Предисловие к «Торпеде времени» А. Слонимского (Лем)

Материал из Викицитатника

«Предисловие к «Торпеде времени» А. Слонимского » (польск. Przedmowa do «Torpedy czasu» A. Słonimskiego) написано Станиславом Лемом в 1967 году. Вошло в авторский сборник «Размышления и очерки» 1975 года. Большая часть посвящена американской научной фантастике, что развито в монографии «Фантастика и футурология» (1970).

Цитаты[править]

  •  

Я уже несколько раз пытался представить биографию science fiction и всегда оказывалось, что чисто литературных критериев недостаточно. Может быть, следовало описать её пути языком прогрессивного психолога, который без скандальности, но и без сентиментальности показывает то, что в XIX веке называлось падением порядочной женщины. — начало

 

Nieraz już szukałem sposobu przedstawienia życiorysu Science Fiction i zawsze okazywało się, że czyste literackie kryteria nie wystarczają. Może należałoby opisać jej koleje językiem rozumiejącym światłego psychologa, który bez skandalizowania, ale i bez czułostkowości, ukazuje to, co się w XIX wieku nazywało upadkiem porządnej kobiety.

  •  

Закон больших чисел в физике усредняет, в литературе — затмевает, делает привычным. Осколок янтаря, лежащий на черном бархате — это объект, достойный внимания; сто миллиардов таких осколков — это всего лишь огромная куча мутно-жёлтой глазури, наводящая на мысль не столько о драгоценностях, сколько о раздавленных трактором пивных бутылках. Всякая оригинальность, исключительность, необычность подавляется количеством, подвергается инфляции в тотальной толчее, создаёт настолько невыносимый избыток, что даже бриллианты уподобляются толчёному стеклу — чего требовать от книг, которые редко похожи на бриллианты? — идея инфляции культуры подробно изложена в гл. IX «Summa Technologiae»

 

Prawo wielkiej liczby, które w fizyce uśrednia, w literaturze — przyćmiewa, poszarza. Odłamek bursztynu, położony na czarnym aksamicie, to obiekt godny uwagi; sto miliardów takich odłamków to tylko olbrzymia kupa mętnożółtawego szkliwa, przywodząca na myśl nie tyle klejnoty, ile rozjechany traktorem ładunek butelek po piwie. Wszelka oryginalność, wyjątkowość, niezwykłość zostaje liczbą wygaszona, ulega w tłoku totalnej inflacji, nieznośny nadmiar sprawia, że nawet brylanty upodobniają się do szkła tłuczonego — czego wymagać od książek, które tylko rzadko są do brylantów podobne?

  •  

Очень характерной, как я считаю, является попытка подвергнуть произведение сжатию для быстрого понимания; в случае выдающихся произведений любое изложение относительно оригинала бессильно, и доходит даже до карикатурности («Докторе Фаустусе» Т. Манна: «Один композитор подхватил в молодости сифилис и потому сначала сочинял, а затем сошел с ума»). В свою очередь произведения SF можно излагать очень успешно, косвенным результатом чего возникает явление типа «золотой лихорадки»: любое произведение, отличающееся оригинальностью вроде «The Puppet Masters» Хайнлайна, тотчас же притягивает подражателей, толпы которых растаптывают тему до невозможности, причем, что нас здесь наиболее интересует, компрометируют не только себя, но отчасти и прототип, поскольку в их версиях концепция первоначальной книги оказывается обнаженной и сокращенной до чистого скелета, обнаруживая тем все свои слабости. Невозможна аналогичная эксплуатация каких-нибудь Фолкнера или Кафки. В случае обоих этих авторов произведения, вдохновлённые их сочинениями, явно распадаются на никуда не годные, жеманные маньеризмы, либо такие, которые имеют уже собственную автономию, не очень тесно связанную с прототипом.

 

Bardzo charakterystyczną, jak sądzę, jest próba poddania utworu kompresji dla sumiennego streszczenia; w wypadkach dzieł wybitnych każde streszczenie jest względem oryginału bezradne, do śmieszności nawet (Doktor Faustus T. Manna: „Jeden kompozytor dostał za młodu syfilisa i dlatego najpierw komponował, a potem zwariował”). Tymczasem utwory SF można streszczać bardzo skutecznie, czego efektem pośrednim są zjawiska typu „gorączki złota”: każdy utwór odznaczający się oryginalnością w rodzaju The Puppet Masters Heinleina, natychmiast pociąga naśladowców, których stada rozdeptują temat do niemożliwości, przy czym, co nas tu najbardziej interesuje, nie tylko siebie kompromitują, ale po części i wzorzec, ponieważ w ich wersjach koncepcja książki wiodącej zostaje obnażona i zredukowana do akcyjnego szkieletu, objawiając tym wszystkie swoje słabości. Nie jest możliwe analogiczne eksploatowanie jakiegoś Faulknera czy Kafki. W wypadkach obu tych autorów utwory, dziełem ich inspirowane, wyraźnie rozpadają się na bezwartościowe, minoderyjne manieryzmy i na takie, które własną mają już autonomię, z pierwowzorem bardzo luźno związaną.

  •  

Science fiction — недозрелая внутренне и преждевременно одетая в броню механическим профессионализмом, как женщина лёгкого поведения, которая изображает наличие большего опыта, чем имеет на самом деле, у которой не только девственность, но и взрослость являются видимостью, притворством иногда циничным, а иногда — признаем — достаточно отчаянным.
Скажем для лояльности, что большинство произведений «обычной» американской прозы — это сентиментальные кухонные романы, разворачивающиеся в «кадиллаках», авторы которых уступают рядовым SF умом и знанием. Но такова немного забавная, а немного насмешливая парадоксальность ситуации, что каждый, кто стартует книгой в разделе «современной», как бы заранее оказывается обладателем привилегии «командирского жезла в ранце». Неизвестно, как далеко он зайдёт своей книгой, но в принципе никто и ничто ему не запрещает выбраться — возможно, через годы — в ряды мирового писательского авангарда. Это ситуация открытая, в противоположность закрытому гетто SF, потому что стартуя в нем, можно заработать только такие же доллары, как в любой другой профессии, но не такую же славу. Science fiction — это не обычная уличная девка, ибо она не лишена привлекательности, проницательности, остроумия, ведет себя в целом примерно, как высококлассная call-girl, которая прибывает, одетая самыми модными портными, и может во время коктейля даже поговорить о философии, потому что этого требует её эксклюзивный статус. Но отлично известно, что ни о какой там философии не идёт речь, и с ней всерьёз вопросов, решающих быть или не быть нашему роду, с глазу на глаз обсуждать не будут, ибо не для этого её вызывали. Она не поднимет нас на бунт против чего-либо, ни на что не подговорит, иначе чем как call-girl не затронет, и хотя приехала в сверкающей машине и также изящно в ней уедет, заметив на углу кого-нибудь из прошлых своих подруг, которые и не имеют такой внешности, и не заботятся о ней, почувствует, возможно, пронизывающую искру сожаления об этом утраченном рае, полном смелости вызову всему миру, наивном своём девичестве, которое уже стало лишь воспоминанием, невозвратным прошлым, поскольку в литературе, как в жизни, происходят необратимые процессы.

 

Science Fiction jest niedojrzała wewnętrznie i przedwcześnie opancerzona mechanicznym zawodowstwem, jak puszczalska, która udaje więcej doświadczenia, niż go ma w samej rzeczy, której nie tylko cnota, ale i dorosłość są pozorem, udaniem czasem cynicznym, a czasem — przyznajmy — dość rozpaczliwym.
Powiedzmy dla lojalności, że większość utworów „zwykłej” prozy amerykańskiej to czułostkowe romanse kuchenne, co się w cadillacach dzieją, których autorzy ustępują szeregowcom SF inteligencją i wiedzą. Lecz taka jest trochę zabawna, a trochę szydliwa paradoksalność sytuacji, że każdy, kto startuje książką w konkurencji „współczesnej”, niejako z góry opatrzony zostaje przywilejem „buławy w tornistrze”. Nie wiadomo, jak daleko zajdzie swoją książką, ale zasadniczo nikt i nic mu nie broni, by dostał się, może po latach, w obręb światowej czołówki pisarskiej. Oto sytuacja otwarta, w przeciwieństwie do zamkniętego getta SF, gdyż w nim startując, można tylko dolary takie same zarobić, jak w każdym innym fachu, ale nie sławę taką samą. Nie jest Science Fiction zwykłą ulicznicą, bo, nie pozbawiona wdzięku, bystrości, dowcipu, zachowuje się wcale przykładnie, jak wysokiej klasy „call–girl”, która przybywa ubrana przez najmodniejszych krawców i potrafi przy koktajlach nawet o filozofii porozmawiać, gdyż tego wymaga jej status ekskluzywny. Lecz doskonale wiadomo, że nie o żadną tam filozofię chodzi, że się z nią na serio spraw decydujących o być albo nie być naszego rodzaju nie będzie w cztery oczy omawiało, bo nie po to została wezwana. Przeciw niczemu nas ona nie zbuntuje, do niczego nie namówi, inaczej niż „call–girl” nie wzruszy, a chociaż przyjechała w lśniącej maszynie i tak samo wytworna w niej odjedzie, dojrzawszy na rogu którąś ze swoich pośledniejszych koleżanek, które ani mają na zachowanie pozorów, ani dbają o nie, poczuje może przeszywającą iskrę żalu za owym rajem utraconym pełnego odwagi, wyzywającego świat, naiwnego swojego dziewictwa, które już tylko wspomnieniem się stało, przeszłością nie do odzyskania, ponieważ w literaturze, jak w życiu, zachodzą procesy nieodwracalne.

  •  

Как автор «Торпеды» он, что много говорить, оказался антиутопистом, одним из первых, пожалуй, поскольку в достаточно (что касается «декораций») конформистской форме эта книга заключает весьма нонконформистское содержание. У Уэллса присутствовала своеобразная смесь рационализма и утопии <…>. Зато скрытые заряды «Торпеды» до конца и последовательно чисто рационалистические. И при том она не является выражением некоего разочарования лишь испорченной природой человека и мира, выражением истерического желания очернить цели, которые при реализации свихнулись, как это случилось с «чёрными антиутопиями» различных оруэллов. Она удивительно спокойна, деловита, особенно скромна и представляет нам — по крайней мере на первый взгляд — очередной, после уэллсовского, вариант «машины времени», то есть путешествие против течения событий. Но сходство опять только частичное. Слонимский взял лишь рамки, только стартовые колодки у великого предшественника, поскольку ничего не хотел — глядя в будущее — предсказывать, а только по-вольтеровски рассказал нам историю, которая сводится к тому, что попытка — предпринятая инструментальными средствами — смены русла исторического развития, осчастливливания человечества благодаря применению невообразимо мощных открытий, уже в зародыше обречена на гибель. Можно, разумеется, некоторые беды — такими способами — не допустить, но появится одновременно — и неумышленно — столько же или ещё больше людских несчастий и страданий немного другого, но близкого рода.

 

Jako autor Torpedy okazał się, co dużo mówić, antyutopistą, jednym z pierwszych chyba, ponieważ w dosyć (co się tyczy „dekoracji”) konformistycznej formie zawiera ta książka treść wysoce nonkonformistyczną. W Wellsie funkcjonowała właśnie osobliwa mieszanina racjonalizmu i utopii <…>. Natomiast ukryte żądła Torpedy są do końca, konsekwentnie, czysto racjonalistyczne. A przy tym nie jest ona wyrazem jakowegoś rozczarowania tylko naturą niedobrą człowieka i świata, wyrazem owej histerycznej chęci oszkalowania marzeń, co się w realizacjach wywichnęły, jak to bywa z „czarnymi antyutopiami” rozmaitych Orwellów. Jest ona zadziwiająco spokojna, rzeczowa, skromna zwłaszcza i przedstawia nam — na pierwszy rzut oka przynajmniej — kolejny, po Wellsowskim, wariant „wehikułu czasu”, to jest podróży pod prąd wydarzeń. Lecz znów zbieżność jest tylko szczątkowa, wziął Słonimski tylko ramę, tylko klocki startowe od wielkiego poprzednika, ponieważ niczego nie chciał — w przód patrząc — wyprorokować, a jedynie po Wolterowsku opowiedział nam historię, która do tego się sprowadza, że próba — środkami instrumentalnymi podjęta — zmiany łożyska historycznego rozwoju, uszczęśliwienia ludzkości dzięki zastosowaniu wynalazków niewymownie potężnych, jest w zarodku już skazana na zagładę. Można, owszem, do jednych nieszczęść — takimi sposoby — nie dopuścić, lecz wyprodukuje się równocześnie — a niechcący — tyleż albo i więcej jeszcze nieszczęść i cierpień ludzkich trochę innego, lecz pokrewnego, rodzaju.

  •  

И наконец, — вещь столь же интересная, сколь редкая — эта книга тем менее оригинальна, тем более стереотипна, как просто рассказанная история, чем в меньших фрагментах её изучать, чем ближе подходить к её сюжетной линии, отдаляясь от совокупной авторской точки зрения, от тех позиций, с которых её писали. В современной science fiction мы встречаем ситуацию полностью обратную: здесь общая позиция, генеральная концепция, как основа для восприятия и оценки, автору даны, взяты из чьих-то там рук и являются мертвой, неподвижной куклой, набитым трупом, а именно десятой водой того, что из философских течений последних двух столетий перемешалось с круговоротом мышления; ведь всё, что функционирует в мире идеи, это примитивная версия всего: психоанализа, антропологии, религиоведения, философии человека. Зато в деталях, подробностях повествовательного механизма SF действует вполне четко, здесь проявляется последствия продолжительной и ожесточённой писательской конкуренции <…>. Книга под слоем таких сюжетных линий немного выдохлась, но выдохлась с обаянием, с грацией, в которой есть нечто одновременно анахронически забавное и всерьёз трогательное, поскольку там все очень торжественно, добросовестно, до конца продумано.

 

I wreszcie — rzecz tyleż ciekawa, co raczej rzadka — jest to książka tym mniej oryginalna, tym bardziej stereotypowa, jako historia opowiedziana, w im mniejszych badać ją fragmentach, im bliżej podchodzić ku jej powierzchni opisującej, oddalając się od całościowego punktu widzenia autorskiego, od owych pozycji, z których ją pisano. W Science Fiction bowiem współczesnej spotykamy sytuację dokładnie odwrotną: tu pozycja ogólna, koncepcja generalna, jako postawa rozumiejąca i wartościująca, jest autorowi dana, wzięta z którejś tam ręki, jest martwą, sztywną kukłą, wypchanym trupem, a właściwie dziesiątą wodą po tym, co z filozoficznych nurtów ostatnich dwu stuleci pomieszało się z myśleniem obiegowym; więc wszystko, co w państwie idei jej funkcjonuje, jest wersją prymitywną — wszystkiego: psychoanalizy, antropologii, religiologii, filozofii człowieka. Natomiast w detalu, w szczególe machanizmu narracyjnego działa SF wcale sprawnie, tu przejawia się dodatnio rezultat długotrwałej i zaciekłej konkurencji pisarskiej <…>. Książka tedy w warstwie takich wątków literackich trochę zwietrzała, ale uczyniła to z wdziękiem, z gracją, która ma w sobie coś zarazem anachronicznie bawiącego i poważnie wzruszającego, ponieważ wszystko tam bardzo solennie, uczciwie, do końca przemyślane.

  •  

Допускаю, что на американском рынке плохо бы приняли «Торпеду времени», и это не столько из-за её некоторой, в «изобретательском» смысле, локализованной анахроничности, сколько из-за того, что она не соответствует одному из наиболее фундаментальных критериев любой «story». Потому что такая «story» обязательно ДОЛЖНА представлять беллетризацию определённого ЗАМЫСЛА, в то время как «Торпеда времени» вместо этого представляет нам определённую МЫСЛЬ — а одно не тождественно другому. Нет «замысла» в книге, которая не является ни апологией, ни апокалипсисом действия, поскольку, изображая его с дистанции, показывает его БЕСПОЛЕЗНОСТЬ — в историозофически обоснованной ситуации.

 

Przypuszczam, że na rynku amerykańskim źle by Torpedę czasu przyjęto, i to nie tyle przez jej niejaką, w warstwie „wynalazczej” zlokalizowaną anachroniczność, ile przez to, że nie spełnia ona jednego z najbardziej fundamentalnych kryteriów każdej „story”. Taka „story” MUSI bowiem koniecznie stanowić beletryzację pewnego POMYSŁU, natomiast Torpeda czasu zamiast niego prezentuje nam MYŚL pewną — a jedno nie jest z drugim tożsame. Nie ma „pomysłu” w książce, która nie jest ani apologią, ani apokalipsą działania, ponieważ odnosząc się doń z dystansującej odległości, wykazuje jego DAREMNOŚĆ — w historiozoficznie umotywowanej sytuacji.

Перевод[править]

В. И. Язневич, 2009