Последние и первые люди

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

Последние и первые люди: История близлежащего и далёкого будущего (англ. Last and First Men: A Story of the Near and Far Future) — первый и (наряду с «Создателем звёзд») наиболее известный фантастико-философский роман Олафа Стэплдона, самая масштабная из созданных когда-либо историй будущего. Написан в 1930 году.

Цитаты[править]

Предисловие[править]

  •  

Это произведение относится к разряду вымысла. Я попытался сочинить историю, которая может показаться вполне возможным или, по крайней мере, не абсолютно невозможным рассказом о будущем человека; и я попытался сделать этот рассказ достаточно актуальным по отношению к тем переменам, что имеют сегодня место в человеческом мировоззрении.
Стремление приукрасить будущее может показаться уступкой ради спасения прекрасного. Однако управляемое воображение в этой области может оказаться весьма полезным упражнением для умов, озадаченных настоящим и его потенциальными возможностями. Сегодня нам следует приветствовать, и даже изучать, каждую серьезную попытку предвидения будущего рода человеческого — не только для того, чтобы ухватить самые разнообразные и зачастую трагические перспективы, с которыми нам предстоит столкнуться, но также и потому, что мы сами можем ознакомиться с несомненным фактом, что многие из столь дорогих нашему сердцу идеалов должны показаться легкомысленными и незрелыми для более развитого сознания. Идеализация далекого будущего, к тому же, является попыткой представить человеческую расу в космическом окружении и приготовить наши сердца к восприятию новых ценностей.
Но чтобы такое мысленное построение одного из вероятных будущих оказалось достаточно убедительным, наше воображение должно находиться в жестких рамках. Надо стараться не выходить за границы возможного, установленные тем особым состоянием цивилизации, в которой живем. Голая фантазия имеет слабую силу — не ту, что нужно искать на самом деле, чтобы предсказать, что именно произойдет, потому что в нашей настоящей жизни такое предсказание бесполезно и помогает лишь в простейших случаях. Мы не выступаем в роли историков, заглядывающих вперед, вместо того чтобы оглянуться назад. Мы можем лишь выбрать единственную нить из целого клубка разных и в одинаковой степени важных возможностей. Но при выборе у нас должна быть цель. Деятельность, которой мы при этом занимаемся, — это не наука, а скорее искусство, и действие, которое она должна оказать на читателя, должно быть аналогично воздействию искусства.
Однако наша цель не только в том, чтобы создать превосходное в эстетическом смысле фантастическое видение. Мы должны добиться создания не просто истории, не просто фантазии, а мифа. Правдивого мифа, который внутри вселенной с определённой культурой (живой или не существующей) ярко выражает, и зачастую, возможно, трагически, её наиболее восхитительные стороны. Надуманный миф либо резко нарушает границы правдоподобия, установленные его же собственными культурными формами, либо выражает менее восхитительные стороны, чем те, что находятся в поле зрения его культурного диапазона. Эта книга более похожа на правдивое предсказание, чем на правдивый миф. Но все же она является попыткой создания мифа.
То будущее, которое придумано здесь, не должно, как я думаю, показаться абсолютно фантастическим или, во всяком случае, столь фантастичным, чтобы не иметь некоторого смысла для тех современных людей на Западе, которые знакомы с противоположными взглядами. Выбери я форму, где не было бы вообще никакой фантастики, сама её правдивость сделала бы её неправдоподобной. По меньшей мере одна из характеристик будущего здесь может быть почти верной — большая часть его будет именно такой, что мы привыкли называть «невероятным».

 

This is a work of fiction. I have tried to invent a story which may seem a possible, or at least not wholly impossible, account of the future of man; and I have tried to make that story relevant to the change that is taking place today in man's outlook.
To romance of the future may seem to be indulgence in ungoverned speculation for the sake of the marvellous. Yet controlled imagination in this sphere can be a very valuable exercise for minds bewildered about the present and its potentialities. Today we should welcome, and even study, every serious attempt to envisage the future of our race; not merely in order to grasp the very diverse and often tragic possibilities that confront us, but also that we may familiarize ourselves with the certainty that many of our most cherished ideals would seem puerile to more developed minds. To romance of the far future, then, is to attempt to see the human race in its cosmic setting, and to mould our hearts to entertain new values.
But if such imaginative construction of possible futures is to be at all potent, our imagination must be strictly disciplined. We must endeavour not to go beyond the bounds of possibility set by the particular state of culture within which we live. The merely fantastic has only minor power. Not that we should seek actually to prophesy what will as a matter of fact occur; for in our present state such prophecy is certainly futile, save in the simplest matters. We are not to set up as historians attempting to look ahead instead of backwards. We can only select a certain thread out of the tangle of many equally valid possibilities. But we must select with a purpose. The activity that we are undertaking is not science, but art; and the effect that it should have on the reader is the effect that art should have.
Yet our aim is not merely to create aesthetically admirable fiction. We must achieve neither mere history, nor mere fiction, but myth. A true myth is one which, within the universe of a certain culture (living or dead), expresses richly, and often perhaps tragically, the highest admirations possible within that culture. A false myth is one which either violently transgresses the limits of credibility set by its own cultural matrix, or expresses admirations less developed than those of its culture's best vision. This book can no more claim to be true myth than true prophecy. But it is an essay in myth creation.
The kind of future which is here imagined, should not, I think, seem wholly fantastic, or at any rate not so fantastic as to be without significance, to modern western individuals who are familiar with the outlines of contemporary thought. Had I chosen matter in which there was nothing whatever of the fantastic, its very plausibility would have rendered it unplausible. For one thing at least is almost certain about the future, namely, that very much of it will be such as we should call incredible.

  •  

Если случится такое, что эта книга будет открыта кем-то из жителей будущего — например, одним из представителей следующего поколения, занятого разборкой оставшегося от предков хлама, — она несомненно вызовет улыбку, потому что здесь отсутствует многое, для открытия чего не было пока никаких предпосылок. И, разумеется, даже при жизни нашего поколения могут произойти столь неожиданные и столь радикальные изменения, что очень скоро эта книга будет выглядеть слишком наивной. Но это неважно. Мы, живущие сейчас, должны задуматься как можно глубже над нашим отношением к окружающей вселенной; и хотя наши предположения покажутся наивными фантазиями людям будущего, их значение для целей сегодняшнего дня от этого не может стать меньше.

 

If ever this book should happen to be discovered by some future individual, for instance by a member of the next generation sorting out the rubbish of his predecessors, it will certainly raise a smile; for very much is bound to happen of which no hint is yet discoverable. And indeed even in our generation circumstances may well change so unexpectedly and so radically that this book may very soon look ridiculous. But no matter. We of today must conceive our relation to the rest of the universe as best we can; and even if our images must seem fantastic to future men, they may none the less serve their purpose today.

Вступление (написанное одним из Последних Людей)[править]

  •  

Когда ваши писатели приукрашивают будущее, они слишком легко представляют себе путь к некоей разновидности Утопии, в которой существа как таковые живут в абсолютном блаженстве посреди условий, превосходно подходящих к устоявшейся натуре человека. Я не собираюсь описывать ни один подобный рай. Напротив, я собираюсь описать гигантские перепады радости и печали, результаты изменений не только в окружающей человека среде, но и в его изменчивой натуре. И я должен рассказать, каким образом в мою собственную эпоху, имея наконец достаточно высокий уровень духовной зрелости и философского склада ума, человек вынужден, в силу непредвиденных обстоятельств, браться за предприятие столь же отчаянное, как и неприятное.
Я приглашаю вас, таким образом, в воображаемое путешествие через эпохи и вечности, лежащие между вашим временем и моим. Я приглашаю вас проследить такую историю перемен, печали, надежды и непредвиденных катастроф, какая не происходила больше нигде внутри пространства, опоясанного Млечным Путём.

 

When your writers romance of the future, they too easily imagine a progress toward some kind of Utopia, in which beings like themselves live in unmitigated bliss among circumstances perfectly suited to a fixed human nature. I shall not describe any such paradise. Instead, I shall record huge fluctuations of joy and woe, the results of changes not only in man's environment but in his fluid nature. And I must tell how, in my own age, having at last achieved spiritual maturity and the philosophic mind, man is forced by an unexpected crisis to embark on an enterprise both repugnant and desperate.
I invite you, then, to travel in imagination through the aeons that lie between your age and mine. I ask you to watch such a history of change, grief, hope, and unforeseen catastrophe, as has nowhere else occurred, within the girdle of the Milky Way.

  •  

Историки, живущие в ваши дни, обычно рассматривают всего лишь один момент из общего потока времени. Мне же предстоит представить в одной книге сущность не отдельных столетий, а целых эпох. Совершенно ясно, что мы не можем просто на досуге прогуляться по такому пути, на котором миллион земных лет эквивалентен всего лишь году в понимании ваших историков. Мы должны лететь. Мы должны путешествовать так, как это делаете вы на своих аэропланах, обозревая лишь общие контуры континента. Но поскольку пилот не видит никого из находящихся под ним обитателей — хотя, однако, именно они и являются теми, кто делает историю — мы ещё должны перемежать наш быстрый полет с множеством спусков, скользя над самыми крышами домов, и даже иногда высаживаться в критических точках, чтобы оказаться лицом к лицу с отдельными людьми. И как воздушное путешествие должно начаться от перемещения ограниченного взгляда пешехода к более широким горизонтам, так и мы должны начать до некоторой степени похожий осмотр с того небольшого периода, который включает кульминацию и падение вашей собственной примитивной цивилизации.

 

Historians living in your day need grapple only with one moment of the flux of time. But I have to present in one book the essence not of centuries but of aeons. Clearly we cannot walk at leisure through such a tract, in which a million terrestrial years are but as a year is to your historians. We must fly. We must travel as you do in your aeroplanes, observing only the broad features of the continent. But since the flier sees nothing of the minute inhabitants below him, and since it is they who make history, we must also punctuate our flight with many descents, skimming as it were over the house-tops, and even alighting at critical points to speak face to face with individuals. And as the plane's journey must begin with a slow ascent from the intricate pedestrian view to wider horizons, so we must begin with a somewhat close inspection of that little period which includes the culmination and collapse of your own primitive civilization.

Глава I. Балканская Европа[править]

  •  

Задолго до того, как человеческий дух ожил, чтобы пролить свет на основы мироздания и свои собственные, он временами пробуждался, озадаченно открывая глаза, и засыпал вновь. — 1. Европейская война и последующие годы

 

Long before the human spirit awoke to clear cognizance of the world and itself, it sometimes stirred in its sleep, opened bewildered eyes, and slept again.

  •  

Первым и, по общему мнению, важнейшим достижением вашей собственной «Западной» культуры было понимание двух идеалов поведения, так необходимых для духовного процветания. Сократ, на самом деле философствующий лишь для собственного удовольствия, а не для практических нужд, возвеличил беспристрастное рассуждение, добродетель ума и речи. Христос, восхищавший окружавших его людей, в этом аромате божественности, которая, для него, пронизывала весь мир, символизировал пример бескорыстной любви к ближним и к Богу. Сократ пробудил окружающих к идеалу беспристрастного ума, Иисус — к идеалу страстного, хотя и самозабвенного, поклонения. Сократ выдвигал честность и прямоту разума, Иисус — честность и прямоту желаний. Каждый из идеалов, разумеется, хотя и начинался с разных акцентов, включал в себя черты другого.
К сожалению, оба идеала требовали от человеческого мозга такой жизненной силы и совершенства в следовании логике, на которые реально никогда не была способна нервная система Первых Людей. На протяжении многих веков эти звёзды-близнецы безрезультатно манили к себе наиболее развившихся человеческих особей из общего стада людей-животных. Их неспособность практически реализовать эти идеалы дала возможность развиться в расе циничной апатии, которая и была одной из причин её разложения.
Но были и другие причины. Люди, из которых вышли и Сократ и Иисус, также находились среди первых, которые чувствовали восторг перед Судьбой. В греческом искусстве трагедии и в иудейской вере в божественность закона, равно как в индийском смирении, человек узнавал на опыте, сначала очень смутно, то видение внеземной и божественной красоты, которая должна возвеличивать его и ставить в тупик, снова и снова, на всем его жизненном пути. Противоречие между этим поклонением и непреклонной тягой к Жизни, борющейся со Смертью, оказывалось неразрешимым. И хотя некоторые отдельные личности были весьма искушенными в этом, в целом человеческая раса вновь и вновь испытывала затруднения в своем духовном развитии из-за этой величайшей дилеммы. — 1. Европейская война и последующие годы

 

The first, and some would say the greatest, achievement of your own "Western" culture was the conceiving of two ideals of conduct, both essential to the spirit's well-being. Socrates, delighting in the truth for its own sake and not merely for practical ends, glorified unbiased thinking, honesty of mind and speech. Jesus, delighting in the actual human persons around him, and in that flavour of divinity which, for him, pervaded the world, stood for unselfish love of neighbours and of God. Socrates woke to the ideal of dispassionate intelligence, Jesus to the ideal of passionate yet self-oblivious worship. Socrates urged intellectual integrity, Jesus integrity of will. Each, of course, though starting with a different emphasis, involved the other.
Unfortunately both these ideals demanded of the human brain a degree of vitality and coherence of which the nervous system of the First Men was never really capable. For many centuries these twin stars enticed the more precociously human of human animals, in vain. And the failure to put these ideals in practice helped to engender in the race a cynical lassitude which was one cause of its decay.
There were other causes. The peoples from whom sprang Socrates and Jesus were also among the first to conceive admiration for Fate. In Greek tragic art and Hebrew worship of divine law, as also in the Indian resignation, man experienced, at first very obscurely, that vision of an alien and supernal beauty, which was to exalt and perplex him again and again throughout his whole career. The conflict between this worship and the intransigent loyalty to Life, embattled against Death, proved insoluble. And though few individuals were ever clearly conscious of the issue, the first human species was again and again unwittingly hampered in its spiritual development by this supreme perplexity.

  •  

Европейская война, объявленная «войной до победного конца», была первым и наименее разрушительным из тех мировых конфликтов, которые так трагически отразили неспособность Первых Людей управлять их собственной человеческой природой. Исходным пунктом клубка мотивов, отчасти благородных, отчасти постыдных, послужил конфликт, для которого оба соперника были очень хорошо подготовлены, хотя ни один из них всерьез не собирался затевать его. Существовавшая разница в нравах между романской Францией и нордической Германией сочеталась с поверхностным соперничеством между Германией и Англией и с рядом до глупого грубых жестов со стороны части правительства Германии и её военного командования с целью разделить мир на два лагеря. Однако было невозможно указать существовавшие между ними принципиальные разногласия. Во время этой борьбы каждая сторона была убеждена в том, что лишь она одна отстаивает основы цивилизации. Но фактически обе стороны время от времени не сдерживали всплесков неприкрытой грубости, и обе успешно поддерживали действия не столько героические, сколько исполненные великодушия и благородства, столь необычные для Первых Людей. Потому что поведение, которое для более просвещенных умов кажется всего лишь нормальным, в те дни могло проявляться только благодаря редкой дальновидности и самообладанию.
Пока тянулись месяцы затяжного противостояния, между враждующими нациями начало расти искреннее и даже страстное желание мира и объединенного пространства. Фактически, из родового конфликта поднимается, по крайней мере хотя бы на время, душевный порыв, возвышающийся над устоями племенной обособленности. Но этот порыв пока ещё, не имел четкого руководства, не имел даже стойкой убежденности. Мир, каким он стал после европейской войны, является одним из знаменательных моментов древней истории, потому что он в сжатом виде выражает как пробуждающуюся дальновидность, так и неизлечимую слепоту, как импульсивное стремление к высшему всеобщему благу, так и маниакальное стремление к родовой обособленности расы, которая была, всё же, лишь несостоявшимся человечеством. — 1. Европейская война и последующие годы

 

The European War, called at the time the War to End War, was the first and least destructive of those world conflicts which display so tragically the incompetence of the First Men to control their own nature. At the outset a tangle of motives, some honourable and some disreputable, ignited a conflict for which both antagonists were all too well prepared, though neither seriously intended it. A real difference of temperament between Latin France and Nordic Germany combined with a superficial rivalry between Germany and England, and a number of stupidly brutal gestures on the part of the German Government and military command, to divide the world into two camps; yet in such a manner that it is impossible to find any difference of principle between them. During the struggle each party was convinced that it alone stood for civilization. But in fact both succumbed now and again to impulses of sheer brutality, and both achieved acts not merely of heroism, but of generosity unusual among the First Men. For conduct which to clearer minds seems merely sane, was in those days to be performed only by rare vision and self-mastery.
As the months of agony advanced, there was bred in the warring peoples a genuine and even passionate will for peace and a united world. Out of the conflict of the tribes arose, at least for a while, a spirit loftier than tribalism. But this fervour lacked as yet clear guidance, lacked even the courage of conviction. The peace which followed the European War is one of the most significant moments of ancient history; for it epitomizes both the dawning vision and the incurable blindness, both the impulse toward a higher loyalty and the compulsive tribalism of a race which was, after all, but superficially human.

Глава II. Падение Европы[править]

  •  

На Дальнем Востоке Китай, теперь уже наполовину американизированный, хотя в значительной мере находившийся под влиянием России и полностью принадлежащий Востоку, терпеливо совершенствовал свои рисовые плантации, развивал железные дороги, поднимал промышленность и беспристрастно вел диалог со всем остальным миром. В давние времена, ведя борьбу за независимость, Китай многое перенял и многому научился у воинствующего большевизма. И после падения русского государства именно на Востоке продолжала жить русская культура. Её мистицизм повлиял на Индию. Её социальные идеалы повлияли на Китай. Это не означало, что Китай полностью унаследовал теорию и, в ещё в меньшей степени, практику коммунизма, но он научился в большей мере вверять себя энергичной, преданной и в чем-то деспотичной партии и опираться на принципы общественного в большей мере, чем индивидуального. Однако он весь был пронизан индивидуализмом и, несмотря на попытки своих правителей, ускорял создание погрязшего в нищете и безысходности класса наемных рабов.
На Дальнем же Востоке Соединённые Штаты открыто заявляли о том, что являются стражами порядка на всей планете. Опасающиеся всех и всем завидующие, повсеместно почитаемые за их предприимчивость, однако повсюду широко презираемые за их самодовольство американцы очень быстро меняли сам характер человеческого существования. К этому моменту каждое человеческое существо на всей планете использовало американские продукты, и не было ни одного региона, где бы американский капитал не поддерживал местную рабочую силу. Более того, американская пресса, пластинки, кинематограф и телевизор непрестанно пропитывали планету американским образом мысли. Год за годом эфир разносил эхо нью-йоркских развлечений и религиозных страстей со Среднего Запада. И что удивительного в том, что Америка, даже будучи презираемой, неотвратимо сформировала по единому шаблону всю человеческую расу. Это, возможно, и не имело бы значения, будь Америка способна дать самое лучшее из того, чем она обладала. Но неизбежно из этого распространялось только все наихудшее. Только наиболее грубые особенности этого потенциально великого народа могли овладеть умами иностранцев посредством таких несовершенных инструментов. И поэтому, из-за этого ядовитого влияния, исходящего от основоположников вот такого человеческого общества, весь мир, а вместе с ним и наиболее благородные и знатные представители самой Америки, были безвозвратно испорчены. — 1. Европа и Америка

 

In the Far East, China, already half American, though largely Russian and wholly Eastern, patiently improved her rice lands, pushed forward her railways, organized her industries, and spoke fair to all the world. Long ago, during her attainment of unity and independence, China had learnt much from militant Bolshevism. And after the collapse of the Russian state it was in the East that Russian culture continued to live. Its mysticism influenced India. Its social ideal influenced China. Not indeed that China took over the theory, still less the practice, of communism; but she learnt to entrust herself increasingly to a vigorous, devoted and despotic party, and to feel in terms of the social whole rather than individualistically. Yet she was honeycombed with individualism, and in spite of her rulers she had precipitated a submerged and desperate class of wage slaves.
In the Far West, the United States of America openly claimed to be custodians of the whole planet. Universally feared and envied, universally respected for their enterprise, yet for their complacency very widely despised, the Americans were rapidly changing the whole character of man's existence. By this time every human being throughout the planet made use of American products, and there was no region where American capital did not support local labour. Moreover the American press, gramophone, radio, cinematograph and televisor ceaselessly drenched the planet with American thought. Year by year the aether reverberated with echoes of New York's pleasures and the religious fervours of the Middle West. What wonder, then, that America, even while she was despised, irresistibly moulded the whole human race. This, perhaps, would not have mattered, had America been able to give of her very rare best. But inevitably only her worst could be propagated. Only the most vulgar traits of that potentially great people could get through into the minds of foreigners by means of these crude instruments. And so, by the floods of poison issuing from this people's baser members, the whole world, and with it the nobler parts of America herself, were irrevocably corrupted.

Глава III. Америка и Китай[править]

  •  

Внутри каждой из систем существовали, без всякого сомнения, реальные культурные различия, главными из которых были различия между китайским и индийским менталитетами. Китайцы были заинтересованы в видимости, в утонченности, в прагматизме; в то время как индийцы были склонны искать за видимостью некую предельную реальность, для которой эта жизнь, как они говорили, была всего лишь преходящим аспектом. Так, обычный индиец никогда не принимал близко к сердцу никакую практическую социальную проблему, при всей её серьезности. Идея совершенствования этого мира никогда не была для него всепоглощающим интересом — с тех самых пор, как он приучился верить, что этот мир являлся всего лишь тенью. Было, разумеется, и такое время, когда Китай имел меньшую духовную связь с Индией, чем с Западом, но страх перед Америкой притянул друг к другу эти два великих народа. По меньшей мере, они были всерьез единогласны в своей ненависти к этой смеси коммерческого туризма, миссионерства и варварского завоевания, что повсюду воплощали собой американцы.
Китай, отдавая дань своей относительной слабости и раздражению, вызванному распространившимися внутри него щупальцами американской индустрии, в это время был более националистичным, чем его соперник. — 1. Соперники

 

Within each system there were of course real differences of culture, of which the chief was the difference between the Chinese and Indian mentalities. The Chinese were interested in appearances, in the sensory, the urbane, the practical; while the Indians inclined to seek behind appearances for some ultimate reality, of which this life, they said, was but a passing aspect. Thus the average Indian never took to heart the practical social problem in all its seriousness. The ideal of perfecting this world was never an all-absorbing interest to him; since he had been taught to believe that this world was mere shadow. There was, indeed, a time when China had mentally less in common with India than with the West, but fear of America had drawn the two great Eastern peoples together. They agreed at least in earnest hate of that strange blend of the commercial traveller, the missionary, and the barbarian conqueror, which was the American abroad.
China, owing to her relative weakness and irritation caused by the tentacles of American industry within her, was at this time more nationalistic than her rival, America.

Глава IV. Американизированная планета[править]

  •  

Наука в этот период среди Первых Людей пользовалась особым почетом. Это было не потому, что она лежала в области, исследовавшейся в пору наивысшего расцвета расы максимально пристально, и не потому, что именно благодаря науке люди получили возможность слегка заглянуть в природу физического мира, а скорее потому, что применение научных принципов круто меняло материальные обстоятельства их жизни. Когда-то не вполне устойчивые научные доктрины начали выкристаллизовываться в твердые и замысловатые догмы; но находчивый научный ум все ещё с блеском продолжал упражняться в улучшении промышленных технических средств и, таким образом, полностью завладел воображением расы, мыслительное любопытство которой уже подходило к завершению. Ученый считался олицетворением не только знаний, но и силы, и никакие легенды о возможностях науки не казались слишком фантастическими, чтобы не верить в них. — 2. Влияние науки

 

Science now held a position of unique honour among the First Men. This was not so much because it was in this field that the race long ago during its high noon had thought most rigorously, nor because it was through science that men had gained some insight into the nature of the physical world, but rather because the application of scientific principles had revolutionized their material circumstances. The once fluid doctrines of science had by now begun to crystallize into a fixed and intricate dogma; but inventive scientific intelligence still exercised itself brilliantly in improving the technique of industry, and thus completely dominated the imagination of a race in which the pure intellectual curiosity had waned. The scientist was regarded as an embodiment, not merely of knowledge, but of power; and no legends of the potency of science seemed too fantastic to be believed.

  •  

По нескольким причинам особой чести были удостоены полёты. Они имели чрезвычайно важное практическое значение как средство связи, и как самое быстрое средство передвижения они учреждали высшую форму поклонения. Случайное совпадение, что форма самолёта совпадала с основным символом древнего христианства, добавило полётам дополнительный мистический смысл. Потому что, хотя дух христианства и был утерян, многие его символы сохранились в новой вере. Более важной причиной преобладания полётов было то, что поскольку военные действия давно ушли в прошлое, авиация, как естественный вид опасности, стала главным способом выхода природной склонности к риску современного человекообразного животного. Молодые мужчины и женщины с готовностью рисковали своими жизнями во имя Горделпаса и их собственного спасения, в то время как их старшие наставники получали косвенное удовлетворение в этом бесконечном празднике молодой удали. Разумеется, если не считать острых ощущений от занятий благочестивым воздушным пилотажем, то было невероятно, что человечество так долго сохраняет взаимный мир и свое единство. В каждом религиозном центре во время часто повторяющихся Дней Священных Полётов выполнялись традиционные коллективные и индивидуальные полёты. Когда такое случалось, то всё небо бывало разукрашено замысловатыми узорами из тысяч самолетов, кружащихся, кувыркающихся, парящих, ныряющих в безупречном порядке и на разной высоте; танец, совершавшийся на одном уровне, с большим искусством дополнял танцы совершавшиеся в это же время на других. Казалось, будто произвольные внутренние переливы направлений огромных стай травников и чернозобиков обретали тысячекратную сложность и были подчинены единой непрерывно развивающейся теме танца. Затем, совсем неожиданно, все разлеталось на куски у самого горизонта, оставляя небо свободным для квартетов, дуэтов и соло самых блистательных, посвятивших себя полётам, звёзд. Обычно и ночью множество самолётов, снабженных цветными огнями, описывали в самом зените непрерывно меняющиеся символические огненные рисунки. Кроме вот таких воздушных танцев на протяжении восьми сотен лет существовал ещё и обычай время от времени отражать в плотном потоке самолетов, растянувшихся почти на шесть тысяч миль, священные строки Горделпаса, чтобы это великое достояние могло быть увидено на других планетах.
В жизни каждого отдельного человека полёты играли весьма существенную роль. Сразу после рождения он попадал в руки жрицы полётов и падал, привязанный к парашюту, чтобы затем быть ловко пойманным на крыло самолета его отца. Подобный ритуал служил заменой методам по предотвращению беременности (запрещённых, как идущих вразрез с культом божественной энергии): поскольку к тому времени у многих младенцев совершенно атрофировался древний эффект спазматических конвульсий, большинство новорожденных падали спокойно, но вдребезги разбивались об отцовские крылья. В юношеском возрасте каждый человек (мужчина или женщина) первый раз в жизни брался за штурвал самолета, и с тех пор вся его жизнь оказывалась пронизанной суровыми воздухоплавательными упражнениями. Начиная со среднего возраста, то есть лет со ста, когда он уже не мог рассчитывать подняться на очередную ступень в иерархии людей, занятых активными полетами, он продолжал ежедневно летать с чисто практическими целями. — 4. Культура Первого Всемирного Государства

 

Several causes had raised flying to a position of unique honour. As a means of communication it was of extreme practical importance; and as the swiftest locomotion it constituted the supreme act of worship. The accident that the form of the aeroplane was reminiscent of the main symbol of the ancient Christian religion lent flying an additional mystical significance. For though the spirit of Christianity was lost, many of its symbols had been preserved in the new faith. A more important source of the dominance of flying was that, since warfare had long ceased to exist, aviation of a gratuitously dangerous kind was the main outlet for the innate adventurousness of the human animal. Young men and women risked their lives fervently for the glory of Gordelpus and their own salvation, while their seniors took vicarious satisfaction in this endless festival of youthful prowess. Indeed apart from the thrills of devotional aerial acrobats, it is unlikely that the race would so long have preserved its peace and its unity. On each of the frequent Days of Sacred Flight special rituals of communal and solo aviation were performed at every religious centre. On these occasions the whole sky would be intricately patterned with thousands of planes, wheeling, tumbling, soaring, plunging, in perfect order and at various altitudes, the dance at one level being subtly complementary to the dance at others. It was as though the spontaneous evolutions of many distinct flocks of redshank and dunlin were multiplied a thousand-fold in complexity, and subordinated to a single ever-developing terpsichorean theme. Then suddenly the whole would burst asunder to the horizon, leaving the sky open for the quartets, duets and solos of the most brilliant stars of flight. At night also, regiments of planes bearing coloured lights would inscribe on the zenith ever-changing and symbolical patterns of fire. Besides these aerial dances, there had existed for eight hundred years a custom of spelling out periodically in a dense flight of planes six thousand miles long the sacred rubrics of the gospel of Gordelpus, so that the living word might be visible to other plants.
In the life of every individual, flying played a great part. Immediately after birth he was taken up by a priestess of flight and dropped, clinging to a parachute, to be deftly caught upon the wings of his father's plane. This ritual served as a substitute for contraception (forbidden as an interference with the divine energy); for since in many infants the old simian grasping-instinct was atrophied, a large proportion of the new-born let go and were smashed upon the paternal wings. At adolescence the individual (male or female) took charge of a plane for the first time, and his life was subsequently punctuated by severe aeronautical tests. From middle age onwards, namely as a centenarian, when he could no longer hope to rise in the hierarchy of active flight, he continued to fly daily for practical purposes.

Глава VII. Возвышение Вторых Людей[править]

  •  

Было бы неверно утверждать, что интересы этих существ носили социальный характер. Они никогда не поклонялись абстракции, носящей название государства, или нации, или даже содружеству. Потому что их главной отличительной чертой была не простая стадность, а нечто новое: врожденный интерес к личности как с точки зрения разнообразия типов, так и с точки зрения идеи развития. У них была удивительная сила живой интуиции по отношению к своим собратьям, как к уникальным личностям с особыми потребностями. Индивидуумы более ранних племен страдали от почти непреодолимой духовной изоляции друг от друга. Не только любовники, но даже и гении с особым подходом к внутреннему миру личности едва ли достигали правильного взгляда друг на друга. Но представители второго людского рода, обладавшие более глубоким и более точным самосознанием, были также способны и к более глубокому и точному взаимопониманию. Они достигали этого не за счет уникальных способностей, а исключительно благодаря созревшему искреннему интересу друг к другу, тонкому наблюдению и более деятельному воображению. — 1. Появление новых видов

 

It would not be true to say that the strongest interest of these beings was social. They were never prone to exalt the abstraction called the state, or the nation, or even the world-commonwealth. For their most characteristic factor was not mere gregariousness but something novel, namely an innate interest in personality, both in the actual diversity of persons and in the ideal of personal development. They had a remarkable power of vividly intuiting their fellows as unique persons with special needs. Individuals of the earlier species had suffered from an almost insurmountable spiritual isolation from one another. Not even lovers, and scarcely even the geniuses with special insight into personality, ever had anything like accurate vision of one another. But the Second Men, more intensely and accurately self-conscious, were also more intensely and accurately conscious of one another. This they achieved by no unique faculty, but solely by a more ready interest in each other, a finer insight, and a more active imagination.

  •  

Сексуальная мораль Вторых Людей прошла через все известные Первым Людям стадии; но к тому времени, когда они установили единую мировую цивилизацию, она приняла неизвестную ранее форму. И мужчин, и женщин не только поддерживали в стремлении иметь столько случайных связей, сколько им хочется для их потребностей, но так же, при высоком уровне духовного единения, строгая моногамия даже преследовалась. Потому что в сексуальном единении такой высокой формы они видели символ такого единения разума, которое они страстно желали сделать всеобщим. Поэтому самым ценным даром, которым могли обменяться любовники, была не девственность, а сексуальный опыт. Союз, как ощущалось, был тем богаче, чем больше каждая сторона могла получить от предыдущей сексуальной и духовной близости с другими. Однако, хотя как основной принцип моногамия не одобрялась, высшей формой единения на практике считалось долгое, пожизненное партнерство. — 3. Вторые Люди в зените славы

 

The sexual morality of the Second Men passed through all the phases known to the First Men; but by the time that they had established a single world-culture it had a form not known before. Not only were both men and women encouraged to have as much casual sexual intercourse as they needed for their enrichment, but also, on the higher plane of spiritual union, strict monogamy was deprecated. For in sexual union of this higher kind they saw a symbol of that communion of minds which they longed to make universal. Thus the most precious gift that a lover could bring to the beloved was not virginity but sexual experience. The union, it was felt, was the more pregnant the more each party could contribute from previous sexual and spiritual intimacy with others. Yet though as a principle monogamy was not applauded, the higher kind of union would in practice sometimes result in a life-long partnership.

Из этих находящихся под влиянием музыки культур самой замечательной была одна, в которой музыка и религия соединились в форме тирании, не менее жестокой, чем при союзе науки и религии в далеком прошлом. Весьма уместным будет подробно остановиться на нескольких её моментах.

Глава X. Третьи Люди в диком мире[править]

  •  

Индустриализация, однако, была не более чем отклонением, чем-то затянувшимся гибельным и бесполезным в жизни этих племён. — 2. Дисгрессия Третьих Людей

 

Industrialism, however, was never more than a digression, a lengthy and disastrous irrelevance in the life of this species.

  •  

Третьи Люди были весьма подвластны стремлению к личному бессмертию. Их жизнь была очень коротка, а любовь к жизни — весьма сильным чувством. Им казалось трагическим изъяном в природе существование того факта, что мелодия личной жизни должна или затихнуть, перейдя в мрачное одряхление, или быть грубо оборвана, никогда не повторяясь вновь. И вот теперь музыка обрела особое значение для этой расы. Их занятие ею было столь поглощающим, что они были готовы принять её как своего рода скрытый смысл и реальность всего окружающего. В свободные часы, вырвавшись из трудной, а иногда и трагической жизни, группы крестьян обычно пытались отвлекаться, вызывая в собственном воображении с помощью пения, свирели или скрипки особый мир, более прекрасный, более реальный, чем их, полный повседневных забот и труда. Концентрируя свой чувствительный слух на неисчерпаемом разнообразии тона и ритма, они воображали, что охвачены живым присутствием музыки и, таким образом, переносятся в куда более очаровательный мир. Нет ничего удивительного, что они верили в то, что каждая мелодия была духом, ведущим свою собственную жизнь внутри музыкальной вселенной. И неудивительно, что они представляли себе, что симфония или хор сами по себе единичные духи, принадлежащие всем их участникам. Неудивительно, что им казалось, что когда мужчины и женщины слушали глубокую музыку, рушились барьеры их индивидуальности, так что они становились одной душой благодаря единению с музыкой.
Пророк родился в горной деревушке, где прирожденное поклонение музыке было крайне сильным, хотя и совершенно неформализованным. Со временем он научил свою крестьянскую аудиторию подняться до самого крайнего наслаждения и самой восхитительной печали. Затем, в конце концов, он начал, после размышлений, излагать свои мысли уже по праву великого барда. А позже он очень легко убедил людей, что музыка — та же реальность, а все остальное всего лишь иллюзия, и что живым духом вселенной является чистая музыка, и что каждое отдельное животное и человек, хотя они и имели тело, которое должно умереть и навсегда исчезнуть, имели ещё и душу, которая была музыкой и была вечной. Мелодия, говорил он, есть мимолетная скоротечность вещей. Она возникает, и она прекращается. Великая тишина пожирает её и, по-видимому, растворяет. Течение — вот сущность её бытия. Однако если для мелодии остановиться означает умереть насильственной смертью, то сама музыка, утверждал пророк, имеет при этом вечную жизнь. После тишины она может возникнуть вновь, со всей своей бодростью и живостью. Время не может состарить её — потому что её дом лежит в стране вне пределов времени. И эта страна, так со всей серьезностью проповедовал молодой музыкант, является родной также для каждого мужчины и женщины, и даже более того, для всего живого, что имеет хоть какой-то музыкальный дар. Те, кто искал бессмертия, должны стремиться разбудить свои сокрушенные души для мелодии и гармонии. И согласно степени их музыкальной самобытности и искусности будет определено их место в вечной жизни. — 2. Дисгрессия Третьих Людей

 

The Third Men were very subject to a craving for personal immortality. Their lives were brief, their love of life intense. It seemed to them a tragic flaw in the nature of existence that the melody of the individual life must either fade into a dreary senility or be cut short, never to be repeated. Now music had a special significance for this race. So intense was their experience of it, that they were ready to regard it as in some manner the underlying reality of all things. In leisure hours, snatched from a toilful and often tragic life, groups of peasants would seek to conjure about them by song or pipe or viol a universe more beautiful, more real, than that of daily labour. Concentrating their sensitive hearing upon the inexhaustible diversity of tone and rhythm, they would seem to themselves to be possessed by the living presence of music, and to be transported thereby into a lovelier world. No wonder they believed that every melody was a spirit, leading a life of its own within the universe of music. No wonder they imagined that a symphony or chorus was itself a single spirit inhering in all its members. No wonder it seemed to them that when men and women listened to great music, the barriers of their individuality were broken down, so that they became one soul through communion with the music.
The prophet was born in a highland village where the native faith in music was intense, though quite unformulated. In time he learnt to raise his peasant audiences to the most extravagant joy and the most delicious sorrow. Then at last he began to think, and to expound his thoughts with the authority of a great bard. Easily he persuaded men that music was the reality, and all else illusion, that the living spirit of the universe was pure music, and that each individual animal and man, though he had a body that must die and vanish for ever, had also a soul that was music and eternal. A melody, he said, is the most fleeting of things. It happens and ceases. The great silence devours it, and seemingly annihilates it. Passage is essential to its being. Yet though for a melody, to halt is to die a violent death, all music, the prophet affirmed, has also eternal life. After silence it may occur again, with all its freshness and aliveness. Time cannot age it; for its home is in a country outside time. And that country, thus the young musician earnestly preached, is also the home land of every man and woman, nay of every living thing that has any gift of music. Those who seek immortality, must strive to waken their tranced souls into melody and harmony. And according to their degree of musical originality and proficiency will be their standing in the eternal life.

Глава XIII. Человечество на Венере[править]

  •  

«Проколите пузырь мысли в любой точке», заявляли некоторые, «и вы разрушите его целиком. И поскольку мысль — одна из необходимых составляющих человеческой жизни, она должна быть сохранена». — 2. Летающие Люди

 

"Prick the bubble of thought at any point," it was said, "and you shatter the whole of it. And since thought is one of the necessities of human life, it must be preserved."

Глава XIV. Нептун[править]

  •  

Мириады индивидуумов, каждый из которых уникален, прожили свои жизни в восхитительном взаимодействии друг с другом, вкладывая ритмы своего сердца в музыку вселенной, а затем исчезали, уступая место другим. Я не в состоянии описать всю эту многовековую последовательность множества отдельных жизней, которая и являет собой истинную ткань тела человечества. Я могу лишь проследить, так сказать, освобожденный от внешних тканей скелет его роста. — 3. Медленный захват территории

 

Myriads of individuals, each one unique, live out their lives in rapt intercourse with one another, contribute their heart's pulses to the universal music, and presently vanish, giving place to others. All this age-long sequence of private living, which is the actual tissue of humanity's flesh, I cannot describe. I can only trace, as it were, the disembodied form of its growth.

Глава XV. Последние Люди[править]

  •  

Космические события, которые мы называем Начало и Конец — это ограничения существования лишь в смысле нашего игнорирования событий, лежащих за их пределами. Мы знаем, и с позиций расового разума предчувствовали как отчетливую настоятельность, что не только пространство, но и время подобным образом безгранично, хотя и имеет предел. Потому что в некотором смысле время циклично. После Конца события, для нас непостижимые, будут продолжаться в течение периода, гораздо более длительного, чем тот, который прошел с самого Начала, но в конце концов произойдет повторение идентичного события, которое и есть само Начало.
Тем не менее, хотя время и циклично, оно не «бесконечно повторяющееся», ибо не существует другого времени, внутри которого оно может повторить самое себя. Потому что время всего лишь абстракция из последовательности проходящих событий; и поскольку все события любого вида формируют вместе цикл последовательностей, то не существует ничего такого постоянного, в отношении которого может произойти повторение. Итак, последовательность событий циклична, но не повторяема. Рождение всепроницающей газовой субстанции в момент так называемого Начала не есть простое подобие другому такому же рождению, которое произойдет далеко после нас и далеко после так называемого космического Конца; прошедшее Начало и есть Начало будущее.
Протяженность от Начала до Конца всего лишь промежуток от одной до следующей спицы огромного колеса времени. Есть более широкий промежуток, простирающийся за пределы Конца и далее по кругу к Началу. О событиях в нём нам ничего не известно, за исключением того, что таковые существуют.
В любом месте внутри временного цикла существует бесконечный ход событий. В постоянном потоке они совершаются и исчезают, уступая своим преемникам. Однако каждое из них — вечное. Хотя поток и является самой их природой, и без него они просто ничто, тем не менее, они обладают вечным бытием. Но поток их тоже не иллюзия. События имеют вечное бытие, и тем не менее вечно существуют они лишь в виде потока. Наш расовый способ мышления показывает, что это именно так и есть, но в нашем индивидуальном сознании это остается загадкой. Однако даже с позиций индивидуального разума следует принимать обе стороны этого загадочного парадокса как допущение, необходимое для рационализации нашего опыта. — 4. Космология

 

The cosmic events which we call the Beginning and the End are final only in relation to our ignorance of the events which lie beyond them. We know, and as the racial mind we have apprehended as a clear necessity, that not only space but time also is boundless, though finite. For in a sense time is cyclic. After the End, events unknowable will continue to happen during a period much longer than that which will have passed since the Beginning; but at length there will recur the identical event which was itself also the Beginning.
Yet though time is cyclic, it is not repetitive; there is no other time within which it can repeat itself. For time is but an abstraction from the successiveness of events that pass; and since all events whatsoever form together a cycle of successiveness, there is nothing constant in relation to which there can be repetition. And so the succession of events is cyclic, yet not repetitive. The birth of the all-pervading gas in the so-called Beginning is not merely similar to another such birth to occur long after us and long after the cosmic End, so-called; the past Beginning is the future Beginning.
From the Beginning to the End is but the span from one spoke to the next on time's great wheel. There is a vaster span, stretching beyond the End and round to the Beginning. Of the events therein we know nothing, save that there must be such events.
Everywhere within time's cycle there is endless passage of events. In a continuous flux, they occur and vanish, yielding to their successors. Yet each one of them is eternal. Though passage is of their very nature, and without passage they are nothing, yet they have eternal being. But their passage is no illusion. They have eternal being, yet eternally they exist with passage. In our racial mode we see clearly that this is so; but in our individual mode it remains a mystery. Yet even in our individual mode we must accept both sides of this mysterious antinomy, as a fiction needed for the rationalizing of our experience.

  •  

В момент Начала имелось великое множество потенции, очень мало формы. И дух спал как множество обособленных первоначальных гипотетических реальностей. С тех пор прошло долгое и переменчивое рискованное движение к гармоничному усложнению формы и к пробуждению духа к единству, знанию, восторгу и самовыражению. И цель всего живого состоит в том, что космос может быть изучен и стать предметом восхищения, и что он может быть увенчан будущими красотами. — 4. Космология

 

In the Beginning there was great potency, but little form. And the spirit slept as the multitude of discrete primordial existents. Thenceforth there has been a long and fluctuating adventure toward harmonious complexity of form, and toward the awakening of the spirit into unity, knowledge, delight and self-expression. And this is the goal of all living, that the cosmos may be known, and admired, and that it may be crowned with further beauties.

Глава XVI. Конец Человека[править]

  •  

Велики звёзды, а человек мал перед ними. Но человек — это яркий живой дух, порожденный звездой и звездой убиваемый. Он величественней, чем их яркие слепящие сонмы. Потому что, хотя у них и есть безмерное могущество, у него есть способность к успеху — небольшая, но вполне реальная. По-видимому, слишком скоро он придет к своему концу. Но когда он будет уничтожен, он не превратится в ничто, так, будто его никогда не было, потому что он навсегда останется красотой в вечной гармонии мироздания.
Человек был окрылён надеждой. Он имел в себе силы идти дальше, чем этот быстрый взлёт, что вот-вот закончится. Он даже предполагал, что должен стать Украшением Всех Вещей, что должен научиться стать Всезнающим и Всевосхищающим. Вместо этого ему суждено быть уничтоженным. Он всего лишь неоперившийся птенец, захваченный лесным пожаром. Он очень мал, очень прост, очень слаб в понимании сущего. Его знания об огромной массе вещей не больше знаний птенца. Его восхищение — это восхищение птенца перед вещами, отзывчивыми к его собственной малой натуре. Он восторгается лишь пищей и призывным приглашением к ней. Музыка же сфер проносится над ним, проносится сквозь него, но остается неслышима им.
Однако она использует его. Вот и сейчас она использует гибель. Великим, ужасным и очень прекрасным предстает Единое; и для человека самое прекрасное — что оно должно воспользоваться им.
Но воспользуется ли оно им на самом деле? Действительно ли станет лучше красота Единого от нашей агонии? И так ли уж оно прекрасно на самом деле? И что такое красота? На всём пути своего существования человек стремился услышать музыку сфер, и ему иногда казалось, что он уловил несколько её аккордов или даже смутный контур всей её формы. Однако он никогда не мог быть уверен ни в том, что слышит именно её, ни в том, можно ли вообще услышать столь совершенную музыку. Таким образом, несомненно: если она и существует, то явно не для него, из-за его малости и ничтожества.
Но одно очевидно. Человек и сам, по меньшей мере — это музыкальная бравурная тема, превращающая музыку в широчайший аккомпанемент, матрикс для бурь и для самих звёзд. Человек сам в своем роде навечно остается красотой в вечном облике вещей. Большое счастье быть человеком. И поэтому мы должны идти вперед, с улыбкой в душе, умиротворённые и благодарные за прошлое и за нашу собственную смелость. Нам ещё предстоит совершить нечто, достойное для финальных аккордов той недолгой музыкальной композиции, что есть человек. — 3. эпилог (последние фразы романа)

 

Great are the stars, and man is of no account to them. But man is a fair spirit, whom a star conceived and a star kills. He is greater than those bright blind companies. For though in them there is incalculable potentiality, in him there is achievement, small, but actual. Too soon, seemingly, he comes to his end. But when he is done he will not be nothing, not as though he had never been; for he is eternally a beauty in the eternal form of things.
Man was winged hopefully. He had in him to go further than this short flight, now ending. He proposed even that he should become the Flower of All Things, and that he should learn to be the All-Knowing, the All-Admiring. Instead, he is to be destroyed. He is only a fledgling caught in a bush-fire. He is very small, very simple, very little capable of insight. His knowledge of the great orb of things is but a fledgling's knowledge. His admiration is a nestling's admiration for the things kindly to his own small nature. He delights only in food and the food-announcing call. The music of the spheres passes over him, through him, and is not heard.
Yet it has used him. And now it uses his destruction. Great, and terrible, and very beautiful is the Whole; and for man the best is that the Whole should use him.
But does it really use him? Is the beauty of the Whole really enhanced by our agony? And is the Whole really beautiful? And what is beauty? Throughout all his existence man has been striving to hear the music of the spheres, and has seemed to himself once and again to catch some phrase of it, or even a hint of the whole form of it. Yet he can never be sure that he has truly heard it, nor even that there is any such perfect music at all to be heard. Inevitably so, for if it exists, it is not for him in his littleness.
But one thing is certain. Man himself, at the very least, is music, a brave theme that makes music also of its vast accompaniment, its matrix of storms and stars. Man himself in his degree is eternally a beauty in the eternal form of things. It is very good to have been man. And so we may go forward together with laughter in our hearts, and peace, thankful for the past, and for our own courage. For we shall make after all a fair conclusion to this brief music that is man.

Перевод[править]

О. Э. Колесников, 2004.

О романе[править]

  •  

Общий план книги возник передо мной, как вспышка молнии, пока я наблюдал за тюленями, нежащимися на скалах острова Англси. Волны перекатывались через почти неподвижные, иссиня-чёрные блестящие тела, капельки воды на них играли под солнцем, отчего вся картина жила и менялась на глазах. И мне пришел в голову неожиданный образ. Человечество на протяжении тысячелетий, омываемое волнами времени и изменений, но остающееся неизменным в главном. Мутации, войны и катастрофы, вынужденная смена ареалов существования, постоянно меняющиеся условия игры с Природой — а над всем этим неподверженный внешним перипетиям непоколебимый Дух, Разум.[1][2]

  — Олаф Стэплдон, интервью, 1937
  •  

… никто не должен пропустить книгу У. Олафа Стэплдона «Последние и первые люди» <…> Если вы не читали её, летите как пчела в библиотеку или книжный киоск!

 

... no one ought to miss reading W. Olaf Stapledon's Last and First Men <…> If you haven't read it, make a bee line for library or bookstall![3]

  Говард Лавкрафт, письмо Фрицу Лейбнеру, 18.11.1936
  •  

Кругозор книги головокружителен — и, несмотря на несколько непропорциональное ускорение темпа к концу и несколько научных выводов, которые могут быть обоснованно поставлены под сомнение, она остаётся вещью неслыханной силы. <…> а некоторые эпизоды имеют несравненную остроту и драматическую напряженность.

 

Its scope is dizzying—and despite a somewhat disproportionate acceleration of the tempo toward the end, and a few scientific inferences which might legitimately be challenged, it remains a thing of unparalleled power. <…> and some of the episodes are of matchless poignancy and dramatic intensity.[4]

  — Говард Лавкрафт, письмо Фрицу Лейбнеру, 19.12.1936
  •  

Идеи этой книги получают отражения в лучших текстах современной научной фантастики.[5][6]

  Брайан Олдисс, предисловие к роману, 1962

Станислав Лем[править]

  •  

Единственным писателем, посвятившим значительное место в своём произведении проблемам будущего земных верований, до сих пор остаётся <…> Олаф Стэплдон, создавший (кроме «Создателя звёзд») фантастическую эпопею, касающуюся судеб нашего вида на протяжении миллиардов лет. Он один в книге, согласно причисляемой к фантастике, наглядно показал неизбежную изменчивость символики, исторически возникающих и так же угасающих верований; в «Последних и первых людях» христианство пребывает в «культурно передовом отряде» развития всего лишь в течение «нескольких оборотов», а потом безвозвратно погибает через «всего лишь» несколько десятков тысяч лет, место же её занимают совершенно иные формы метафизик. Тенденцией, обнаруживаемой в очередных религиях будущего человечества, является в представлении социолога Стэплдона именно поднятие символического уровня верований путем сублимации и понятийного обобщения одновременно. Чем цивилизационная фаза у Стэплдона выше, тем в большей степени вера (если она вообще активно действует) оказывается некой тайной, локализованной общекосмично, а также внесовременно и, значит, в тем меньшей степени подчиненной доктринализации. Нечётко вырисовывающейся границей этого эволюционного ряда могло бы быть что-то вроде «космического сознания», к которому стремится Универсум (что, впрочем, немного напоминает черты Тейяровой концепции).
Итак, Стэплдону мы обязаны единственным произведением, попытавшимся охватить «футурологическую» проблематику религиозного верования. На этом фоне конформистский антиинтеллектуализм американцев обретает особое значение. Потому что Стэплдон, как бы мимоходом, вовсе не концентрируя на этой проблеме внимания (он её считает столь очевидной!), показывает, что при очень сильных колебаниях цивилизованных циклов, прямо-таки катастрофически прерываемых, новое возрождение верований в том же, что и в предкатастрофическое время, виде практически происходить не должно... <…>
... он считает, что потребность в метафизике жестко встроена в человека, но конкретные формы, в которых находит выражение этот императив, конституированы историческим моментом и погибают одновременно с исторической формацией.
Неизменной остаётся только сама эта потребность, как нечто вроде метафизического «тяготения» и сверх того — потребность символической экспрессии — трансцендентности. Этот императив есть постоянная; всё иное, неуничтожимо пребывая в потоке времени, подмывающего и уничтожающего знаки прежних верований и связанные с ними надежды, рано или поздно отмирает, отброшенное идущим вперёд человечеством, и в конце концов опустевшие формы обращаются в мёртвый знак с ампутированной семантикой.

  — «Фантастика и футурология», книга 2 (IV. Метафизика научной фантастики и футурология веры), 1970, 1972
Бо́льшая часть главы «От фантастической философии к историософической фантастике. Борхес и Стэплдон» книги 2 «Фантастики и футурологии» посвящена роману (ниже 3 обобщающие цитаты).
  •  

Научная фантастика американцев часто питается крохами, выклёвываемыми из труда Стэплдона: действительно, некое «эхо», этакое «продолжение» его произведения в ней можно найти. Но если научная фантастика выходит за рамки этой книги, то не в сторону философии человека; стоит ли распространяться о значении подобной сдержанности? В любой отрасли ученики обязаны помнить о мэтрах для того, чтобы превосходить их. В сравнении с этой книгой, созданной почти сорок лет назад, вся научная фантастика — один сплошной регресс. Она не вступила с этим произведением в полемику, не занялась её восхвалением, не пыталась ни продолжать её, ни превзойти; это произведение, на которое с тихим удовлетворением ссылается Брайан Олдисс, должно быть укором совести каждого, кто укрепляет культурный вес научной фантастики. Я считаю, что проблема достаточно серьёзна, дабы над ней задуматься. Миллионами страниц разрослась фантастика после Стэплдона, но ни биоэволюционный в его аксиологическом понимании, ни социоэволюционный мотив не были ею подвигнуты на высоту онтологических проблем и решений;..

  •  

Надо считать глупейшим недоразумением то, что современная критика <…> о Стэплдоне вообще умалчивает. Нероманная, а эссеистическая форма сделала из книги Стэплдона произведение, оказавшееся как бы вообще вне пределов литературы, поскольку во времена её возникновения фантастическое эссе было искусством внероманным, а когда роман его поглотил, то оказалось, что его уже поздно возвращать и реабилитировать.

  •  

На этом произведении, полном скрежета и скрипа, лежит какой-то отсвет правды, который не позволяет ни забыть о нём, ни поместить в ряды многочисленнейших произведений «научной фантастики».

Примечания[править]

  1. Вл. Гаков. Летописец вечности // Наука и человечество, 1992-1994. — М.: Знание, 1994. — С. 155-158, 164-165.
  2. Вл. Гаков. Летописец вечности // Если. — 2006. — № 5. — С. 285-292.
  3. Letter to Fritz Leiber on 18 November 1936. Published in Selected Letters V edited by August Derleth and James Turner, p. 357.
  4. Letter to Fritz Leiber on 19 December 1936. Pub. in Selected Letters V, p. 375.
  5. Introduction by Brian W. Aldiss (1962) // Olaf Stapledon, Last and First Men, Penguin Books, 1963.
  6. Станислав Лем. Фантастика и футурология. Книга 2 (От фантастической философии к историософической фантастике. Борхес и Стэплдон // IX. Утопия и футурология). 2-е изд. (1972) / пер. Е. П. Вайсброта, В. Борисова, 2004.

Ссылки[править]