Настя (Сорокин)

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Настя» — повесть Владимира Сорокина, открывающая авторский сборник «Пир» 2000 года.

Цитаты[править]

  •  

Красный комод хмуро глядел замочными скважинами, подушка широко, по-бабьи улыбалась, свечной огарок немо вопил оплавленным ртом,..

  •  

— Се драгоценный жемчуг со дна океана, — [сказал] отец Андрей <…>. — Но не обыкновенный, а чёрный. Обыкновенный в раковинах растёт, раковина под водой открывается, свет попадает, вот он и блестит от свету. А это — другой жемчуг. Чёрный. Потому как носят его во рту мудрые рыбы в глубине, которые Бога жабрами слушают. Носят тысячу лет, а потом драконами становятся и реки охраняют. Enigma!
— Благодарствуйте, батюшка.

  •  

— Ты сильная?
— Я сильная, papa.
— Ты хочешь?
— Я хочу.
— Ты сможешь?
— Я смогу.
— Ты преодолеешь?
— Я преодолею.
Отец медленно приблизился и поцеловал её в виски. <…>
Няня раздевала Настю, аккуратно укладывая одежду на край грубого дубового стола: платье, нательная рубашка, панталоны. Настя осталась стоять голой посреди двора.
— А волосы? — спросил отец.
— Пусть… так, Серёжа, — прищурилась мать.
Настя тронула левой рукой косу. Правой прикрыла негустой лобок.
— Жар справный, — выпрямился, отирая пот, Савелий.
— Во имя Вечного, — кивнул ему отец.
Савелий положил на стол огромную железную лопату с болтающимися цепями.
— Ложитесь, Настасья Сергевна. <…>
— Настенька, выпростай косу, — посоветовала мать.
— Мне и так удобно, maman.
— Пускай лучше под спиною останется, а то гореть будет, — хмуро смотрел отец Андрей, расставив ноги и теребя руками крест на груди.

  •  

Жар обрушился, навалился страшным красным медведем, выжал из Насти дикий, нечеловеческий крик. Она забилась на лопате.
— Держи! — прикрикнул отец на Савелия.
— Знамо дело… — упёрся тот короткими ногами, сжимая рукоять.
Крик перешел в глубокий нутряной рев.
Все сгрудились у печи, только няня отошла в сторону, отерла подолом слёзы и высморкалась.
Кожа на ногах и плечах Насти быстро натягивалась и вскоре, словно капли, по ней побежали волдыри. Настя извивалась, цепи до крови впились в неё, но удерживали, голова мелко тряслась, лицо превратилось в сплошной красный рот. Крик извергался из него невидимым багровым потоком.
— Сергей Аркадьич, надо б угольки шуровать, чтоб корка схватилась, — облизал пот с верхней губы Савелий.
Отец схватил кочергу, сунул в печь, неумело поворошил угли.
— Да не так, Хоссподи! — Няня вырвала у него из рук кочергу и стала подгребать угли к Насте.
Новая волна жара хлынула на тело. Настя потеряла голос и, открывая рот, как большая рыба, хрипела, закатив красные белки глаз.
— Справа, справа, — заглянула в печь мать, направила кочергу няни.
— Я и то вижу, — сильней заворочала угли та.

  •  

— Нет, не могу привыкнуть. — Саблина прижала ладони к своим вискам, закрыла глаза. — Это выше моих сил.
— Сашенька, дорогая, не разрушай нашего праздника. — Саблин сделал знак Павлушке, тот засуетился с бутылками. — Мы не каждый день едим своих дочерей, следовательно, нам всем трудно сегодня. Но и радостно. Так что давайте радоваться!
— Давайте! — подхватила Румянцева. — Я семь часов тряслась в вагоне не для того, чтобы грустить!
— Александра Владимировна просто устала, — потушил сигару отец Андрей. <…>
— Плохо… плохо, плохо, плохо…
Саблин резко и сильно ударил её по щеке:
— Что тебе плохо?
Она закрыла лицо руками.
— Что тебе плохо, гадина? <…> Посмотри на нас!
Саблина окаменела. Саблин наклонился к ней и произнёс, словно вырезая каждое слово толстым ножом:
— Посмотри. На нас. Свинья.
Она отняла руки от лица и обвела собравшихся как бы усохшими глазами.
— Что ты видишь?
— Лю… дей.
— Ещё что видишь?
— На… стю.
— И почему тебе плохо?
Саблина молчала, вперясь в Настино колено.
— Не стоит так откровенно не любить нас, Александра Владимировна, — тяжело проговорил Мамут.
— Хотя бы учитесь скрывать свою ненависть, Сашенька, — нервно усмехнулась Румянцева.
— Поздновато, — глядела исподлобья Арина. — В сорок-то лет.
— Ненависть разрушительна для души, — хрустнул пальцами отец Андрей. — Ненавидящий страдает сильнее ненавидимых.

  •  

— Давайте есть, господа, пока Настя не остыла! — Саблин заложил себе угол салфетки за ворот. — На правах отца новоиспечённой я заказываю первый кусок: левую грудь! Павлушка! Неси бордо!
Саблина встала, подошла к блюду, воткнула вилку в левую грудь Насти и стала отрезать. Все прислушались. Под коричневой хрустящей корочкой сверкнуло серовато-белое мясо с желтоватой полоской жира, потёк сок. Саблина положила грудь на тарелку, подала мужу.
— Прошу, господа! Не теряйте времени! <…>
— А я попрошу голову! — бодро оперся кулаками о стол отец Андрей. — Дабы противостоять testimonium paupertatis.
Арина подождала, пока Саблина исполнит все просьбы.
— Александра Владимировна, а можно мне…
И смолкла, глянув на отца.
— Что? — наклонился Мамут к дочери.
Арина прошептала ему на ухо.
— Только скажи как взрослая, а не так, — посоветовал он.
— А как?
Отец шепнул ей на ухо.
— Что тебе, Аринушка? — тихо спросила Саблина.
— Мне… восхолмие Венеры.
— Браво, Арина! — воскликнул Саблин, и гости зааплодировали.
Саблина примерилась, заглядывая сверху и снизу: промежность была скрыта между ног.
— Не так оно и просто добраться до тайного уголка! — подмигнул Румянцев, и взрыв смеха заполнил столовую.
— Погоди, Саша… — Саблин встал, решительно взялся за Настины колени, потянул, раздвигая. Тазовые суставы захрустели, но ноги не поддались.
— Однако! — Саблин взялся сильнее. Шея его вмиг побагровела, ежик на голове задрожал.
— Повремени, брат Сергей Аркадьич, — встал батюшка. — Тебе сегодня грех надрываться.
— Я что… не казак? Есть ещё… и-и-и!.. порох в пороховницах… и-и-и! — кряхтел Саблин.
Отец Андрей взялся за одно колено, Саблин за другое. Потянули, кряхтя, скаля красивые зубы. Сочно треснули суставы, жареные ноги разошлись и развалились, брызгая соком рвущегося мяса. Скрытый ляжками от жара печи, лобок светился нежнейшей белизной и казался фарфоровым. Два темных паховых провала с вывернутыми костями и дымящимся мясом оттеняли его. Поток коричневого сока хлынул на блюдо.
— Сашенька, s'il vous plait, — вытирал руки салфеткой Саблин.
Холодный нож вошел в лобок, как в белое масло: дрожь склеившихся волосков, покорность полупрозрачной кожи, невинная улыбка слегка раздвинутых половых губ, исходящих нечастыми каплями:

  •  

Батюшка воткнул ложечку в глаз жареной головы, решительно повернул: Настин глаз оказался на ложечке. Зрачок был белым, но ореол остался все тем же зеленовато-серым. Аппетитно посолив и поперчив глаз, батюшка выжал на него лимонного сока и отправил в рот.

  •  

— И теперь — капитальнейшей закуски! — командовал Мамут.
— Чего-нибудь оковалочного, с жирком, Александра Владимировна, — подмигивал Лев Ильич.
— Я знаю, что надо! — Саблин вскочил, схватил нож и с размаху вонзил в живот Насте. — Потрошенций! Это самая-пресамая закуска!

  •  

— Это не просто вкусно. Это божественно.
— Согласен, — откликнулся отец Андрей. — Есть свою дочь — божественно. Жаль, что у меня нет дочери.
— Не жалей, брат, — отрезал себе кусок бедра Саблин. — У тебя духовных чад предостаточно.
— Я не вправе их жарить, Сережа.
— Зато я вправе! — Мамут ущипнул жующую дочь за щеку. — Ждать не так уж много осталось, егоза.
— Когда у вас? — спросил отец Андрей.
— В октябре. Шестнадцатого.
— Ну, ещё долго.
— Два месяца быстро пролетят.
— Ариша, ты готовишься? — спросила Румянцева, разглядывая отрезанный Настин палец.
— Надоело ждать, — отодвинула пустую тарелку Арина. — Всех подруг уж зажарили, а я всё жду. Таню Бокшееву, Адель Нащёкину, теперь вот Настеньку.
— Потерпи, персик мой. И тебя съедим.
— Вы, Арина Дмитревна, будете очень вкусны, уверен! — подмигнул Лев Ильич.
— С жирком, нагульным, а как же! — засмеялся, теребя ей ухо, Мамут.
— Зажарим, как поросёночка, — улыбался Саблин. — В октябре-то под водочку под рябиновую как захрустит наша Аринушка — у-у-у!
— Волнуетесь поди? — грыз сустав Румянцев.
— Ну… — мечтательно закатила она глаза и повела пухлым плечом, — немного. Очень уж необычно!
— Ещё бы!
— С другой стороны — многих жарят. Но я… не могу представить, как я в печи буду лежать. <…> Это же так больно!
— Очень больно, — серьёзно кивнул отец Андрей.
— Ужасно больно, — гладил её пунцовую щеку Мамут. — Так больно, что сойдёшь с ума, перед тем как умереть.

  •  

— Боль закаляет и просветляет. Обостряет чувства. Прочищает мозги.
— Чужая или своя?
— В моём случае — чужая.
— Ах, вот оно что! — усмехнулся Мамут. — Значит, вы по-прежнему — неисправимый ницшеанец?
— И не стыжусь этого.
Мамут разочарованно выпустил дым.
— Вот те на! А я-то надеялся, что приехал на ужин к такому же, как я, гедонисту. Значит, вы зажарили Настю не из любви к жизни, а по идеологическим соображениям?
— Я зажарил свою дочь, Дмитрий Андреевич, из любви к ней. Можете считать меня в этом смысле гедонистом.
— Какой же это гедонизм? — желчно усмехнулся Мамут. — Это толстовщина чистой воды!
Лев Николаевич пока ещё не жарил своих дочерей, — деликатно возразил Лев Ильич.
— Да и вряд ли зажарит, — вырезал кусок из Настиной ноги Саблин. — Толстой — либеральный русский барин. Следовательно — эгоист. А Ницше — новый Иоанн Креститель.

  •  

— Каждому времени соответствует свой Христос. Умер старый гегелевский Христос. Для грядущего века потребуется молодой, решительный и сильный Господь, способный преодолеть! Способный пройти со смехом по канату над бездной! Именно — со смехом, а не с плаксивой миной!
— То есть для нового века нужен Христос — канатный плясун?
— Да! Да! Канатный плясун! Ему мы будем молиться всей душой, с ним преодолеем себя, за ним пойдем к новой жизни!
— По канату?
— Да, любезнейший Дмитрий Андреевич, по канату! По канату над бездной!

  •  

Неожиданно отец Андрей встал, подошел к Мамуту и замер, теребя пальцами крест.
— Дмитрий Андреевич, я… прошу у вас руки вашей дочери.
Все притихли. Мамут замер с непрожеванным куском во рту. Арина побледнела и упёрлась глазами в стол.
Мамут судорожно проглотил, кашлянул.
— А… как же…
— Я очень прошу. Очень.
Мамут перевёл взгляд оплывших глаз на дочь.
— Ну…
— Нет, — мотнула она головой.
— А… что…
— Я умоляю вас, Дмитрий Андреевич. — Отец Андрей легко встал на колени.
— Нет, нет, нет, — мотала головой Арина. <…>
— Ну… откровенно… я… не против… <…>
— От этого никто ещё не умирал, — держала её голову Румянцева.
— Арина, прошу тебя, — гладил её щёку отец Андрей.
— Папенька, помилосердствуй! Папенька, помилосердствуй!
Вбежал Саблин с ручной пилой в руке. За ним едва успевал лакей Павлушка с обрезком толстой доски. Заметив краем глаза пилу, Арина забилась и завопила так, что пришлось всем держать её.
— Закройте ей рот чем-нибудь! — приказал Саблин, становясь на колени и закатывая себе правый рукав фрака.
Мамут запихнул в рот дочери носовой платок и придерживал его двумя пухлыми пальцами. Правую руку Арины обнажили до плеча, перетянули на предплечье двумя ремнями и мокрым полотенцем, Лев Ильич прижал её за кисть к доске, Саблин примерился по своему желтоватому от табака ногтю:
— Господи, благослови…
Быстрые рывки масленой пилы, глуховатый звук обречённой кости, рубиновые брызги крови на ковре, вздрагивание Аришиных ног, сдавленных четырьмя руками.
Саблин отпилил быстро. Жена подставила под обрубки глубокие тарелки.
— Павлушка, — протянул ему пилу Саблин. — Ступай, скажи Митяю, пусть дрожки заложит и везёт. Пулей!
Лакей выбежал.
— Поезжайте к фельдшеру нашему, он сделает перевязку.
— Далеко? — Мамут вытащил платок изо рта потерявшей сознание дочери.
— Полчаса езды. Сашенька! Икону!
Саблина вышла и вернулась с иконой Спасителя.
Отец Андрей перекрестился и опустился на колени. Мамут с астматическим поклоном протянул ему руку дочери. Тот принял, прижал к груди, приложился к иконе.
— Ступайте с Богом, — ещё раз склонился Мамут. <…>
Саблин протянул ему бокал.
— За славный род Мамутов.
Чокнулись, выпили.
— Всё-таки… вы сильно переоцениваете Ницше, — неожиданно произнёс Мамут.
Саблин нервно зевнул, повел плечами.
— А вы недооцениваете.
— Ницше — идол колеблющихся.
— Чушь. Ницше — великий живитель человечества.
— Торговец сомнительными истинами…
— Дмитрий Андреевич! — нетерпеливо дернул головой Саблин. — Я уважаю и ценю вас как русского интеллигента, но вашим философским мнением я не дорожу, увольте!

О повести[править]

  •  

И вот теперь этот текст дошел до мозгов наших народных бронтозавров и те разразились негодующим рёвом. Но впечатляет не рёв отечественных бронтозавров, а скорость нервного импульса в их телах: 16 лет. Такова скорость нынешней народной мысли. Кстати, таков и возраст Насти. Бронтозавру невдомёк, что художественная литература по определению неподсудна. Пусть себе ревёт. Сейчас время рева и конвульсий, выдаваемых за новую силу.[1]ответ на обвинения в пропаганде каннибализма и экстремизма

  — Владимир Сорокин, 2016
  •  

«Пир» никоим образом не шокирует. Настю запекли? — Ну так а чего вы ещё хотите, это ведь Сорокин. Если б её, наоборот, не запекли — вот был бы шок.[2]

  Лев Данилкин, 2000
  •  

А какая лафа славистам! Можно порассуждать о мифопоэтической модели мира, один из кодов которой включает каннибализм, <…> привлечь мифологические параллели, вспоминая Кроноса, пожирающего своих детей, Тантала, подавшего пирующим богам мясо сына, или зороастрийских прародителей человечества («Авеста»), слопавших своих любимых первенцев. <…>
Но если цель автора — шокирующее воздействие на читателя, то она не достигнута. После «Романа», начавшегося в духе тургеневских дворянских идиллий, а заканчивающегося сценой, где на 50 страницах герой бьёт топором по бесчисленным головам, разрубает трупы и раскладывает рядком кишки, читатель не обманывается насчет развязки «Насти». Боюсь, «Настю» читатели Сорокина съели ещё раньше, чем Сорокин подал её на стол.[3]

  Алла Латынина, «Рагу из прошлогоднего зайца», 2001
  •  

Первый же рассказ сборника <…> — программный. <…> Если Бог отдал своего Сына Единородного в жертву, то ведь каждому родителю это доступно. <…> Один из самых соблазнительных евангельских текстов — «Ешьте мою плоть», истолкованный многими комментаторами как метафора, Сорокин со вкусом разыгрывает на современный лад[4]. Однако, этот современный лад одновременно отсылает нас и к древнейшим временам.
Этот Сорокинский удар так силён, что и козёл отпущения там блеет, и тотемный зверь-бог, ритуально убиваемый охотничьим племенем и съедаемый в положенный день в году, брызжет кровью, раздираемый руками верных, и возникает острое желание «проверить» свою собственную веру: длинная тень языческого обряда достигает и до нашего алтаря. То, что для христиан есть радость встречи, единения, воспоминания о последней трапезе Иисуса Христа с его учениками, таинственная точка соединения человека с Богом, <…> сильно омрачается этой Сорокинской ссылкой. Но у него есть основания, — самый ритуал представляет собой палимпсест, и есть такие древние слои, о которых мы в повседневности и не догадываемся, а если догадываемся, то отгоняем от своего сознания.

  Людмила Улицкая, «Неоязычество и мы», 2004
  •  

… «Настя» <…> замечательна тем, как она пародирует, одновременно доводя до совершенства, «фирменную» стратегию автора.

  Марк Липовецкий, «Паралогии: Трансформации (пост)модернистского дискурса в русской культуре 1920—2000 годов», 2008
  •  

Рассказ Владимира Сорокина — классика русской литературы, претензии активистов комментировать просто глупо. <…> Сейчас какая-то девочка считает, что рассказ Сорокина пропагандирует каннибализм, по этому принципу нужно запретить половину русских народных сказок.[5]

  Константин Богомолов, 2016

Примечания[править]

  1. Художественная литература по определению неподсудна // Новые Известия. — 24 августа 2016.
  2. Книга Пир // Афиша, 1 ноября 2000.
  3. Литературная газета. — 2001. — № 10 (5825), 7-13 марта.
  4. Что восходит к Ф. К. фон Баадеру (Игорь Смирнов. Диалог о еде // Курицын-weekly, 2001)
  5. Богомолов ответил на претензии активистов к его экранизации Сорокина // РИА Новости, 24 августа 2016.