Да опять, единственное трижды,
ты прекрасно, меткое лицо,
на откосе сердца человечья выжди,
похвались неведомой красой...
— «А мы убежим!»
Зазмеившись, проплыла,
грозных вдаль отбросив триста,
в море — памяти скула —
в слезы взмыленная пристань.
— «Брегобег», 1914
Днепор! Кипящие пясти!
Черноморец! В темную бороду!
Впутал! И рвешь на части!
Гирло подставив городу!
— «Выбито на ветре!»
Гляжу с улыбкой раба:
одного за другим под знамена,
грозясь, несет велеба,
взывая вдаль поименно.
— «Граница», 1914
Как ты подымаешь железо,
так я забываю слова:
куда погрохочет с отвеса
глухая моя булава?
Как птицы, маячат присловья,
но мне полонянна — одна:
подымет посулы любовья
до давьего дневьего дна.
По крыльям железной жеравы
стекает поимчивый путь,
добычит лихие забавы
ее белометная грудь.
— «Грозува», 1912
Капкан для ловли блох...
Кто его выдумал?
Может быть «Бог»,
которого я не видывал. <…>
Капкан для ловли блох —
Бог?
— «Жалость»
Триневластная твердыня
заневоленных сердец.
Некуда дремлюге ныне,
некуда от шумей деться:
мечутся они во стане,
ярествуют на груди.
— «Заповедная буща», 1913
Когда затмилось солнце,
я лег на серый берег
и ел, скрипя зубами, тоскующий песок,
тебя запоминая
и за тебя не веря,
что может оборваться межмирный волосок.
Всползали любопытно по стенам смерти тени,
и лица укрывала седая кисея...
— «И последнее морю», 1914
И тот, кто тлеет повержен
за скальной, опасной тропой,
винтовки промерянныи стержень
оставил следить за тобой.
Пройди к повороту и скройся
из пыльных недель навсегда.
И, день мой персидский, утройся,
и пеной покройтесь, года!
О, море — как молодец! Весь он
встряхнул закипевшие кудри,
покрытый ударами песен
о гневом зазнавшемся утре.
Ты вся погружаешься в пену,
облизанная валами,
но черную похоти вену
мечтой рассеку пополам я.
— «Морской шум», <1914>
Я запретил бы «Продажу овса и сена»...
Ведь это пахнет убийством Отца и Сына?
А если сердце к тревогам улиц пребудет глухо,
руби мне, грохот, руби мне глупое, глухое ухо!
Буквы сигают, как блохи,
облепили беленькую страничку.
Ум, имеющий привычку,
притянул сухие крохи.
— «Объявление»
Сердец отчаянная Троя
не размела времён пожар ещё.
Не изгибайте в диком строе,
вперёд, вперёд, вперёд, товарищи!
— «Осада неба»
Разум изрублен. И
скомканы вечностью вежды...
— «Торжественно»
Синеусое море хитро
улыбается ласковым глазом...
А я, умирая, вытру
из памяти разом
тебя и другую красавицу —
тонкорукую, робкую Тускорь,
пролетевшую ножкою узкой
от Путивля до старенькой Суджи
(засыпающих сказки детей)...
Помню, как шел, однажды, по улице и в глаза мне бросилась вывеска над сенной лавкой: «Продажа овса и сена». Близость звучания её и похожесть на надоевший церковный возглас: «Во имя отца и сына» — создали в воображении пародийную строку из этих двух близко звучащих обиходных словесных групп.
Я записал:
Я запретил бы «Продажу овса и сена»… <…>
Радовала меня, помню, стройность звуковых волн, впервые улегшихся в интонационно-ритмическую последовательность, не скованную никакими правилами метра. Ирония взаимно перекликающихся звучаний в первых двух строках противопоставила себе пафос двух следующих.[1]