наблюдал не раз: те, кто мягче всех обращались со своими рабами, бывали вознаграждены самым усердным трудом. <…> Для нас было источником удовольствия удивить Форда, переделав за день бо́льшую работу, чем требовалось; тогда как за все время жизни у моих последующих хозяев для лишних усилий не было никакого побуждения к действию, кроме плети надсмотрщика.

 

It is a fact I have more than once observed, that those who treated their slaves most leniently, were rewarded by the greatest amount of labor. <…> It was a source of pleasure to surprise Master Ford with a greater day's work than was required, while, under subsequent masters, there was no prompter to extra effort but the overseer's lash.

Глава IX

[править]
  •  

Настал час, когда мне предстоит бороться с ужасными муками смерти. Никто не будет плакать по мне, никто не отомстит за меня. Вскоре тело моё будет гнить в этой далёкой земле, а может быть, будет брошено скользким рептилиям, которыми изобилуют местные болотистые воды! Слёзы покатились по моим щекам, но стали лишь ещё одним поводом для оскорбительных реплик моих палачей.

 

I should that hour struggle through the fearful agonies of death! None would mourn for me—none revenge me. Soon my form would be mouldering in that distant soil, or, perhaps, be cast to the slimy reptiles that filled the stagnant waters of the bayou! Tears flowed down my cheeks, but they only afforded a subject of insulting comment for my executioners.

  •  

Я поднялся быстро, насколько мог, взял в руки одеяло и последовал за ним. По пути он сообщил мне, что не удивится, если Тайбитс явится снова ещё до утра — что он намерен убить меня — и что он, Чапин, не собирается предоставлять Тайбитсу возможность сделать это без свидетелей. Даже если бы Тайбитс всадил мне нож в сердце в присутствии сотни рабов, ни один из них по законам Луизианы не мог бы свидетельствовать против него в суде. Меня положили на полу в «большом доме» — первый и последний раз досталось мне такое роскошное место отдохновения за все двенадцать лет моего рабства…

 

I arose as quickly as I was able, took my blanket in my hand, and followed him. On the way he informed me that he should not wonder if Tibeats was back again before morning—that he intended to kill me—and that he did not mean he should do it without witnesses. Had he stabbed me to the heart in the presence of a hundred slaves, not one of them, by the laws of Louisiana, could have given evidence against him. I laid down on the floor in the "great house"—the first and the last time such a sumptuous resting place was granted me during my twelve years of bondage…

Глава X

[править]
  •  

Этих гончих используют на Байю-Бёф для охоты за беглыми рабами. Они похожи на бладхаундов, но куда более свирепой породы, чем водятся в северных штатах. Они нападают на негра по приказу своего хозяина и вцепляются в него, как какой-нибудь бульдог вцепляется в четвероногое животное. Громкий лай этих собак нередко слышен на болотах, и тогда все принимаются размышлять вслух, где перехватят беглеца. Точно так же нью-йоркский охотник останавливается, чтобы послушать, как свора гончих бежит с лаем по склонам холмов, пытаясь угадать, в каком именно месте они загонят лису. Я никогда не слышал, чтобы раб живым ускользнул из Байю-Бёф. Одна из причин этого заключается в том, что у рабов не было возможности научиться плавать, и они неспособны пересечь даже самую незначительную речушку. Во время побега им не остаётся ничего другого, кроме как пробежать небольшое расстояние до байю, где перед ними возникает неизбежная альтернатива: либо утонуть, либо быть затравленными собаками. <…>
Их было так много, что я не сомневался, что они разорвали бы меня на куски, мгновенно загрызли бы до смерти.

 

The dogs used on Bayou Boeuf for hunting slaves are a kind of blood-hound, but a far more savage breed than is found in the Northern States. They will attack a negro, at their master's bidding, and cling to him as the common bull-dog will cling to a four footed animal. Frequently their loud bay is heard in the swamps, and then there is speculation as to what point the runaway will be overhauled—the same as a New-York hunter stops to listen to the hounds coursing along the hillsides, and suggests to his companion that the fox will be taken at such a place. I never knew a slave escaping with his life from Bayou Bouef. One reason is, they are not allowed to learn the art of swimming, and are incapable of crossing the most inconsiderable stream. In their flight they can go in no direction but a little way without coming to a bayou, when the inevitable alternative is presented, of being drowned or overtaken by the dogs. <…>
here were so many of them, I knew they would tear me to pieces, that they would worry me, at once, to death.

  •  

Кроме [змей] я видел множество аллигаторов, больших и малых, лежавших в воде или на кусках топляка. Шум, который я издавал, как правило, отпугивал их, и они отплывали прочь или ныряли в более глубокие места. Однако порой я выбегал прямо на такое чудовище, не заметив его. В подобных случаях я отпрыгивал назад, после чего огибал хищника по дуге.

 

I saw also many alligators, great and small, lying in the water, or on pieces of floodwood. The noise I made usually startled them, when they moved off and plunged into the deepest places. Sometimes, however, I would come directly upon a monster before observing it. In such cases, I would start back, run a short way round, and in that manner shun them.

  •  

После полуночи <…> мне пришлось остановиться. <…> Всё болото звенело от кряканья бесчисленных уток. Со времён сотворения мира, вероятно, нога человеческая ни разу не ступала в эти самые дальние дебри Великой топи. Теперь она уже не была такой зловеще молчаливой — ее дневное безмолвие подавляло. Моё полуночное вторжение пробудило племена пернатых, которые, похоже, населяли болото сотнями тысяч. И их говорливые горлышки издавали такие многочисленные звуки, и раздавалось хлопанье бесчисленных крыльев. И такое громкое хлюпанье по воде разносилось повсюду вокруг меня, что я не просто перепугался, я был в ужасе. Все летучие твари и все ползучие гады земные, казалось, собрались вместе на этом клочке земли с целью наполнить его шумом и смятением. Не только человеческие обиталища — не только перенаселённые людьми города являют собой зрелища и звуки жизни. Самые дикие уголки земли тоже полны ею.

 

After midnight <…> I came to a halt. <…> The swamp was resonant with the quacking of innumerable ducks! Since the foundation of the earth, in all probability, a human footstep had never before so far penetrated the recesses of the swamp. It was not silent now—silent to a degree that rendered it oppressive,—as it was when the sun was shining in the heavens. My midnight intrusion had awakened the feathered tribes, which seemed to throng the morass in hundreds of thousands, and their garrulous throats poured forth such multitudinous sounds— there was such a fluttering of wings—such sullen plunges in the water all around me—that I was affrighted and appalled. All the fowls of the air, and all the creeping things of the earth appeared to have assembled together in that particular place, for the purpose of filling it with clamor and confusion. Not by human dwellings—not in crowded cities alone, are the sights and sounds of life. The wildest places of the earth are full of them.

Глава XI

[править]
  •  

Самым неприятным из всего, с чем я здесь столкнулся, были мелкие мошки, гнус и москиты. Они так и роились в воздухе. Они проникали во все отверстия — в уши, в нос, в глаза и рот. Они впивались под кожу. Их невозможно было ни стряхнуть, ни отогнать. Право, казалось, что они вот-вот пожрут нас — унесут прочь себе на прокорм в своих маленьких, причиняющих невыносимые мучения хоботках.

 

The greatest annoyance I met with here were small flies, gnats and mosquitoes. They swarmed the air. They penetrated the porches of the ear, the nose, the eyes, the mouth. They sucked themselves beneath the skin. It was impossible to brush or beat them off. It seemed, indeed, as if they would devour us— carry us away piecemeal, in their small tormenting mouths.

  •  

Раба, пойманного за пределами хозяйской плантации без пропуска, мог схватить и отхлестать кнутом любой встреченный им белый. <…>
По дороге немало людей требовали его у меня, читали и отдавали обратно. Причём те, кто имел внешность джентльменов, чьё платье указывало на состоятельность, часто вообще не обращали на меня внимания. Но какой-нибудь оборвыш, явный бездельник и бродяга, никогда не упускал возможности окликнуть меня, рассмотреть и изучить в самой тщательной манере. Ловля беглецов нередко бывает прибыльным бизнесом. Если после публикации объявления о поимке беглого не находится владелец, такого невольника можно продать тому, кто даст наибольшую цену; нашедшему невольника полагается некоторая плата за его услуги в любом случае, даже если хозяин объявился. Вот поэтому «злобный белый» (прозвище бродяг такого разряда) считает Божьим благословением встречу с никому не известным негром без пропуска.
В той части штата, где я оказался, не существует придорожных гостиниц. <…> тем не менее, имея пропуск, раб никогда не будет страдать ни от голода, ни от жажды. Нужно лишь предъявить его хозяину или надсмотрщику плантации и изложить свои нужды, и тот пошлет на кухню и обеспечит просителя пищей или кровом, в зависимости от того, что потребуется. Путник останавливается в любом доме и требует себе трапезы с той же свободой, как если бы это была общественная таверна. Таков обычай этих мест.

 

A slave caught off his master's plantation without a pass, may be seized and whipped by any white man whom he meets. <…>
On the way, a great many demanded it, read it, and passed on. Those having the air and appearance of gentlemen, whose dress indicated the possession of wealth, frequently took no notice of me whatever; but a shabby fellow, an unmistakable loafer, never failed to hail me, and to scrutinize and examine me in the most thorough manner. Catching runaways is sometimes a money-making business. If, after advertising, no owner appears, they may be sold to the highest bidder; and certain fees are allowed the finder for his services, at all events, even if reclaimed. "A mean white," therefore, — a name applied to the species loafer—considers it a god-send to meet an unknown negro without a pass.
There are no inns along the highways in that portion of the State where I sojourned. <…> nevertheless, with his pass in his hand, a slave need never suffer from hunger or from thirst. It is only necessary to present it to the master or overseer of a plantation, and state his wants, when he will be sent round to the kitchen and provided with food or shelter, as the case may require. The traveler stops at any house and calls for a meal with as much freedom as if it was a public tavern. It is the general custom of the country.

  •  

Под конец, сказывали, [Элиза] стала совершенно беспомощной, несколько недель пролежала на земляном полу в покосившейся хижине и была в полной зависимости от милосердия других невольников, время от времени приносивших ей чашку воды или немного еды. Её хозяин не стал «вышибать ей мозги», как иногда делают, чтобы из милосердия положить конец страданиям животного, но оставил её без пищи и без защиты — бросил угасать, ожидая, пока жизнь, полная боли и несчастий, не прекратится в ней сама собой.

 

She became at length, they said, utterly helpless, for several weeks lying on the ground floor in a dilapidated cabin, dependent upon the mercy of her fellowthralls for an occasional drop of water, and a morsel of food. Her master did not "knock her on the head," as is sometimes done to put a suffering animal out of misery, but left her unprovided for, and unprotected, to linger through a life of pain and wretchedness to its natural close.

Глава XII

[править]
  •  

Будучи «навеселе», хозяин Эппс превращался в задиристого, вспыльчивого, шумного человека. При этом его любимым развлечением было плясать со своими «ниггерами» или же гонять их по всему двору длинным кнутом, просто из удовольствия слышать, как они вопят, когда огромные рубцы вспыхивают на их спинах. Когда же он бывал трезв, то становился молчалив, сдержан и хитер. И тогда не лупил нас без разбору, как во времена запоев, но со свойственной ему ловкостью и сноровкой посылал кончик своего сыромятного кнута точно в самые чувствительные части тела отлынивающего раба.

 

When "in his Cups," Master Epps was a roystering, blustering, noisy fellow, whose chief delight was in dancing with his "niggers," or lashing them about the yard with his long whip, just for the pleasure of hearing them screech and scream, as the great welts were planted on their backs. When sober, he was silent, reserved and cunning, not beating us indiscriminately, as in his drunken moments, but sending the end of his rawhide to some tender spot of a lagging slave, with a sly dexterity peculiar to himself.

  •  

Сезон мотыжения продолжается с апреля до июля, и не успеют одни полевые работы закончиться, как подступают другие.
Во второй половине августа начинается сезон сбора хлопка. В это время каждому рабу выдают мешок. К мешку прикреплена лямка, которую перебрасывают через шею, и горловина мешка приходится на уровне груди, а его дно почти достигает земли. Кроме того, каждому работнику выдают большую корзину, объёмом в два барреля. Она нужна для того, чтобы складывать хлопок, когда мешок наполнится. Корзины выносят на поле и ставят в начале рядов.
Когда новичка, непривычного к этому делу, впервые посылают в поле, кнут так и гуляет по его спине, заставляя в этот день собирать настолько быстро, насколько это в его силах. Вечером хлопок взвешивают, чтобы определить, насколько он способный сборщик. В каждый последующий вечер он обязан приносить тот же вес. Если веса не хватает, это считается свидетельством того, что он отлынивал, и наказанием служит большее или меньшее число плетей.
Обычное дневное задание составляет две сотни фунтов хлопка. <…> Среди рабов существует огромная разница в отношении труда такого рода. Некоторые из них, кажется, имеют к нему врожденный талант или особую прыткость, которая даёт им возможность собирать хлопок с большой быстротой и обеими руками, в то время как другие, несмотря на опыт и трудолюбие, совершенно неспособны дотянуть до обычного стандарта. Таких работников забирают с хлопкового поля и занимают другими делами. Пэтси <…> была известна как самая замечательная сборщица хлопка на Байю-Бёф. Она собирала его обеими руками и с такой удивительной сноровкой, что пять сотен фунтов в день были для неё не редкостью.
Таким образом, каждый получает задание в соответствии со своими способностями, однако никто не должен приносить меньше, чем 200 фунтов хлопка. Я, поскольку всегда был неумел и неловок в этом деле, удовлетворил бы моего хозяина, принося это количество, а вот Пэтси непременно получила бы порку, если бы не принесла в два раза больше.

 

The hoeing season continues from April until July, a field having no sooner been finished once, than it is commenced again.
In the latter part of August begins the cotton picking season. At this time each slave is presented with a sack. A strap is fastened to it, which goes over the neck, holding the mouth of the sack breast high, while the bottom reaches nearly to the ground. Each one is also presented with a large basket that will hold about two barrels. This is to put the cotton in when the sack is filled. The baskets are carried to the field and placed at the beginning of the rows.
When a new hand, one unaccustomed to the business, is sent for the first time into the field, he is whipped up smartly, and made for that day to pick as fast as he can possibly. At night it is weighed, so that his capability in cotton picking is known. He must bring in the same weight each night following. If it falls short, it is considered evidence that he has been laggard, and a greater or less number of lashes is the penalty.
An ordinary day's work is two hundred pounds. <…> There is a great difference among them as regards this kind of labor. Some of them seem to have a natural knack, or quickness, which enables them to pick with great celerity, and with both hands, while others, with whatever practice or industry, are utterly unable to come up to the ordinary standard. Such hands are taken from the cotton field and employed in other business. Patsey <…> was known as the most remarkable cotton picker on Bayou Boeuf. She picked with both hands and with such surprising rapidity, that five hundred pounds a day was not unusual for her.
Each one is tasked, therefore, according to his picking abilities, none, however, to come short of two hundred weight. I, being unskillful always in that business, would have satisfied my master by bringing in the latter quantity, while on the other hand, Patsey would surely have been beaten if she failed to produce twice as much.

  •  

От работников требуют выходить на поле с рассветом, и (за исключением 10–15 минут в полдень, которые отведены, чтобы торопливо проглотить пайку холодного бекона) им не позволяют ни минуты отдыха, пока не становится слишком темно, чтобы что-то разглядеть, а в полнолуние они часто работают до середины ночи. Невольники не осмеливаются остановиться даже в обеденное время, не осмеливаются вернуться в свои жилища, как бы ни было поздно, пока погонщик не отдаст приказ заканчивать. <…>
Как бы раб ни устал, <…> но к амбару вместе со своей корзиной хлопка он приближается с неизменным страхом. Он знает: если веса не хватит, если он не выполнил данное ему задание полностью, придется страдать. А если он превысит вес на 10 или 20 фунтов, то, по всей вероятности, хозяин назначит ему такую же норму на следующий день. <…> После взвешивания следует порка; а потом корзины относят в амбар, где их содержимое хранится подобно сену, а всех работников посылают его утаптывать. Если хлопок не сухой, то, вместо того чтобы нести его в амбар сразу, его раскладывают на платформах <…>.
И даже когда это сделано, дневные труды ещё ни в коем случае не окончены. Теперь каждый должен заниматься назначенным ему рутинным делом. Один кормит мулов, другой — свиней, третий рубит дрова, и так далее. Кроме того, иногда приходится упаковывать хлопок в мешки при свете свечей. Наконец в поздний час невольники добираются до своих хижин, сонные и удручённые целым днём тяжкого труда. После этого необходимо разжечь в хижине огонь, намолоть зерна маленькой ручной мельницей и приготовить ужин на сегодня и обед для следующего дня в поле. Вся пища, дозволенная рабам, — это кукуруза и бекон: их выдают из амбара и коптильни каждое воскресное утро. Каждый получает на неделю три с половиной фунта бекона и достаточное количество кукурузы, чтобы намолоть четверть бушеля муки. И это всё <…>. Я могу сказать, судя по десятилетнему опыту житья у хозяина Эппса, что ни один из его рабов никогда не страдает от подагры, вызываемой чрезмерно сытой жизнью. Свиней хозяина Эппса кормили лущеной кукурузой, а его «ниггерам» давали её в початках. Первые, как он считал, будут быстрее жиреть на лущеной кукурузе, да ещё и вымоченной в воде, — а последние, если баловать их так же, станут слишком толстыми, чтобы работать. <…>
У большинства рабов нет даже ножей, не то что вилок. Они рубят свой бекон топором на деревянной колоде.

 

The hands are required to be in the cotton field as soon as it is light in the morning, and, with the exception of ten or fifteen minutes, which is given them at noon to swallow their allowance of cold bacon, they are not permitted to be a moment idle until it is too dark to see, and when the moon is full, they often times labor till the middle of the night. They do not dare to stop even at dinner time, nor return to the quarters, however late it be, until the order to halt is given by the driver. <…>
No matter how fatigued <…> he may be <…>—a slave never approaches the gin-house with his basket of cotton but with fear. If it falls short in weight—if he has not performed the full task appointed him, he knows that he must suffer. And if he has exceeded it by ten or twenty pounds, in all probability his master will measure the next day's task accordingly. <…> After weighing, follow the whippings; and then the baskets are carried to the cotton house, and their contents stored away like hay, all hands being sent in to tramp it down. If the cotton is not dry, instead of taking it to the gin-house at once, it is laid upon platforms <…>.
This done, the labor of the day is not yet ended, by any means. Each one must then attend to his respective chores. One feeds the mules, another the swine—another cuts the wood, and so forth; besides, the packing is all done by candle light. Finally, at a late hour, they reach the quarters, sleepy and overcome with the long day's toil. Then a fire must be kindled in the cabin, the corn ground in the small hand-mill, and supper, and dinner for the next day in the field, prepared. All that is allowed them is corn and bacon, which is given out at the corncrib and smoke-house every Sunday morning. Each one receives, as his weekly allowance, three and a half pounds of bacon, and corn enough to make a peck of meal. That is all <…>. I can say, from a ten years' residence with Master Epps, that no slave of his is ever likely to suffer from the gout, superinduced by excessive high living. Master Epps' hogs were fed on shelled corn—it was thrown out to his "niggers" in the ear. The former, he thought, would fatten faster by shelling, and soaking it in the water—the latter, perhaps, if treated in the same manner, might grow too fat to labor. <…>
The majority of slaves have no knife, much less a fork. They cut their bacon with the axe at the woodpile.

  •  

Тот же страх наказания, с которым рабы подходят к хлопковому амбару, владеет ими и тогда, когда они укладываются, чтобы получить несколько часов передышки. Теперь это страх проспать поутру. Такое преступление, несомненно, будет наказано не менее чем двадцатью плетьми. С молитвами о том, чтобы Господь сподобил его быть на ногах и бодрым при первом же звуке рожка, невольник погружается в свою ночную дремоту.
В бревенчатом невольничьем «особняке» не сыщутся мягкие кушетки. Моей кушеткой, на которой я спал год за годом, была доска двенадцати дюймов в ширину и десяти футов в длину. Подушкой мне служил обрубок дерева. Постель состояла из грубого одеяла, и кроме него — ни клочка, ни шерстинки. Можно было бы использовать мох, если бы в нём тут же не заводились в изобилии блохи.

 

The same fear of punishment with which they approach the gin-house, possesses them again on lying down to get a snatch of rest. It is the fear of oversleeping in the morning. Such an offence would certainly be attended with not less than twenty lashes. With a prayer that he may be on his feet and wide awake at the first sound of the horn, he sinks to his slumbers nightly.
The softest couches in the world are not to be found in the log mansion of the slave. The one whereon I reclined year after year, was a plank twelve inches wide and ten feet long. My pillow was a stick of wood. The bedding was a coarse blanket, and not a rag or shred beside. Moss might be used, were it not that it directly breeds a swarm of fleas.

  •  

Как правило, в январе заканчивается четвёртый, и последний, сбор хлопка. Затем наступает время уборки кукурузы. Она считается вторичной культурой, и ей уделяют куда меньше внимания, чем хлопку.

 

In the month of January, generally, the fourth and last picking is completed. Then commences the harvesting, of corn. This is considered a secondary crop, and receives far less attention than the cotton.

  •  

Тщательное копчение необходимо, чтобы бекон не оказался заражён червями. В таком тёплом климате его трудно хранить, и не раз случалось так, что я и мои товарищи получали нашу еженедельную порцию из трёх с половиной фунтов бекона, кишевшую этими отвратительными созданиями.

 

This thorough smoking is necessary to prevent the bacon from becoming infested with worms. In so warm a climate it is difficult to preserve it, and very many times myself and my companions have received our weekly allowance of three pounds and a half, when it was full of these disgusting vermin.

Глава XIII

[править]
  •  

Число плетей определяется в соответствии с природой проступка. Двадцать пять считаются простым «поглаживанием». Их назначают, например, когда в хлопке попадается сухой лист либо кусок коробочки или когда на поле сломана одна ветка. Пятьдесят — обычное наказание за все провинности следующей степени тяжести. Сотня плетей именуется суровым наказанием: к нему приговаривают за серьёзный проступок — праздное стояние в поле. От полутора до двух сотен назначают тому, кто ссорится со своими соседями по хижине, а пять сотен (помимо травли собаками) неизменно становятся уделом бедного беглеца, обрекая его на целые недели боли и мук.

 

The number of lashes is graduated according to the nature of the case. Twenty-five are deemed a mere brush, inflicted, for instance, when a dry leaf or piece of boll is found in the cotton, or when a branch is broken in the field; fifty is the ordinary penalty following all delinquencies of the next higher grade; one hundred is called severe: it is the punishment inflicted for the serious offence of standing idle in the field; from one hundred and fifty to two hundred is bestowed upon him who quarrels with his cabin-mates, and five hundred, well laid on, besides the mangling of the dogs, perhaps, is certain to consign the poor, unpitied runaway to weeks of pain and agony.

  •  

Всех нас собирали в большой зале дома, когда Эппс возвращался из города в одном из своих «танцевальных настроений». Неважно, насколько мы были изнурены и усталы — плясать должны были все. Заняв полагавшееся мне место, я затягивал мелодию.
—Пляшите, чёртовы ниггеры, пляшите, — выкрикивал Эппс.
При этом не должно было быть никаких спотыканий и задержек, никаких замедленных или ленивых движений; невольникам следовало являть чудеса ловкости, живости и проворства. <…> Плотная фигура Эппса мелькала среди фигур его темнокожих рабов, быстро проделывая все коленца танца.
Кнут при этом обычно не покидал его руки, готовый обрушиться на голову того самонадеянного невольника, который осмеливался минутку отдохнуть или даже просто остановиться, чтобы перевести дух. <…>
Согбенные непосильным трудом, изнывающие по толике живительного отдыха, испытывающие желание броситься на землю и зарыдать, несчастные рабы Эдвина Эппса не раз были вынуждены плясать и веселиться в его доме всю ночь напролёт.
И, несмотря на такие лишения ради удовлетворения каприза неразумного хозяина, мы всё равно должны были выходить в поле с рассветом и в тот день выполнять обычное назначенное нам задание. <…> В сущности, после таких безумных пирушек он становился ещё более угрюмым и диким, наказывая невольников за меньшие преступления и пользуясь кнутом с возросшей и ещё более мстительной энергией.

 

All of us would be assembled in the large room of the great house, whenever Epps came home in one of his dancing moods. No matter how worn out and tired we were, there must be a general dance. When properly stationed on the floor, I would strike up a tune.
"Dance, you d-d niggers, dance," Epps would shout.
Then there must be no halting or delay, no slow or languid movements; all must be brisk, and lively, and alert. <…> Epps' portly form mingled with those of his dusky slaves, moving rapidly through all the mazes of the dance.
Usually his whip was in his hand, ready to fall about the ears of the presumptuous thrall, who dared to rest a moment, or even stop to catch his breath. <…>
Bent with excessive toil—actually suffering for a little refreshing rest, and feeling rather as if we could cast ourselves upon the earth and weep, many a night in the house of Edwin Epps have his unhappy slaves been made to dance and laugh.
Notwithstanding these deprivations in order to gratify the whim of an unreasonable master, we had to be in the field as soon as it was light, and during the day perform the ordinary and accustomed task. <…> Indeed, after such frantic revels, he was always more sour and savage than before, punishing for slighter causes, and using the whip with increased and more vindictive energy.

  •  

Он известен как «обломщик ниггеров» — славится своим умением подчинить себе дух раба. И он гордится такой своей репутацией, как наездник гордится своим умением обломать непокорную лошадь. <…> И в тот день, когда я его покинул, он узнал о том, что у меня есть жена и дети, столь же дорогие мне, как дороги ему его собственные отпрыски… Он лишь бушевал и бранился, проклиная закон, отнимавший меня у него. И он клялся, что отыщет человека, который отправил письмо, раскрывшее тайну моей неволи и моего местонахождения, <…> и убьёт его. Он не думал ни о чем, кроме своей материальной выгоды, и проклинал меня за то, что я родился свободным. Он мог бы недвижно стоять и смотреть, как его бедным рабам вырывают языки с корнем — мог бы смотреть, как их сжигают на кострах на медленном огне или травят до смерти собаками, если бы только это принесло ему выгоду.

 

He is known as a "nigger breaker," distinguished for his faculty of subduing the spirit of the slave, and priding himself upon his reputation in this respect, as a jockey boasts of his skill in managing a refractory horse. <…> and as much entitled to my liberty as he — when, on the day I left, he was informed that I had a wife and children, as dear to me as his own babes to him, he only raved and swore, denouncing the law that tore me from him, and declaring he would find out the man who had forwarded the letter that disclosed the place of my captivity <…> and would take his life. He thought of nothing but his loss, and cursed me for having been born free. He could have stood unmoved and seen the tongues of his poor slaves torn out by the roots—he could have seen them burned to ashes over a slow fire, or gnawed to death by dogs, if it only brought him profit.

  •  

Пэтси двадцать три года <…>. Она <…> гордится тем фактом, что является отпрыском «гвинейского ниггера», привезенного на Кубу на рабовладельческом корабле и проданного Буфорду, который был владельцем её матери. <…>
Эта стройная девушка с горделивой осанкой держалась так прямо, как только может держаться человек. В её движениях чувствовалась легкая надменность, которой из неё не могли выбить ни тяжёлый труд, ни усталость, ни наказания. Пэтси была необычайным созданием. И если бы не рабство, которое погрузило её ум в полную и вечную тьму, Пэтси смогла бы быть вождём хоть бы даже и десяти тысяч своих соплеменников. Она умела перепрыгивать через самые высокие изгороди, и только очень быстрая гончая могла обогнать её в забеге. Ни одна лошадь не могла сбросить её со спины. Пэтси могла потягаться и с лучшими пахарями, а в мастерстве лесоруба и вовсе никто не мог её превзойти. <…> Однако в первую очередь славилась она ловкостью своих пальцев, которые двигались с такой молниеносной быстротой, какая немыслима ни для одного другого человека, и поэтому в период сбора хлопка Пэтси была королевой поля. <…>
Она была <…> смешливой, лёгкой в общении девушкой, упивавшейся самим чувством своего бытия. Однако при этом Пэтси плакала чаще и страдала больше, чем любой из её товарищей. С неё буквально спускали шкуру. Её спина носила на себе шрамы от тысячи ударов кнутом; и не потому, что она отставала в своей работе, и не потому, что обладала легкомысленным и непокорным духом, — но потому, что на её долю выпало быть рабыней похотливого хозяина и ревнивой хозяйки. <…> и не раз, когда Эппс отказывался продать её, хозяйка искушала меня всяческими посулами, подговаривая потихоньку убить Пэтси и зарыть её тело в каком-нибудь уединённом месте на краю болота. <…> Если она осмеливалась хоть словом перечить воле своего хозяина, тут же за работу брался кнут, чтобы привести её к подчинению; если она не была осторожна, подходя к своей хижине или прогуливаясь по двору, то деревянная палка или разбитая бутылка, вылетевшая из руки хозяйки, могли неожиданно врезаться в её лицо.

 

Patsey is twenty-three <…>. She <…> glories in the fact that she is the offspring of a "Guinea nigger," brought over to Cuba in a slave ship, and in the course of trade transferred to Buford, who was her mother's owner. <…>
Patsey was slim and straight. She stood erect as the human form is capable of standing. There was an air of loftiness in her movement, that neither labor, nor weariness, nor punishment could destroy. Truly, Patsey was a splendid animal, and were it not that bondage had enshrouded her intellect in utter and everlasting darkness, would have been chief among ten thousand of her people. She could leap the highest fences, and a fleet hound it was indeed, that could outstrip her in a race. No horse could fling her from his back. She was a skillful teamster. She turned as true a furrow as the best, and at splitting rails there were none who could excel her. <…> Not, however, for all or any of these, was she chiefly famous. Such lightning-like motion was in her fingers as no other fingers ever possessed, and therefore it was, that in cotton picking time, Patsey was queen of the field. <…>
She was <…> a laughing, light-hearted girl, rejoicing in the mere sense of existence. Yet Patsey wept oftener, and suffered more, than any of her companions. She had been literally excoriated. Her back bore the scars of a thousand stripes; not because she was backward in her work, nor because she was of an unmindful and rebellious spirit, but because it had fallen to her lot to be the slave of a licentious master and a jealous mistress. <…> and more than once, when Epps had refused to sell her, has she tempted me with bribes to put her secretly to death, and bury her body in some lonely place in the margin of the swamp. <…> If she uttered a word in opposition to her master's will, the lash was resorted to at once, to bring her to subjection; if she was not watchful when about her cabin, or when walking in the yard, a billet of wood, or a broken bottle perhaps, hurled from her mistress' hand, would smite her unexpectedly in the face.

Глава XIV

[править]
  •  

В Луизиане, как, полагаю, и в других рабовладельческих штатах, обычно позволяют рабу сохранять тот заработок, который он может получить за свои услуги, по воскресеньям. Только таким образом рабы могут обеспечить себе какие-либо предметы обихода или удобства. Когда раба, купленного или похищенного на Севере, привозят в хижину на Байю-Бёф, его не снабжают ни ножом, ни вилкой, ни тарелкой, ни чайником, ни каким-либо другим предметом из домашней утвари или даже самой простой мебели. Ему выдают одеяло — ещё до того, как он прибудет на место назначения <…>. Просьба к хозяину о ноже, или котелке, или любом ином маленьком удобстве такого рода будет встречена либо пинком, либо смехом, точно это славная шутка. <…>
У мистера Ярни в Сентрвиле, на хуторе поблизости от плантации Тернера, устроили большую вечеринку для белых. Меня наняли играть для них, и веселящиеся были настолько довольны моим исполнением, что в мою пользу были собраны пожертвования, которые составили семнадцать долларов.
Я, сделавшись обладателем такой суммы, выглядел в глазах моих товарищей-рабов миллионером. Мне доставляло великое удовольствие глядеть на эти деньги — пересчитывать их снова и снова, день за днём.

 

It is the custom in Louisiana, as I presume it is in other slave States, to allow the slave to retain whatever compensation he may obtain for services performed on Sundays. In this way, only, are they able to provide themselves with any luxury or convenience whatever. When a slave, purchased, or kidnapped in the North, is transported to a cabin on Bayou Boeuf he is furnished with neither knife, nor fork, nor dish, nor kettle, nor any other thing in the shape of crockery, or furniture of any nature or description. He is furnished with a blanket before he reaches there <…>. To ask the master for a knife, or skillet, or any small convenience of the kind, would be answered with a kick, or laughed at as a joke. <…>
There was a grand party of whites assembled at Mr. Yarney's, in Centreville, a hamlet in the vicinity of Turner's plantation. I was employed to play for them, and so well pleased were the merry-makers with my performance, that a contribution was taken for my benefit, which amounted to seventeen dollars.
With this sum in possession, I was looked upon by my fellows as a millionaire. It afforded me great pleasure to look at it—to count it over and over again, day after day.

  •  

«Старый окорок» (так рабы за глаза называли Эппса) бил её ещё чаще и ожесточённее. Стоило ему возвратиться из Холмсвиля распалённым спиртным — а теперь это случалось постоянно, — как он принимался сечь её кнутом, просто чтобы угодить хозяйке <…>.
Пэтси была всеобщей любимицей ещё в детстве, даже когда росла в большом доме. Тогда её баловали и любовались её необычной живостью и приятной внешностью. <…> её не раз кормили даже такими лакомствами, как печенье и молоко. И мадам в дни своей молодости любила позвать её на веранду и приласкать, как игривого котёнка.

 

"Old Hogjaw," the name by which Epps was called, when the slaves were by themselves had beaten her more severely and frequently than ever. As surely as he came from Holmesville, elated with liquor—and it was often in those days—he would whip her, merely to gratify the mistress <…>.
Patsey had been a favorite when a child, even in the great house. She had been petted and admired for her uncommon sprightliness and pleasant disposition. She had been fed many a time, so Uncle Abram said, even on biscuit and milk, when the madam, in her younger days, was wont to call her to the piazza, and fondle her as she would a playful kitten.

  •  

В этих краях, где еженедельный паёк заканчивается до наступления субботнего вечера или бывает в таком состоянии, что даже смотреть на него тошнотворно и отвратительно, невольникам остаётся охотиться в болотах на енотов и опоссумов. Однако это надо делать по ночам, после того как закончатся дневные работы. Есть плантаторы, чьи рабы месяцами не видят иного мяса, чем добытое таким способом. Никто не возражает против подобной охоты, при условии, что добычу поочерёдно распределяют в коптильне (а ещё потому, что каждый убитый енот — это спасённая кукуруза). На них невольники охотятся с собаками и дубинками, поскольку им не позволено пользоваться огнестрельным оружием. <…>
С точки зрения владельца, раб более всего пригоден к службе, когда он довольно худ и жилист, то есть пребывает в такой кондиции, которая требуется скаковым лошадям, когда их готовят к состязаниям. И в этой «рабочей кондиции» пребывает большинство рабов на сахарных и хлопковых плантациях вдоль Ред-Ривер.

 

It was customary with us, as it is with all in that region, where the allowance is exhausted before Saturday night, or is in such a state as to render it nauseous and disgusting, to hunt in the swamps for coon and opossum. This, however, must be done at night, after the day's work is accomplished. There are planters whose slaves, for months at a time, have no other meat than such as is obtained in this manner. No objections are made to hunting, inasmuch as it dispenses with drafts upon the smoke-house, and because every marauding coon that is killed is so much saved from the standing corn. They are hunted with dogs and clubs, slaves not being allowed the use of fire-arms. <…>
It is for the interest of the master that the servant should not suffer in health from starvation, and it is also for his interest that he should not become gross from over-feeding. In the estimation of the owner, a slave is the most serviceable when in rather a lean and lank condition, such a condition as the race-horse is in, when fitted for the course, and in that condition they are generally to be found on the sugar and cotton plantations along Red River.

  •  

Да, бывают гуманные хозяева, как и бесчеловечные. Встречаются рабы хорошо одетые, накормленные и счастливые, а не только полуголые, умирающие с голоду и несчастные. Тем не менее общественное устройство, которое мирится с такой несправедливостью и жестокостью, какие видел я, — это безнравственное и варварское установление. Люди могут писать романы, изображающие жизнь раба такой, какая она есть (или каковой не является); могут со всей серьёзностью рассуждать о блаженстве невежества; могут, сидя в мягких креслах, распространяться об удовольствиях рабской жизни… Но пусть они выйдут вместе с рабом в поле, поспят вместе с ним в убогой хижине, пусть питаются вместе с ним объедками; испытают, как его бьют кнутом, как на него охотятся, как его пинают, — и эти философы вернутся оттуда с иной историей на устах.

 

There may be humane masters, as there certainly are inhuman ones—there may be slaves well-clothed, well-fed, and happy, as there surely are those half-clad, half-starved and miserable; nevertheless, the institution that tolerates such wrong and inhumanity as I have witnessed, is a cruel, unjust, and barbarous one. Men may write fictions portraying lowly life as it is, or as it is not—may expatiate with owlish gravity upon the bliss of ignorance—discourse flippantly from arm chairs of the pleasures of slave life; but let them toil with him in the field—sleep with him in the cabin—feed with him on husks; let them behold him scourged, hunted, trampled on, and they will come back with another story in their mouths.

Глава XVI

[править]
  •  

Кроме самого надсмотрщика под его началом есть ещё погонщики. Число их пропорционально числу работников в поле. Погонщики — это чернокожие, которые, помимо исполнения своей равной доли работы, должны сечь кнутом провинившихся из своей артели. Кнуты висят у них на шее, и, если они не пользуются ими как следует, их самих секут. Однако у них есть некоторые привилегии…

 

Besides the overseer, there are drivers under him, the number being in proportion to the number of hands in the field. The drivers are black, who, in addition to the performance of their equal share of work, are compelled to do the whipping of their several gangs. Whips hang around their necks, and if they fail to use them thoroughly, are whipped themselves. They have a few privileges…

  •  

Эппс <…> обычно не спускал с нас глаз, даже если не присутствовал в поле лично. С веранды, с какого-нибудь соседнего дерева, с какого-нибудь другого скрытого наблюдательного поста — он неустанно бдел и был на страже. <…> для него было вопросом принципа вознаграждать по заслугам любую оплошность…

 

Epps <…> whether actually in the field or not, had his eyes pretty generally upon us. From the piazza, from behind some adjacent tree, or other concealed point of observation, he was perpetually on the watch. <…> as it was a matter of principle with him to reprove every offence...

  •  

… и за восемь лет своего опыта погонщиком я научился владеть кнутом с удивительной ловкостью и точностью, останавливая его на расстоянии волоска от шеи, уха или носа — не касаясь их. Если где-то в отдалении виднелся Эппс (или у нас была причина подозревать, что он рыщет где-то поблизости), я принимался щёлкать кнутом направо и налево, а товарищи мои, в соответствии с нашей договорённостью, отшатывались и вопили, словно в адских муках, хотя никто из них не был даже оцарапан.

 

… during my eight years' experience as a driver, I learned to handle the whip with marvelous dexterity and precision, throwing the lash within a hair's breadth of the back, the ear, the nose, without, however, touching either of them. If Epps was observed at a distance, or we had reason to apprehend he was as sneaking somewhere in the vicinity, I would commence plying the lash vigorously, when, according to arrangement, they would squirm and screech as if in agony, although not one of them had in fact been even grazed.

  •  

Однажды этот пьяный безумец решил развлечься, попытавшись перерезать мне горло.

 

On one occasion the drunken madman thought to amuse himself by cutting my throat.

  •  

Ещё когда Эппс купил меня, он спросил, умею ли я читать и писать, и я сообщил ему, что получил некие начатки образования в этих навыках. Тогда он меня заверил, что если хоть раз поймает меня с книжкой или пером и чернилами, то тут же выдаст мне сотню плетей. Он сказал, что хочет, чтобы я понял: он покупает «ниггеров» для работы, а не образования. <…>
После многочисленных экспериментов мне удалось изготовить чернила путём кипячения коры белого клёна…

 

Soon after he purchased me, Epps asked me if I could write and read, and on being informed that I had received some instruction in those branches of education, he assured me, with emphasis, if he ever caught me with a book, or with pen and ink, he would give me a hundred lashes. He said he wanted me to understand that he bought "niggers" to work and not to educate. <…>
After various experiments I succeeded in making ink, by boiling white maple bark…

  •  

… Армсби <…> взял в жёны свою рабыню Шарлотту, и целый выводок мулатов рос в его доме.
Армсби под конец настолько опустился, что был вынужден работать вместе с невольниками.

 

… Armsby <…> had made a wife of his slave Charlotte, and a brood of young mulattoes were growing up in his house. Armsby became so much reduced at last, that he was compelled to labor with the slaves.

Глава XVII

[править]
  •  

Несмотря на безнадёжность побега, в лесах и болотах всегда полным-полно беглецов. Многие рабы, когда заболевают или настолько изнемогают, что уже не в состоянии выполнять свои задания, бегут в болота. Они готовы потом понести наказание за свой проступок — лишь бы сейчас получить хоть день или два передышки.

 

Notwithstanding the certainty of being captured, the woods and swamps are, nevertheless, continually filled with runaways. Many of them, when sick, or so worn out as to be unable to perform their tasks, escape into the swamps, willing to suffer the punishment inflicted for such offences, in order to obtain a day or two of rest.

  •  

Лью Чейни <…> вынашивал замысел создания достаточно сильной группы, чтобы силой пробиться через все препятствия на соседнюю территорию, в Мексику.
Пунктом сбора было избрано удалённое место в самом сердце болот <…>. Лью прокрадывался с одной плантации на другую по ночам, проповедуя «крестовый поход» в Мексику, и, подобно Петру Пустыннику, производил волнение и фурор везде, где появлялся. Со временем собралось значительное число беглецов. Бесхозные мулы, собранная с полей кукуруза, бекон, украденный из коптилен, — всё это переправлялось в леса. Экспедиция уже была готова тронуться в путь, когда их укрытие было обнаружено. Лью Чейни, придя к выводу о неминуемом крахе своего замысла, дабы завоевать милость своего хозяина и избежать последствий, которые были неизбежны, решил принести в жертву всех своих товарищей. Потихоньку удрав из лагеря, он объявил плантаторам о числе собравшихся на болотах и, вместо того чтобы правдиво изложить их цель, уверил, что их намерение состояло в том, чтобы выбраться из укрытия при первой удачной возможности и убить всех белых вдоль байю.
Этот слух, всё разраставшийся по мере того, как он переходил из уст в уста, наполнил весь край ужасом. Беглецов окружили и взяли в плен, отвели в цепях в Александрию и приговорили к публичному повешению. Мало того, многие заподозренные, пусть и совершенно невинные, были взяты прямо с поля и из хижин и без всякого судебного разбирательства или расследования отведены прямиком на виселицу. Плантаторы на Байю-Бёф наконец начали роптать против такого безответственного уничтожения их собственности, но только когда целый полк солдат прибыл из какой-то крепости на техасской границе, разломал виселицы и открыл двери александрийской тюрьмы, этот самосуд прекратился. Лью Чейни вышел сухим из воды и даже был вознаграждён за своё предательство. Он по-прежнему жив, но имя его презирают и предают проклятию все представители его расы в приходах Рапидс и Авойель.
Однако такая идея, как мятеж, не нова среди рабского населения Байю-Бёф. Не раз приходилось мне участвовать в серьёзных совещаниях, когда обсуждался этот предмет, и бывали моменты, когда одно моё слово могло возбудить в сотнях моих товарищей-невольников дух неповиновения. Но я видел, что при отсутствии оружия и амуниции (да даже и при их наличии) такой шаг закончится верным поражением, катастрофой и погибелью, и всегда голосовал против.
Я прекрасно помню, какие несбыточные надежды были возбуждены во время Мексиканской войны. Новости о победах армии наполняли большие дома радостью, но в невольничьих хижинах порождали лишь печаль и разочарование.

 

Lew Cheney <…> conceived the project of organizing a company sufficiently strong to fight their way against all opposition, to the neighboring territory of Mexico.
A remote spot, far within the depths of the swamp <…> was selected as the rallying point. Lew flitted from one plantation to another in the dead of night, preaching a crusade to Mexico, and, like Peter the Hermit, creating a furor of excitement wherever he appeared. At length a large number of runaways were assembled; stolen mules, and corn gathered from the fields, and bacon escaped from smoke-houses, had been conveyed into the woods. The expedition was about ready to proceed when their hiding place was discovered. Lew Cheney, becoming convinced of the ultimate failure of his project, in order to curry favor with his master, and avoid the consequences which he foresaw would follow, deliberately determined to sacrifice all his companions. Departing secretly from the encampment, he proclaimed among the planters the number collected in the swamp, and, instead of stating truly the object they had in view, asserted their intention was to emerge from their seclusion the first favorable opportunity, and murder every white person along the bayou.
Such an announcement, exaggerated as it passed from mouth to mouth, filled the whole country with terror. The fugitives were surrounded and taken prisoners, carried in chains to Alexandria, and hung by the populace. Not only those, but many who were suspected, though entirely innocent, were taken from the field and from the cabin, and without the shadow of process or form of trial, hurried to the scaffold. The planters on Bayou Boeuf finally rebelled against such reckless destruction of property, but it was not until a regiment of soldiers had arrived from some fort on the Texan frontier, demolished the gallows, and opened the doors of the Alexandria prison, that the indiscriminate slaughter was stayed. Lew Cheney escaped, and was even rewarded for his treachery. He is still living, but his name is despised and execrated by all his race throughout the parishes of Rapides and Avoyelles.
Such an idea as insurrection, however, is not new among the enslaved population of Bayou Boeuf. More than once I have joined in serious consultation, when the subject has been discussed, and there have been times when a word from me would have placed hundreds of my fellow-bondsmen in an attitude of defiance. Without arms or ammunition, or even with them, I saw such a step would result in certain defeat, disaster and death, and always raised my voice against it.
During the Mexican war I well remember the extravagant hopes that were excited. The news of victory filled the great house with rejoicing, but produced only sorrow and disappointment in the cabin.

  •  

Жестоко обманывается тот, кто льстит себя мыслью, что невежественный и униженный раб не имеет представления о величине несправедливости, творящейся по отношению к нему. Заблуждаются те, кто воображает, будто он поднимается с колен с окровавленной и истерзанной спиной с чувством покорности и прощения. Настанет тот день — а он настанет, если невольничьи молитвы будут услышаны, — ужасный день мести, когда его хозяин, в свою очередь, будет напрасно молить о милосердии.

 

They are deceived who flatter themselves that the ignorant and debased slave has no conception of the magnitude of his wrongs. They are deceived who imagine that he arises from his knees, with back lacerated and bleeding, cherishing only a spirit of meekness and forgiveness. A day may come—it will come, if his prayer is heard—a terrible day of vengeance when the master in his turn will cry in vain for mercy.

Глава XVIII

[править]
  •  

В отсутствие Эппса хозяйка порой велела мне пороть [Пэтси] без малейшего повода и провинности. Я отказывался, говоря, что опасаюсь неудовольствия хозяина, а несколько раз даже <…> пытался внушить ей мысль о том, что на самом деле та ни в чём не повинна, что, поскольку она рабыня и полностью зависит от воли хозяина, ответственность лежит лишь на нём одном. <…>
Однажды в воскресенье <…> мы были на берегу байю, стирая одежду, как было у нас заведено. Пэтси куда-то подевалась. Эппс громко позвал её, но ответа не было. <…> Через пару часов её заметили идущей обратно с плантации Шоу. Этот человек <…> был известным распутником, и с Эппсом они были отнюдь не в лучших отношениях. Гарриет, [чернокожая] жена Шоу, зная о бедах Пэтси, была добра к ней, и девушка имела обыкновение бегать к ней повидаться при первой возможности. Её визиты были побуждаемы исключительно дружбой, но постепенно в мыслях Эппса родилось подозрение, что Пэтси влечёт туда иная и более низкая страсть — что не с Гарриет она желает встречаться, а с бесстыдным распутником, его соседом. По возвращении Пэтси обнаружила хозяина в состоянии крайней ярости. Его гнев настолько встревожил её, что поначалу она пыталась уклониться от прямых ответов на его вопросы, что лишь усилило его подозрения. Однако под конец она гордо выпрямилась и раздражённым тоном храбро отрицала его обвинения.
—Миссус[1] не даёт мне мыла для стирки, как всем остальным, — сказала Пэтси, — и вы сами знаете почему. Я пошла к Гарриет, чтобы взять у неё кусочек, — и, проговорив это, она вынула кусок мыла из кармана и продемонстрировала ему. <…>
—Ты лжёшь, ты, чёрная шлюха, — завопил Эппс.
—Я не лгу, масса. Хоть убейте меня, а я буду стоять на своем.
—Да я тебя до смерти забью. Будешь знать, как ходить к Шоу. <…>
Затем, повернувшись ко мне, он велел забить в землю четыре колышка, указав носком башмака места, куда именно их следовало вбивать. Когда колышки были загнаны в землю, он велел снять с Пэтси всю одежду до последнего клочка. Затем принесли верёвки, и обнажённую девушку уложили на землю ничком, крепко привязав её запястья и щиколотки к колышкам. Выйдя на веранду, он принёс оттуда тяжёлый кнут и, вложив его мне в руки, велел мне высечь её. <…>
Госпожа Эппс стояла на веранде в окружении своих детей, глядя на эту сцену с видом бессердечного удовлетворения. <…> Эппс скрипел зубами и топал по земле, крича мне, как обезумевший демон, чтобы я бил сильнее.
—Бей сильнее, иначе твоя очередь будет следующей, ты, мерзавец, — вопил он.
—О, смилуйтесь, масса! <…> — непрестанно вскрикивала Пэтси <…>.
Отбросив в сторону кнут, я заявил, что не могу больше её наказывать. <…> Тогда он схватил его сам и принялся наносить удары вдесятеро более сильные, нежели мои. <…>
Наконец он прекратил порку, просто потому что устал <…>.
После этого случая и впредь Пэтси уже не была той, что прежде. Бремя тяжкого уныния тяготило её дух. Больше она никогда не двигалась с былой энергичной и гибкой грацией. В её глазах погасла былая искорка веселья, так отличавшая её. Очаровательная живость, шаловливый, смешливый дух её юности — всё исчезло. Она впала в мрачное и унылое состояние, часто вздрагивала во сне и, воздев руки, умоляла о милосердии.

 

In Epps' absence the mistress often ordered me to whip her without the remotest provocation. I would refuse, saying that I feared my master's displeasure, and several times <…> I endeavored to impress her with the truth that the latter was not responsible for the acts of which she complained, but that she being a slave, and subject entirely to her master's will, he alone was answerable. <…>
On a Sabbath day <…> we were on the bayou bank, washing our clothes, as was our usual custom. Presently Patsey was missing. Epps called aloud, but there was no answer. <…> In the course of a couple of hours she was seen approaching from the direction of Shaw's. This man, as has been intimated, was a notorious profligate, and withal not on the most friendly terms with Epps. Harriet, his wife, knowing Patsey's troubles, was kind to her, in consequence of which the latter was in the habit of going over to see her every opportunity. Her visits were prompted by friendship merely, but the suspicion gradually entered the brain of Epps, that another and a baser passion led her thither—that it was not Harriet she desired to meet, but rather the unblushing libertine, his neighbor. Patsey found her master in a fearful rage on her return. His violence so alarmed her that at first she attempted to evade direct answers to hi his questions, which only served to increase his suspicions. She finally, however, drew herself up proudly, and in a spirit of indignation boldly denied his charges.
"Missus don't give me soap to wash with, as she does the rest," said Patsey, "and you know why. I went over to Harriet's to get a piece," and saying this, she drew it forth from a pocket in her dress and exhibited it to him. <…>
"You lie, you black wench!" shouted Epps.
"I don't lie, massa. If you kill me, I'll stick to that."
"Oh! I'll fetch you down. I'll learn you to go to Shaw's." <…>
Then turning to me, he ordered four stakes to be driven into the ground, pointing with the toe of his boot to the places where he wanted them. When the stakes were driven down, he ordered her to be stripped of every article of dress. Ropes were then brought, and the naked girl was laid upon her face, her wrists and feet each tied firmly to a stake. Stepping to the piazza, he took down a heavy whip, and placing it in my hands, commanded me to lash her. <…>
Mistress Epps stood on the piazza among her children, gazing on the scene with an air of heartless satisfaction. <…> Epps ground his teeth, and stamped upon the ground, screaming at me, like a mad fiend, to strike harder.
"Strike harder, or your turn will come next, you scoundrel," he yelled.
"Oh, mercy, massa!" <…> Patsey exclaimed continually <…>.
Throwing down the whip, I declared I could punish her no more. <…> He then seized it himself, and applied it with ten-fold greater force than I had. <…>
Finally, he ceased whipping from mere exhaustion <…>.
A blessed thing it would have been for her—days and weeks and months of misery it would have saved her—had she never lifted up her head in life again. Indeed, from that time forward she was not what she had been. The burden of a deep melancholy weighed heavily on her spirits. She no longer moved with that buoyant and elastic step—there was not that mirthful sparkle in her eyes that formerly distinguished her. The bounding vigor—the sprightly, laughter-loving spirit of her youth, were gone. She fell into a mournful and desponding mood, and often times would start up in her sleep, and with raised hands, plead for mercy.

  •  

Воздействие этих демонстраций жестокости на домочадцев рабовладельца очевидно. Старший сын Эппса — смышлёный парнишка лет десяти или двенадцати. Печально порой видеть, как он наказывает, к примеру, почтенного дядюшку Абрама. Он призывает старика к ответу и, если, по его детскому рассуждению, это необходимо, приговаривает его к определённому числу ударов плетью, которые и принимается наносить с чрезвычайной серьёзностью и неспешностью. Взгромоздившись на своего пони, он часто объезжает поле с кнутом, играя в надсмотрщика — к величайшей радости отца. В такие моменты он без разбору пользуется своим кнутом, понукая рабов криками, а временами и ругательствами, а отец смеется и называет его целеустремлённым мальчишкой.
<…> при таком воспитании, каковы бы ни были природные наклонности юного человека, он, достигнув зрелого возраста, будет смотреть с полным безразличием на страдания и несчастья раба. Безнравственная система воспитывает бесчувственный и жестокий дух — даже в груди того, кого среди равных ему считают человечным и великодушным.

 

The effect of these exhibitions of brutality on the household of the slave-holder, is apparent. Epps' oldest son is an intelligent lad of ten or twelve years of age. It is pitiable, sometimes, to see him chastising, for instance, the venerable Uncle Abram. He will call the old man to account, and if in his childish judgement it is necessary, sentence him to a certain number of lashes, which he proceeds to inflict with much gravity and deliberation. Mounted on his pony, he often rides into the field with his whip, playing the overseer, greatly to his father's delight. Without discrimination, at such times, he applies the rawhide, urging the slaves forward with shouts, and occasional expressions of profanity, while the old man laughs, and commends him as a thorough-going boy.
<…> with such training, whatever may be his natural disposition, it cannot well be otherwise than that, on arriving at maturity, the sufferings and miseries of the slave will be looked upon with entire indifference. The influence of the iniquitous system necessarily fosters an unfeeling and cruel spirit, even in the bosoms of those who, among, their equals, are regarded as humane and generous.

Перевод

[править]

Э. И. Мельник, 2014 (с незначительными уточнениями)

О книге

[править]
  •  

Это необыкновенное совпадение — то, что [Соломона Нортапа] привезли на плантацию в долине Ред-Ривер — в те самые места, где разыгрывались события невольничьей жизни Тома. Рассказ Соломона об этой плантации и об образе жизни на ней и некоторые события, которые он описывает, образуют поразительную параллель двух историй. — пер. Э. Мельник

 

It is a singular coincidence that this man was carried to a plantation in the Red river country, that same region where the scene of Tom's captivity was laid; and his account of this plantation, his mode of life there, and some incidents which he describes, form a striking parallel to that history.

  Гарриет Бичер-Стоу, «Ключ к Хижине дяди Тома», 1853
  •  

Я прочёл книгу и сразу подумал: это потрясающе. <…> Это был уже готовый сценарий — по откровению на страницу. Каждому, кто думает, что знает о рабстве всё, следует её прочитать и пересмотреть свои взгляды. В голове не укладывается, что я не знал о ней раньше! Хотя практически никто, с кем я обсуждал эту историю, никогда о ней не слышал. Это как впервые прочитать дневник Анны Франк.[3]

 

I read the book and immediately thought, This is amazing. <…> It was a script already—there it was, on the page—and with every turn of the page, there was another huge revelation. For anyone who thinks that they know slavery—you read that book and you do a double take. It was just stunning to me that I'd never known about it. In fact, the majority of the people who I spoke to about the story had no idea about it. I was like, "How did I not know about this book?" It was like reading Anne Frank's diary for the first time.[2]

  Стив Маккуин

Примечания

[править]
  1. Искажённое mistress — хозяйка.
  2. Steve McQueen by Elvis Mitchell // Interview, December 2013.
  3. Стив Маккуин: «Я не звал Брэда Питта, Он сам к нам пришел» // Interview Россия, 10 декабря 2013. — с некоторыми уточнениями