Мать Тьма

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску
Логотип Википедии
В Википедии есть статья

«Мать Тьма» (англ. Mother Night) — роман Курта Воннегута, впервые изданный в начале 1962 года. Прототипами главного героя, очевидно, являются Фред У. Кальтенбах и Уильям Джойс.

Цитаты[править]

  •  

Я имел некоторый опыт как драматург, и доктор Геббельс хотел, чтобы я это использовал. Доктор Геббельс хотел, чтобы я написал сценарий помпезного представления в честь немецких солдат, до конца продемонстрировавших полную меру своей преданности, то есть погибших при подавлении восстания евреев в Варшавском гетто. Доктор Геббельс мечтал после войны ежегодно показывать это представление в Варшаве и навеки сохранить руины гетто как декорации для этого спектакля.
— А евреи будут участвовать в представлении? — спросил я его.
— Конечно, тысячи, — отвечал он.
— Позвольте спросить, где вы предполагаете найти каких-нибудь евреев после войны?
Он углядел в этом юмор.
— Очень хороший вопрос, — сказал он, хихикнув. — Это надо будет обсудить с Хёссом. — глава 5

 

I had a certain amount of skill as a dramatist, and Dr. Goebbels wanted me to use it. Dr. Goebbels wanted me to write a pageant honoring the German soldiers who had given their last full measure of devotion, who had died, that is, in putting down the uprising of the Jews in the Warsaw Ghetto.
Dr. Goebbels had a dream of producing the pageant annually in Warsaw after the war, of letting the ruins of the ghetto stand forever as a setting for it. "There would be Jews in the pageant?" I asked him. "Certainly" he said, "thousands of them."
"May I ask, sir," I said, "where you expect to find any Jews after the war?"
He saw the humor in this. "A very good question," he said, chuckling. "Well have to take that up with Hoess," he said.
"With whom?" I said. I hadn't yet been to Warsaw, hadn't yet met with brother Hoess.

  •  

Он не назвал главной причины, по которой можно было ожидать, что я пойду по этому пути и стану шпионом. Главная причина в том, что я бездарный актёр. А как шпион такого сорта, о котором шла речь, я имел бы великолепную возможность играть главные роли. Я должен был, блестяще играя нациста, одурачить всю Германию, и не только её.
И я действительно всех одурачил. Я стал вести себя как человек из окружения Гитлера, и никто не знал, каков я на самом деле, что у меня глубоко внутри. — глава 9

 

He didn't mention the best reason for expecting me to go on and be a spy. The best reason was that I was a ham. As a spy of the sort he described, I would have an opportunity for some pretty grand acting. I would fool everyone with my brilliant interpretation of a Nazi, inside and out.
And I did fool everybody. I began to strut like Hitler's right-hand man, and nobody saw the honest me I hid so deep inside.

  •  

Das Reich der Zwei, государство двоих — Хельгино и моё, — его территория, территория, которую мы так ревниво оберегали, не намного выходило за пределы наше необъятной двухспальной кровати.
Ровная стёганая пружинистая маленькая страна, а мы с Хельгой — горы на ней.
И при том, что в моей жизни ничего не имело смысла, кроме любви, каким же исследователем географии я был! Какую карту я мог бы нарисовать для микроскопическою туриста, этакого субмикроскопического Wandervogel, колесящего на велосипеде между родинкой и курчавыми золотистыми волосками по обе стороны Хельгиного пупка. — глава 10

 

Das Reich der Zwei, the nation of two my Helga and I had its territory, the territory we defended so jealously, didn't go much beyond the bounds of our great double bed.
Flat, tufted, springy little country, with my Helga and me for mountains.
And, with nothing in my life making sense but love, what a student of geography I was What a map I could draw for a tourist a micron high, a sub microscopic Wandervogel bicycling between a mole and a curly golden hair on either side of my Helga's belly button.

  •  

… рекламный предмет фунтов восемь весом, замаскированный под школьный учебник. Он предназначался для тренировки школьников в перерывах между занятиями. В рекламе говорилось, что физическая подготовка американских детей ниже, чем у детей почти всех стран мира. — глава 12

 

… and an ad for an eight-pound weight disguised to look like a schoolbook. Object of the weight was to give schoolchildren something to exercise with, in between classes. The ad pointed out that the physical fitness of American children was below that of the children of almost every land on earth.

  •  

Крапптауэру было шестьдесят три года, одиннадцать лет он провел в тюрьме Атланта и там едва не отдал концы. Тем не менее он все ещё выглядел вызывающе, по-мальчишески молодо, словно регулярно ходил к косметологу морга. — глава 14

 

Krapptauer was sixty-three, had done eleven years in Atlanta, was about to drop dead. But he still looked garishly boyish, as though he went to a mortuary cosmetologist regularly.

  •  

— Цветные будут иметь свою собственную водородную бомбу. Они уже работают над ней. Японцы скоро сбросят её. Остальные цветные народы окажут им честь сбросить её первыми.
— И на кого же они собираются сбросить её? — спросил я.
— Скорее всего, на Китай, — сказал он.
— На другой цветной народ? — сказал я.
Он посмотрел на меня с сожалением.
— Кто сказал вам, что китайцы цветные? — спросил он. — глава 17

 

"The colored people gonna have hydrogen bombs all their own," he said. "They working on it right now. Pretty soon gonna be Japan's turn to drop one. The rest of the colored folks gonna give them the honor of dropping the first one."
"Where they going to drop it?" I said.
"China, most likely," he said.
"On other colored people?" I said.
He looked at me pityingly. "Who ever told you a Chinaman was a colored man?" he said.

  •  

Это была рукопись. Я никогда не собирался её публиковать. Я считал, что её может напечатать разве только издатель порнографии.
Она называлась «Мемуары моногамного Казановы». В ней я рассказывал, как обладал сотнями женщин, которыми для меня была моя жена, моя единственная Хельга. В этом было что-то патологическое, болезненное, можно сказать, безумное. Это был дневник, запись день за днем нашей эротической жизни первых двух военных лет — и ничего больше. Там не было даже никаких указаний ни на век, ни на континент.
Там были только мужчина и только женщина в самых разных настроениях. Обстановка обрисовывалась весьма приблизительно и то лишь в самом начале, а затем и вовсе исчезла. — глава 23

 

It was a manuscript I had never intended that it be published. I regarded it as unpublishable except by pornographers.It was called Memoirs of a Monogamous Casanova. In it I told of my conquests of all the hundreds of women my wife, my Helga, had been. It was clinical, obsessed, some say, insane. It was a diary, recording day by day for the first two years of the war, our erotic life, to the exclusion of all else. There is not one word in it to indicate even the century or the continent of its origin.There is a man of many moods, a woman of many moods. In some of the early entries, settings are referred to sketchily. But from there on, there are no settings at all.

  •  

— Прежде это был День перемирия. Теперь День ветеранов.
— Это тебя расстроило? — спросила она.
— Это такая чертова дешёвка, так чертовски типично для Америки, — сказал я. — Раньше это был день памяти жертв первой мировой войны, но живые не смогли удержаться, чтобы не заграбастать его, желая приписать себе славу погибших. Так типично, так типично. Как только в этой стране появляется что-то достойное, его рвут в клочья и бросают толпе.
— Ты ненавидишь Америку, да?
— Это так же глупо, как и любить её, — сказал я. — Я не могу испытывать к ней никаких чувств, потому что недвижимость меня не интересует. Без сомнения, это мой большой минус, но я не могу мыслить в рамках государственных границ. Эти воображаемые линии так же нереальны для меня, как эльфы и гномы. Я не могу представить себе, что эти границы определяют начало или конец чего-то действительно важного для человеческой души. Пороки и добродетели, радость и боль пересекают границы, как им заблагорассудится. — глава 24

 

"Used to be Armistice Day. Now it's Veterans' Day."
"That upsets you?" she said.
"Oh, it's just so damn cheap, so damn typical," I said. "This used to be a day in honor of the dead of World War One, but the living couldn't keep their grubby hands off of it, wanted the glory of the dead for themselves. So typical, so typical. Any time anything of real dignity appears in this country, it's torn to shreds and thrown to the mob."
"You hate America, don't you?" she said.
"That would be as silly as loving it," I said. "It's impossible for me to get emotional about it, because real estate doesn't interest me. It's no doubt a great flaw in my personality, but I can't think in terms of boundaries. Those imaginary lines are as unreal to me as elves and pixies. I can't believe that they mark the end or the beginning of anything of real concern to a human soul. Virtues and vices, pleasures and pains cross boundaries at will."

  •  

— … у них теперь есть своя страна. Я имею в виду, что у них есть еврейские военные корабли, еврейские самолеты, еврейские танки. У них есть всё еврейское, чтобы захватить вас, кроме еврейской водородной бомбы. — глава 27; sic!

 

"… they got a country now. I mean, they got Jewish battleships, they got Jewish airplanes, they got Jewish tanks. They got Jewish everything out after you but a Jewish hydrogen bomb."

  •  

Мишень была карикатурой на курящего сигару еврея. Еврей стоял на разломанных крестах и маленьких обнажённых женщинах. В одной руке он держал мешок с деньгами, на котором была наклейка «Международное банкирство». В другой руке был русский флаг. Из карманов его костюма торчали маленькие, размером с обнаженных женщин под его ногами, отцы, матери и дети, которые молили о пощаде. <…>
Миллионы копий этой мишени были распространены по всей Германии. <…> Я так утрировал [этого монстра], что он был бы смехотворен всюду, кроме Германии или подвала Джонса, и я нарисовал его гораздо более по-дилетантски, чем мог бы.
И тем не менее он имел успех.
Я был поражён его успехом. Гитлерюгенд и новобранцы СС не стреляли больше ни в какие другие мишени, и я даже получил письмо с благодарностью за них от Генриха Гиммлера.
«Это увеличило меткость моей стрельбы на сто процентов, — написал он. — Какой чистый ариец, глядя на эту великолепную мишень, не будет стараться убить?»
<…> я впервые понял причину её популярности. Дилетантство делало её похожей на рисунки на стенах общественной уборной; вызывало в памяти вонь, нездоровый полумрак, звук спускаемой воды и отвратительное уединение стойла в общественной уборной — в точности отражало состояние человеческой души на войне. — глава 28

 

The target was a caricature of a cigar-smoking Jew. The Jew was standing on broken crosses and little naked women. In one hand the Jew held a bag of money labeled International Banking. In the other hand he held a Russian flag. From the pockets of his suit, little fathers, mothers, and children in scale with the naked women under his feet, cried out for mercy. <…>
Millions of copies of the target were run off in Germany. <…> I overdrew [the monster], with an effect that would have been ludicrous anywhere but in Germany or Jones basement, and I drew it far more amateurishly than I can really draw.
It succeeded, nonetheless.
I was flabbergasted by its success. The Hitler Youth and S.S. recruits fired at almost nothing else, and I even got a letter of thanks for the targets from Hein-rich Himmler.
"It has improved my marksmanship a hundred per cent," he wrote. "What pure Aryan can look at that wonderful target," he said, "and not shoot to kill?"
<…> I understood its popularity for the first time. The amateurishness of it made it look like something drawn on the wall of a public lavatory; it recalled the stink, diseased twilight, humid resonance, and vile privacy of a stall in a public lavatory-echoed exactly the soul's condition in a man at war.

  •  

— Вот так я сейчас себя чувствую — как разделанная свинья, каждой части которой специалисты нашли применение. О господи, они нашли применение даже моему визгу! Та моя часть, которая хотела сказать правду, обернулась отъявленным лжецом. Страстно влюбленный во мне обернулся любителем порнографии. Художник во мне обернулся редкостным безобразием. Даже самые святые мои воспоминания они превратили в кошачьи консервы, клей и ливерную колбасу, — сказал я. — глава 36

 

"That's how I feel right now—" I said, "Take a pig that's been taken apart, who's had experts find a use for every part. By God-I think they even found a use for my squeal! The part of me that wanted to tell the truth got turned into an expert liar! The lover in me got turned into a pornographer. The artist in me got turned into ugliness such as the world has rarely seen before."

  •  

— Истинная оригинальность — вот тяжкое преступление, просто влекущее за собой необычно жестокое наказание, вплоть до coup de grâce. — глава 36

 

"Real originality is a capital crime, often calling for cruel and unusual punishment in advance of the coup de grâce."

  •  

— Всё, что у меня было, это любовь к одному человеку, а этот человек меня не любит. Жизнь его так поизносила, что он не может больше любить. От него ничего не осталось, кроме любопытства и пары глаз. — глава 39

 

"All I have is love for one man, but that man does not love me. He is so used up that he can't love any more. There is nothing left of him but curiosity and a pair of eyes."

  •  

Я приучил себя к тому, что ожидать справедливых наград и наказаний так же бесполезно, как искать бриллиантовые тиары в сточной канаве. — глава 40

 

I had taught myself that a human being might as well took for diamond tiaras in the gutter as for rewards and punishments that were fair.

  •  

Всю дорогу я курил сигареты и стал воображать себя светлячком.
Я встречал много других таких же светлячков. Иногда я первым подавал им приветственный красный сигнал, иногда они. — глава 41

 

I smoked cigarettes all the way, began to think of myself as a lightning bug.
I encountered many fellow lightning bugs. Sometimes I gave the cheery red signal first, sometimes they.

Предисловие[править]

  •  

Это единственная из моих книг, мораль которой я знаю. Не думаю, что эта мораль какая-то удивительная, просто случилось так, что я её знаю: мы как раз то, чем хотим казаться, и потому должны серьёзно относиться к тому, чем хотим казаться. — начало романа

 

This is the only story of mine whose moral I know. I don't think it's a marvellous moral, I simply happen to know what it is: We are what we pretend to be, so we must be careful about what we pretend to be.

  •  

Я помню, как смеялись над моей тётушкой, которая вышла замуж за немецкого немца и которой пришлось запросить из Индианополиса подтверждение, что в ней нет еврейской крови. Мэр Индианополиса, знавший её по средней школе и школе танцев, с удовольствием так разукрасил документы, затребованные немцами, лентами и печатями, что они напоминали мирный договор восемнадцатого века.

 

I remember some laughs about my aunt, too, who married a German German, and who had to write to Indianapolis for proofs that she had no Jewish blood. The Indianapolis mayor knew her from high school and dancing school, so he had fun putting ribbons and official seals all over the documents the Germans required, which made them look like eighteenth-century peace treaties.

  •  

В ночь на 13 февраля 1945 года, примерно двадцать один год тому назад, на Дрезден посыпались фугасные бомбы с английских и американских самолётов. Их сбрасывали не на какие-то определённые цели. Расчёт состоял в том, что они создадут много очагов пожара и загонят пожарных под землю.
А затем на пожарища посыпались сотни мелких зажигательных бомб, как зерна на свежевспаханную землю. Эти бомбы удерживали пожарников в укрытиях, и все маленькие очаги пожара разрастались, соединялись, превращались в апокалиптический огонь. <…>
Если бы мы высунулись наверх посмотреть, мы бы сами превратились в результат огненного шторма: в обугленные головешки длиной в два-три фута — смехотворно маленьких человечков или, если хотите, в больших неуклюжих жареных кузнечиков.

 

High explosives were dropped on Dresden by American and British planes on the night of February 13, 1945, just about twenty-one years ago, as I now write. There were no particular targets for the bombs. The hope was that they would create a lot of kindling and drive firemen underground.
And then hundreds of thousands of tiny incendiaries were scattered over the kindling, like seeds on freshly turned loam. More bombs were dropped to keep firemen in their holes, and all the little fires grew, joined one another, and became one apocalyptic flame. <…>
If we had gone above to take a look, we would have been turned into artefactsCharacteristic of fire storms: seeming pieces of charred firewood two or three feet long ridiculously small human beings, or jumbo fried grasshoppers, if you will.

  •  

Если б я родился в Германии, я думаю, я был бы нацистом, гонялся бы за евреями, цыганами и поляками, теряя сапоги в сугробах и согреваясь своим тайно добродетельным нутром. Такие дела.

 

If I'd been born in Germany, I suppose I would have been a Nazi, bopping Jews and gypsies and Poles around, leaving boots sticking out of snowbanks, wanning myself with my secretly virtuous insides.

Глава 1[править]

  •  

Я окружён здесь древней историей. Хотя тюрьма, в которой я гнию, и новая, говорят, что некоторые камни в её стенах вырублены ещё во времена царя Соломона.
И порой, когда из окна своей камеры я смотрю на веселую и раскованную молодёжь юной республики Израиль, мне кажется, что я и мои военные преступления такие же древние, как серые камни царя Соломона.
Как давно была эта война, эта вторая мировая война! Как давно были её преступления!
Как это уже почти забыто даже евреями — то есть молодыми евреями.
Один из евреев, охраняющих меня здесь, ничего не знает об этой войне. Ему это не интересно. <…>
Арнольд и его отец-оружейник страстно увлекаются археологией. Отец и сын проводят всё свободное время на раскопках руин Хацора. <…>
Примерно за четырнадцать столетий до Рождества Христова, говорил Арнольд, армия израильтян захватила Хазор и сожгла его, уничтожив все сорок тысяч жителей.
— Соломон восстановил город, — сказал Арнольд — но в 732 году до нашей эры Тиглатпаласар III снова сжег его.
— Кто? — спросил я.
— Тиглатпаласар III, ассириец, — сказал он, пытаясь подтолкнуть мою память.
— А… — сказал я. — Тот Тиглатпаласар…
— Вы говорите так, словно никогда о нём не слышали, — сказал Арнольд.
— Никогда, — ответил я и скромно пожал плечами. — Это, наверное, ужасно.
— Однако, — сказал Арнольд с гримасой школьного учителя, — мне кажется, его следует знать каждому. Он, наверное, был самым выдающимся из ассирийцев.
— О… — произнёс я.
— Если хотите, я принесу вам книгу о нём, — предложил Арнольд.
— Очень мило с вашей стороны, — ответил я. — Может быть, когда-нибудь я и доберусь до выдающихся ассирийцев, а сейчас мои мысли полностью заняты выдающимися немцами.
— Например? — спросил он.
— Я много думаю последнее время о моем прежнем шефе Пауле Йозефе Геббельсе, — отвечал я. Арнольд тупо посмотрел на меня.
— О ком? — переспросил он.
И я почувствовал, как подбирается и погребает меня под собой прах земли обетованной, и понял, какое толстое покрывало из пыли и камней в один прекрасный день навеки укроет меня. Я ощутил тридцати-сорокафутовые толщи разрушенных городов над собой, а под собой кучу древнего мусора, два-три храма и — Тиглатпаласар III.

 

I am surrounded by ancient history. Though the cell in which I rot is new, some of the stones in it, I'm told, were cut in the time of King Solomon.
And sometimes, when I look out through my cell window at the gay and brassy youth of the infant Republic of Israel, I feel that I and my war crimes are as ancient as Solomon's old gray stones.
How long ago that war, that Second World War, was! How long ago the crimes in it!
How nearly forgotten it is, even by the Jews, the young Jews, that is.
One of the Jews who guards me here knows nothing about that war. He is not interested. <…>
The avocation of Arnold and of his father, a gunsmith, is archaeology. Father and son spend most all their spare time excavating the ruins of Hazor. <…>
About fourteen hundred years before Christ, Arnold tells me, an Israelite army captured Hazor, killed all forty thousand inhabitants, and burned it down.
"Solomon rebuilt the city," said Arnold, "but in 732 B.C. Tiglath-pileser the Third burned it down again."
"Who?" I said.
"Tiglath-pileser the Third", said Arnold. "The Assyrian," he said, giving my memory a nudge.
"Oh," I said. "That Tiglath-pileser."
"You act as though you never heard of him," said Arnold.
"I never have," I said. I shrugged humbly. "I guess that's pretty terrible."
"Well—" said Arnold, giving me a schoolmaster's frown, "it seems to me he really is somebody everybody ought to know about. He was probably the most remarkable man the Assyrians ever produced."
"Oh," I said.
"I'll bring you a book about him, if you like," said Arnold.
"That's nice of you," I said. "Maybe I'll get around to thinking about remarkable Assyrians later on. But right now my mind is pretty well occupied with remarkable Germans."
"Like who?" he said.
"Oh, I've been thinking a lot lately about my old boss, Paul Joseph Goebbels," I said.
Arnold looked at me blankly. "Who?" he said.
And I felt the dust of the Holy Land creeping in to bury me, sensed how thick a dust and rubble blanket I would one day wear. I felt thirty or forty feet of ruined cities above me, beneath me some primitive kitchen mittens, a temple or two and then Tiglath-pileser the Third.

Глава 2[править]

  •  

Sonderkommando означает — особая команда. В Аушвице это значило сверхособая команда — её составляли из заключенных, обязанностью которых было загонять осужденных в газовые камеры, а затем вытаскивать оттуда их тела. Когда работа была окончена, уничтожались члены самой Sonderkommando. Их преемники начинали с удаления останков своих предшественников.
Гутман рассказывал, что многие добровольно вызывались служить в Sonderkommando.
— Почему? — спросил я.
— Если бы вы написали книгу об этом и дали ответ на это «почему?» — получилась бы великая книга!
— А вы знаете ответ? — спросил я.
— Нет, — ответил он, — вот почему я бы хорошо заплатил за книгу, которая ответила бы на этот вопрос.
— У вас есть предположения? — спросил я.
— Нет, — ответил он, глядя прямо в глаза, — хотя я был одним из добровольцев. <…> Всюду в лагере были громкоговорители, и они почти никогда не молчали. Было много музыки. Знатоки говорили, что это была хорошая музыка, иногда самая лучшая. <…> Только не было музыки, написанной евреями, это было запрещено. <…> Музыка обычно обрывалась в середине, и шло какое-нибудь объявление. И так весь день — музыка и объявления.
— Очень современно, — сказал я.
Он закрыл глаза, припоминая.
— Одно объявление всегда напевали наподобие детской песенки. Оно повторялось много раз в день. Это был вызов Sonderkommando.
— Да? — сказал я.
— Leichenträger zu Wache, — пропел он с закрытыми глазами. Перевод: «Уборщики трупов — на вахту». В заведении, целью которого было уничтожение человеческих существ миллионами, это звучало вполне естественно.
— Ну, а когда два года слушаешь по громкоговорителю этот призыв вперемежку с музыкой, вдруг начинает казаться, что положение уборщика трупов — совсем не плохая работа, — сказал мне Гутман.

 

Sonderkommando means special detail at Auschwitz, it meant a very special detail indeed one composed of prisoners whose duties were to shepherd condemned persons into gas chambers, and then to lug their bodies out When the job was done, the members of the Sonderkommando were themselves killed. The first duty of their successors was to dispose of their remains.
Gutman told me that many men actually volunteered for the Sonderkommando.
"Why?" I asked him.
If you would write a book about that," he said, "and give the answer to that question, that 'Why?' you would have a very great book."
"Do you know the answer?" I said.
"No," he said. "That is why I would pay a great deal of money for a book with the answer in it"
"Any guesses?" I said.
"No," he said, looking me straight in the eye, "even though I was one of the ones who volunteered. <…> There were loudspeakers all over the camp," he said, "and they were never silent for long. There was much music played through them. Those who were musical told me it was often good music sometimes the best. <…> There was no music by Jews. <…> That was forbidden. <…> And the music was always stopping in the middle," he said, "and then there was an announcement. All day long, music and announcements."
"Very modern," I said.
He closed his eyes, remembered gropingly. "There was one announcement that was always crooned, like a nursery rhyme. Many times a day it came. It was the call for the Sonderkommando. <…> Leichentriiger zu Wache," he crooned, his eyes still closed. Translation: "Corpse-carriers to the guardhouse." In an institution in which the purpose was to kill human beings by the millions, it was an understandably common cry.
"After two years of hearing that call over the loudspeakers, between the music," Gutman said to me, "the position of corpse-carrier suddenly sounded like a very good job."

Глава 4[править]

  •  

Однажды он спас себе жизнь во время второй мировой войны, притворившись мертвым так здорово, что немецкий солдат вырвал у него три зуба, не заподозрив даже, что это не труп.

 

He once saved his own life in the Second World War by playing so dead that a German soldier pulled out three of his teeth without suspecting that Mengel was not a corpse.

  •  

— Когда Хёсса вешали, — рассказывал он, — я связал ему ноги ремнями и накрепко стянул.
— Вы получили удовлетворение? — спросил я.
— Нет, — ответил он, — я был почти как все, прошедшие эту войну.
— Что вы имеете в виду?
— Мне так досталось, что я уже ничего не мог чувствовать, — сказал Менгель. — Всякую работу надо было делать, и любая работа была не хуже и не лучше другой. После того как мы повесили Хёсса, — сказал Менгель, — я собрал свои вещи, чтобы ехать домой. У моего чемодана сломался замок, и я закрыл его, стянув большим кожаным ремнем. Дважды в течение часа я выполнил одну и ту же работу — один раз с Хёссом, другой — с моим чемоданом. Ощущение было почти одинаковое.

 

"When Hoess was hanged," he told me, "the strap around his ankles, I put that on and made it tight"
"Did that give you a lot of satisfaction?" I said.
"No," he said, "I was like almost everybody who came through that war." "What do you mean?" I said. "I got so I couldn't feel anything," said Mengel. "Every job was a job to do, and no job wasany better or any worse than any other."
"After we finished hanging Hoess," Mengel said to me, "I packed up my clothes to go home. The catch on my suitcase was broken, so I buckled it shut with a big leather strap. Twice within an hour I did the very same job, once to Hoess and once to my suitcase. Both jobs felt about the same."

Глава 29[править]

  •  

Развёрнутая Израилем кампания претендовала и на воспитательное значение — показать, что пропагандист такого калибра, как я, — такой же убийца, как Гейдрих, Эйхман, Гиммлер или любой из подобных мерзавцев. <…>
Советская Россия в грубых выражениях, прозвучавших подобно шарикам от подшипника, брошенным на мокрый гравий, заявила, что нет никакой необходимости в процессе. Такого фашиста надо раздавить, как таракана.

 

The Republic's demands were framed so as to be educational, too-teaching that a propagandist of my sort was as much a murderer as Heydrich, Eichmann, Himmler, or any of the gruesome rest. <…>
Soviet Russia, in short words that sounded like ball bearings being dropped into wet gravel, said that no trial was necessary. A Fascist like me, they said, should be squashed underfoot like a cockroach.

  •  

Сомневаюсь, что на свете когда-либо существовало общество, в котором не было бы сильных молодых людей, жаждущих экспериментировать с убийством, если это не влечёт за собой жестокого наказания.

 

I doubt if there has ever been a society that has been without strong and young people eager to experiment with homicide, provided no very awful penalties are attached to it.

  •  

Я, чтобы помочь суду, который будет судить Эйхмана, хочу высказать мнение, что он не способен отличить добро от зла и что не только добро и зло, но и правду и ложь, надежду и отчаяние, красоту и уродство, доброту и жестокость, комедию и трагедию его сознание воспринимает не различая, как одинаковые звуки рожка. <…>
Я не могу лгать, не замечая этого, как не могу не заметить, когда выходит почечный камень.

 

As a friend of the court that will try Eichmann, I offer my opinion that Eichmann cannot distinguish between right and wrong-that not only right and wrong, but truth and falsehood, hope and despair, beauty and ugliness, kindness and cruelty, comedy and tragedy, are all processed by Eichmann's mind indiscriminately, like birdshot through a bugle. <…>
I could no more lie without noticing it than I could unknowingly pass a kidney stone.

  •  

Эйхман пошутил.
— Послушайте, — сказал он, — насчет этих шести миллионов.
— Да?
— Я могу уступить вам несколько для вашей книги, — сказал он. — Я думаю, мне так много не нужно.
Я предлагаю эту шутку истории, полагая, что поблизости не было магнитофона. Это одна из незабвенных острот Чингисхана-бюрократа.
Возможно, Эйхман хотел напомнить мне, что я тоже убил множество людей упражнениями своих красноречивых уст. Но я сомневаюсь, что он был настолько тонким человеком, хотя и был человеком неоднозначным. Возвращаясь к шести миллионам убитых им — я думаю, он не уступил бы мне ни одного. Если бы он начал раздавать все свои жертвы, он перестал бы быть Эйхманом в его эйхмановском понимании Эйхмана.

 

Eichmann made a joke. "Listen—" he said, "about those six million—"
"Yes?" I said.
"I could spare you a few for your book," he said. "I don't think I really need them all."
I offer this joke to history, on the assumption that no tape recorder was around. This was one of the memorable quips of the bureaucratic Genghis Khan.
It's possible that Eichmann wanted me to recognize that I had killed a lot of people, too, by the exercise of my fat mouth. But I doubt that he was that subtle a man, man of as many parts as he was. I think, if we ever got right down to it, that, out of the six million murders generally regarded as his, he wouldn't lend me so much as one. If he were to start farming out all those murders, after all, Eichmann as Eichmann's idea of Eichmann would disappear.

Глава 32[править]

  •  

У полковника Фрэнка Виртанена был вид нахального розовощёкого младенца, какой тогда часто придавали пожилым мужчинам победа и американская походная форма.

 

Colonel Frank Wirtanen had the impudent pink-baby look that victory and an American combat uniform seemed to produce in so many older men.

  •  

— Деньги? И как оценивается моя служба в деньгах?
— Это вопрос традиции, — сказал он. — Традиция восходит по меньшей мере к временам Гражданской войны.
— Вот как?
— Жалованье рядового. Я считаю, что оно причитается вам со дня нашей встречи в Тиргартене до настоящего момента.
— Как щедро! — сказал я.
— Щедрость не имеет большого значения в этом деле. Настоящие агенты вовсе не заинтересованы в деньгах. Была бы разница, если бы вам заплатили как бригадному генералу?
— Нет, — сказал я.
— Или не заплатили бы совсем?
— Никакой разницы, — ответил я.
— Дело здесь чаще всего не в деньгах и даже не в патриотизме, — сказал он.
— А в чем же?
— Каждый решает этот вопрос сам для себя, — сказал Виртанен. — Вообще говоря, шпионаж даёт возможность каждому шпиону сходить с ума самым притягательным для него способом.

 

"Cash?" I said. "How was the cash value of my services arrived at?"
"A matter of custom," he said, "a custom going back to at least the Civil War."
"Oh?" I said.
"Private's pay," he said. "On my say-so, you're entitled to it for the period from when we met in the Tiergarten to the present." "That's very generous," I said.
"Generosity doesn't amount to much in this business," he said. "The really good agents aren't interested in money at all. Would it make any difference to you if we gave you the back pay of a brigadier general?"
"No," I said.
"Or if we paid you nothing at all?" "No difference," I said. "It's almost never money," he said. "Or patriotism, either."
"What is it, then?" I said.
"Each person has to answer that question for himself" said Wirtanen. "Generally speaking, espionage offers each spy an opportunity to go crazy in a way he finds irresistible."

Глава 38[править]

  •  

тоталитарное мышления, мышления, которое можно уподобить системе шестерёнок с беспорядочно отпиленными зубьями. Такая кривозубая мыслящая машина, приводимая в движение стандартными или нестандартными внутренними побуждениями, вращается толчками, с диким бессмысленным скрежетом, как какие-то адские часы с кукушкой. <…>
Самое страшное в классическом тоталитарном мышлении то, что каждая из таких шестерёнок, сколько бы зубьев у неё ни было спилено, имеет участки с целыми зубьями, которые точно отлажены и безупречно обработаны. <…>
Недостающие зубья — это простые очевидные истины, в большинстве случаев доступные и понятные даже десятилетнему ребёнку.
Умышленно отпилены некоторые зубья — система умышленно действует без некоторых очевидных кусков информации. <…>
Вот почему мой тесть мог совмещать безразличие к рабыням и любовь к голубой вазе…
Вот почему Рудольф Хёсс, комендант Аушвица, мог чередовать по громкоговорителю произведения великих композиторов с вызовами уборщиков трупов. Вот почему нацистская Германия не чувствовала существенной разницы между цивилизацией и бешенством.

 

… the totalitarian mind, a mind which might be likened unto a system of gears whose teeth have been filed off at random. Such a snaggle-toothed thought machine, driven by a standard or even a substandard libido, whirls with the jerky, noisy, gaudy pointlessness of a cuckoo clock in Hell. <…>
The dismaying thing about the classic totalitarian mind is that any given gear, though mutilated, will have at its circumference unbroken sequences of teeth that are immaculately maintained, that are exquisitely machined. <…>
The missing teeth, of course, are simple, obvious truths, truths available and comprehensible even
to ten-year-olds, in most cases.
The willful filing off of gear teeth, the willful doing without certain obvious pieces of information. <…>
That was how my father-in-law could contain in one mind an indifference toward slave women and love for a blue vase.
That was how Rudolf Hoess, Commandant of Auschwitz, could alternate over the loudspeakers of Auschwitz great music and calls for corpse-carriers. That was how Nazi Germany could sense no important differences between civilization and hydrophobia.

Перевод[править]

Л. Дубинская, Д. Кеслер, 1991 (с незначительными уточнениями)