Перейти к содержанию

Неоязычество и мы

Материал из Викицитатника

«Неоязычество и мы» — доклад Людмилы Улицкой на пленарном заседании XIV международной конференции памяти Александра Меня (Рига, 2004 год).

Цитаты

[править]
  •  

Гораздо более крепко, чем узами любви, люди связаны между собой общей виной. Общая, групповая вина уменьшает долю личной до неуловимо малой величины. Потому что дробь получается очень убедительная: в числителе единица, а в знаменателе — несколько тысяч, миллионов. Чем большая армия совершает преступление, тем — как будто! — меньше ответственности на каждом отдельном человеке. И мы, люди, живущие в мире огромных чисел, утешаемся этой лживой бухгалтерией, в то время как счет идет по другому правилу: ты и твоя совесть. И никаких дробей. И никаких оправданий, сводящихся к тому, что в толпе стояло много народу…. Преступление часто бывает массовым, покаяние, по своей природе — персонально.

  •  

Главная трудность ожидает на самом пороге: противопоставляя эти два явления, мы не всегда оцениваем, в какой степени современное христианство несет в себе язычество, и в какой мере христианство в своей практике дает повод для развития неоязычества. Какие ещё нити напряжения, кроме взаимного отрицания, связывают эти две противопоставляемые идеологии?

  •  

Каким же образом отрабатывается эта тема в сегодняшней российской литературе? Отрабатывается эта тема очень интересно, на разных уровнях, писателями разных стилей и воззрений, разного масштаба дарований и даже с разными намерениями. Сразу отметаю в сторону эзотерическую дребедень. Имеются три серьезные писателя, которые добросовестно, честно и талантливо, каждый по-своему, коснулся этой темы: Владимир Сорокин, Виктор Пелевин, Людмила Петрушевская.
Сборник рассказов «Пир» Владимира Сорокина — самое, на мой взгляд, глубокое и исчерпывающее из его произведений, рассматривает наиболее болезненные точки современной цивилизации. Вообще, по моему мнение, в этом и состоит главная доблесть Сорокина: обладая феноменальным чутьём ко всему болезненному и патологическому, что есть в мире, он безошибочно указывает пальцем на язву. И не только указывает, — надавливает на гнойник, и гной, кровь, физиологические выделения брызжут струёй в не всегда подготовленного читателя. Отсюда — большое количество людей, не принимающих Сорокинской отталкивающей эстетики, отсюда же и множество поклонников, оценивающих именно точность удара.
Когда-то Сорокин высказался в моём присутствии <…>: «Я занимаюсь разрушением табу». Это меня тогда ужасно резануло: зачем разрушать последние табу в мире, который и так едва стоит на ногах? Разумеется, всем нам известно, что культура живет в отрицании, новое рождается наперекор прошлому. Но, вместе с тем, культура представляет собой и палимпсест, старые надписи не стираются, все идет в ход, а новация очень быстро становится традицией, и процесс созидания идет об руку с процессом разрушения. По этой причине намерение сокрушить табу не вызвало у меня большого восторга: устаревшие табу отмирают сами собой. <…>
Первый же рассказ сборника «Пир», «Настя» — программный. <…> Если Бог отдал своего Сына Единородного в жертву, то ведь каждому родителю это доступно. <…> Один из самых соблазнительных евангельских текстов — «Ешьте мою плоть», истолкованный многими комментаторами как метафора, Сорокин со вкусом разыгрывает на современный лад[1]. Однако, этот современный лад одновременно отсылает нас и к древнейшим временам.
Этот Сорокинский удар так силён, что и козёл отпущения там блеет, и тотемный зверь-бог, ритуально убиваемый охотничьим племенем и съедаемый в положенный день в году, брызжет кровью, раздираемый руками верных, и возникает острое желание «проверить» свою собственную веру: длинная тень языческого обряда достигает и до нашего алтаря. То, что для христиан есть радость встречи, единения, воспоминания о последней трапезе Иисуса Христа с его учениками, таинственная точка соединения человека с Богом, <…> сильно омрачается этой Сорокинской ссылкой. Но у него есть основания, — самый ритуал представляет собой палимпсест, и есть такие древние слои, о которых мы в повседневности и не догадываемся, а если догадываемся, то отгоняем от своего сознания.
Далее, по тексту книги, предъявляется всё, чему поклоняется современный человек, — все удовольствия, который он фетишизирует, представлены в сборнике как на блюде: секс, стол, стул…
Словом, всех, кто хочет заниматься критикой современного общества, кто желает детально исследовать, как оно со вкусом гниёт и сгнивает — прошу к Владимиру Сорокину. Он делает это блестяще: остроумно, беспощадно, холодно, без всякого спуска и сострадания к «несчастному сукину сыну», по выражению Фолкнера.
Мне, откровенно говоря, всегда бывает этого самого «несчастного сукина сына» жалко. Я видела кадры кинохроники, где освобождённые узники фашистского концлагеря разрывают на части спрятавшегося эсэсовца, и ужаснулась, как эти живые скелеты, ещё котелка солдатской каши не съевшие, вырывают глаза из живого негодяя. <…>
Мне иногда хочется, чтобы Сорокин ошибся. Но он совершенно безошибочен в видении мерзостей, которые в девятнадцатом веке были «свинцовыми», а в двадцатом — из крови, мочи и кала. Двадцать первый предлагает усиленный вариант — то же самое, но детское…

  •  

… Виктор Пелевин. Взгляд его обращён не назад, в историю культуры, а в сторону. В сторону Востока.
Это наш русский дзен-буддист. Из самых ранних. Всё прочитал. Не в отрывном календаре. В полном объёме. Долго глядел на восток. И побывал там. Чувствуется разнообразный и непосредственный опыт: сам летал. Написал много интересного. Очень хорошо попал в мишень. Владеет самым современным инструментарием для полётов. Он по возрасту и по культурному уровню не принадлежит первому поколению людей в России, прочитавших Д. Т. Судзуки. Впрочем, его он, может быть, как раз и не читал. Когда Пелевин подрос, железные врата раскрылись, и появились живые люди, живые практики: йога, айкидо, цигун. Практики оказались очень эффективны, помогали не только двигаться, но и думать, находить столь необходимые современному человеку состояния покоя, отрешенности, сосредоточенности… Молодёжь буквально ломанулась на восток.
Мы в шестидесятые читали христианскую эзотерику, Мейстера Экхарда, Паскаля. Подбирались к Дионисию Ареопагиту, интересовались исихастами. <…> Но о каббале, о структуре мире, о его кристаллической решетке, о иерархиях и сферах уже шел гуд. Признаюсь, я тогда даже всего доктора Штейнера пропахала в поисках духовных наслаждений. Не нашла.
А Виктор Пелевин нашел, но совсем в другой стороне света. Он оказался генералом армии русских мальчиков, которая, скривившись от имеющегося в наличии православия, отмаршировала в сторону индийской смоковницы, а потом и на иные просторы.

  •  

Но понять, почему происходит такой откат вообще от христианства у молодежи, очень важно.
Упомянем общеизвестные вещи: службы на малопонятном языке, косность церковного сознания, постоянное движение церкви как институции в услужение государству, сервильность церковного начальства, непристойная для христианства пышность и богатство, ярким свидетельством чему является Храм Христа Спасителя, символ сегодняшнего православия. Люди, укоренные в православии, в христианстве, могут своим взглядом проникать глубже, через эту мишурную поверхность, и не упускают из своего сознания, из своей души ни литургического богатства, ни духовных драгоценностей, оставленных в наследство Серафимом Саровским и православными исповедниками и мучениками нового времени.
Молодые люди натыкаются в первую очередь на лубочные схемы «народной веры» — на утилитарную идею загробного воздаяния в виде райских кущ и посмертных страданий на горящих сковородках, на церковный догматизм и картонную идеологию. К этому добавляется глубокая агрессивность и церковный национализм.
Предлагаемая Востоком множественность возможностей личного пути, множественность самого мироздания, неограниченная свобода человека в поиске выглядят заманчивым предложением.

  •  

Пелевин <…> в своей замечательной книге «Чапаев и Пустота», совершил нечто подобное тому, что в своё время предложил Михаил Булгаков своим романом «Мастер и Маргарита»: Булгаков дал современный, сильно отличающийся от канонического, но написанный на живом языке и подверставший к старым проблемам новые, вариант «Нового Завета» — очень востребованную книгу, которая заставила отлучённые от Евангелия поколения раскрыть его заново, Пелевин же дал популярную версию буддизма, написанную в исключительно увлекательном, языком сегодняшнего дня, остроумную и элегантную книгу.
Языческий, говоря нашим языком, мир обнаруживает свои черты, и они вовсе не кажется отталкивающими. Напротив, вызывает большой интерес.

  •  

… роман Людмилы Петрушевской «Номер один или в саду других возможностей». <…>
Если попытаться определить основную тему Людмилы Петрушевской, надо признать, что она была первооткрывателем: именно она, ещё в шестидесятых годах, начиная со своих первых пьес, поставила чудовищный и безоговорочный диагноз тогдашнему советскому обществу: расчеловечивание человека. Я не знаю, было ли это раскрытие задуманной темы или стихийный творческий процесс, который не подчинялся теме, а вел и развивал её. Думаю, последнее. Но это и не имеет значения. Имеет значение то, что одновременно с этим ужасным процессом расчеловечивания, свидетелями которого явились сначала наши деды, потом родители и впоследствии мы сами как очевидцы (не имея в прочем возможности судить изнутри самих себя — насколько этот процесс коснулся тебя лично!), Петрушевская год за годом, от пьесы к рассказу, от рассказа к роману развивала и углубляла эту линию.
Она болела этой темой, она страдала ею, признаться, я с трудом представляю себе, где может черпать источник жизненной силы человек, взявший на себя эту чудовищную, изнуряющую задачу. Противовес не восставлен. Жизнь, предъявленная Петрушевской, безнадежна и темна. Всматриваться в эту картину — страшно и мучительно. Картина эта — необходима. Мы должны знать место, на котором стоим. Так выглядит христианская цивилизация двадцатого века.
Последний роман Людмилы Петрушевской — ещё одно отчаянное свидетельство общего кризиса жизни человеческого общества и человека как морального существа.

  •  

В романе Петрушевской <…> представлены другие возможности видения мира, <…> маленьким вымирающим северным народом, обитающим на территории нашей страны, — лёгкое смещение в сторону фантастического не меняет восприятия этой книги: мы уже привыкли, что жизнь нам предлагает то, что и самое смелое воображение не может предложить.

  •  

Людмила Петрушевская <…> обладает ещё и <…> даром ужасающего художественного пророчества.

  •  

… так или иначе, — христианство, приобретая общественное значение, утрачивает внутреннюю силу и привлекательность, и одна из причин этому — повсеместная подмена христианского универсализма христианством национальным. Христианство, отрицающее идею земного отечества и взыскующее Небесного, все чаще заменяется домашним, этнографическим христианством. В истории в течение многих веков происходила адаптация местных верований, зачастую к ликам святых причислялись мифологические и культурные герои, праздники, связанные с космическим циклом, вставали в церковный круг наряду с двунадесятыми, и это не представляло опасности для церкви до тех пор, пока существовала критическая масса, и этой критической массой оставалось учение Христа. Нагорная проповедь, сердцевина этого учения, оттесняется на задний план. Я не рискую даже сказать, чем именно она заменяется. <…> Однако, именно принимая во внимание пронизанность христианского сознания языческими чертами, церковь оказывается бессильной в этой борьбе с язычеством. Если таковая рассматривается в качестве задачи…

  •  

Покаяние, безусловно, очень сильная и очистительная вещь, но оно никак не может возникнуть прежде осознания. И в эту работу по осознанию мира и самих себя вносит свою малую лепту и сегодняшняя литература, даже если она представляет собой горькое и труднопереносимое лекарство

Примечания

[править]
  1. Что восходит к Ф. К. фон Баадеру (Игорь Смирнов. Диалог о еде // Курицын-weekly, 2001)

Ссылки

[править]