Фантастическая теория литературы Цветана Тодорова

Материал из Викицитатника

«Фантастическая теория литературы Цветана Тодорова» (польск. Tzvetana Todorova fantastyczna teoria literatury) — критическая статья Станислава Лема 1973 года. Вошла в авторский сборник «Размышления и очерки» 1975 года.

Цитаты[править]

  •  

Историю вырождения понятийного аппарата, пришедшего из математической лингвистики, после его механической пересадки в область металитературы, ещё предстоит написать. Она покажет, сколь беззащитны логические понятия, вырезанные хирургическим методом из контекста, в котором они состоялись, как легко, паразитируя на знании из подлинного, можно одурманить гуманистов претенциозным пустословием, маскируя фактическую немощь на чужой территории мнимым логическим совершенством. Это будет довольно печальная, но поучительная история превращения однозначных понятий — в расплывчатые, формальной необходимости — в произвольность, а силлогизмов — в паралогизмы. Эпидемия специализации, которая рассеяла науку, делает возможным такое мошенничество в духе пресловутых мольеровских врачей, поскольку специалисты из подлинного научного окружения не беспокоятся о судьбе собственных концептуальных открытий, принятых с самоуверенностью, типичной для невежества. Одним словом, это будет труд о регрессе французской критической мысли (но не только французской), которая, пытаясь логически теоретизировать, превратилась в безнадёжный догматизм.
Структурализм должен был стать лекарством от незрелости гуманистики, проявляющейся в отсутствии конечных критериев для разделения между истиной и ложью теоретических обобщений. Формальные структуры лингвистики происходят из математики, их всё же много — разнообразных <…>. Но недостаточность этого склоняет лингвистов к использованию новых моделей, например, из теории игр, отражающей конфликты, язык же на высоких, семантических уровнях вовлечен в неотъемлемые противоречия. Это важное известие не дошло, однако, до литературоведов, которые позаимствовали микроскопическую часть языковедческого арсенала и пытаются моделировать сочинения бесконфликтными дедуктивными структурами необычайно примитивного типа...

 

Historia zwyrodnienia aparatury pojęciowej rodem z matematycznej lingwistyki, po jej mechanicznym przeflancowaniu w obszar metaliteratury, jest jeszcze do napisania. Ukaże ona, jak bezbronne są pojęcia logiczne, wyprute z kontekstów, w których sprawdzały się operacyjnie, jak łatwo, pasożytując na wiedzy z prawdziwego zdarzenia, można zatumanić humanistów pretensjonalnym pustosłowiem, kamuflującym faktyczną niemoc na obcym terenie rzekomą doskonałością logiczną. Będzie to dość ponura, ale pouczająca historia obracania pojęć jednoznacznych w mgliste, konieczności formalnej w dowolność, a sylogizmów w paralogizmy. Zaraza specjalizacyjna, że nam naukę rozsadziła, umożliwia takie szalbierstwa z ducha osławionych lekarzy Molierowskich, ponieważ fachowcy z autentycznego naukowo sąsiedztwa nie troszczą się o los własnych wynalazków konceptualnych, przejmowanych z tupetem typowym dla ignorancji. Będzie to, jednym słowem, rzecz o regresie francuskiej myśli krytycznej (ale nie tylko francuskiej), która, sięgając po niezawodność teoretyzowania aż logiczną, obróciła się w niepoprawny dogmatyzm.
Strukturalizm miał być lekarstwem na niedojrzałość humanistyki, widomą w braku wierzchnich kryteriów rozstrzygalności między prawdą a fałszem uogólnień teoretycznych. Formalne struktury lingwistyki pochodzą z matematyki, jest ich wszakże wiele — rozmaitych <…>. Niedostateczność wszystkich skłania lingwistów do używania nowych modeli, na przykład rodem z teorii gier, ta bowiem odwzorowuje konflikty, język zaś na wysokich, semantycznych poziomach uwikłany jest w sprzeczności niepozbywalne. Ta ważna wieść nie dotarła jednak do literaturoznawców, którzy przejęli mikroskopijną cząstkę arsenału językoznawczego i usiłują modelować dzieła bezkonfliktowymi strukturami dedukcyjnymi niezwykle prymitywnego typu...

  •  

[Тодоров] предварительно расправляется с сомнениями, возникающими при построении теории литературных жанров. Подшучивая над исследователем, который предварял бы генографию незаканчивающимся чтением трудов, он, ссылаясь на К. Поппера, заявляет, что для обобщения достаточно ознакомления с репрезентативными образцами изучаемого множества. Поппер, ложно призванный, ни в чем не виноват, ибо репрезентативность образцов в естествознании и в искусстве — две разные вещи. Любой нормальный тигр репрезентативен для этого вида кошачьих, но ничего, подобного «нормальному роману», не существует. Поскольку «нормализацию» тигров осуществляет естественный отбор, таксономист не должен (даже не может) оценивать этих кошачьих критически. Зато литературовед, также аксиологически нейтральный, — это слепец перед радугой, потому что не существуют организмы хорошие в отличие от плохих, зато существуют хорошие и плохие книги. Поэтому «выборка» Тодорова, представленная в его библиографии, поражает. Среди двадцати семи названий мы не находим Борхеса, Верна, Уэллса, ничего из современной фантастики, две новеллки представляют всю science fiction, зато имеем Э.Т.А. Гофмана, Потоцкого, Бальзака, По, Гоголя, Кафку — и это почти всё. Есть ещё два автора детективных романов.

 

Autor ten rozprawia się wstępnie z obiekcjami powstającymi przy budowaniu teorii literackich gatunków. Podrwiwszy z badacza, który by poprzedzał genografię nie kończącymi się lekturami dzieł, oświadcza, powołując się na K. Poppera, że generalizującemu dość obznajomienia z reprezentatywną próbką badanego zbioru. Popper, fałszywie przywołany, nic nie winien, albowiem reprezentatywność próby w przyrodoznawstwie i w sztuce to dwie różne rzeczy. Każdy normalny tygrys jest reprezentatywny dla tego gatunku kotów, lecz nic takiego jak „normalna powieść” nie istnieje. „Normalizację” tygrysów sprawia bowiem dobór naturalny, więc taksonomista nie musi wartościować tych kotów krytycznie (nie może nawet). Natomiast literaturoznawca tak samo neutralny aksjologicznie to ślepiec przed tęczą, nie istnieją bowiem organizmy dobre w odróżnieniu od złych, istnieją za to dobre i nędzne książki. Jakoż „próbka” Todorova, pokazana w jego bibliografii, poraża. Wśród jej 27 tytułów nie znajdujemy Borgesa, Verne’a, Wellsa, nic z nowożytnej fantasy, dwie nowelki przedstawiają całą Science Fiction, mamy za to E.T.A. Hoffmanna, Potockiego, Balzaka, Poego, Gogola, Kafkę i to niemal wszystko. Jest jeszcze dwu autorów powieści kryminalnych.

  •  

Окостенение межжанровых барьеров, или парадигматический склероз, вызывает у авторов реакцию, проявляющуюся, кстати, в скрещивании жанров и наступлении на традиционные нормы. Работа теоретиков является катализатором, ускоряющим этот процесс, потому что их обобщения облегчают писателям постижение целого пласта творческих работ со свойственными ему ограничениями. Так генолог, публикующий законченный список жанров, настраивает против него писателей, устанавливая актом классификации обратную связь: огласить такой список — то же, что составить саморазрушающийся прогноз. Ведь что более искушает на написание, чем теоретический запрет! Упомянутая связь на самом деле умаляет позицию теоретика, ибо сводит на нет захват боговедческой позиции над писательской толпой. Однако вместе с тем делает литературоведа соавтором созидательных мутаций — даже невольным, потому что это он поступает так и тогда, когда ему это вовсе не важно.
Сужение воображения, характерное для догматического склада ума, которое демонстрирует структуралист, проявляется в представлении, будто то, что он обозначил как барьеры, никто никогда не преодолеет. Быть может, существуют непреодолимые структуры воплощения, но до них структурализм не добрался. Зато то, что открывается нам как его границы, — достаточно старая мебель, или прокрустово ложе...

 

Sztywnienie barier międzygatunkowych, czyli skleroza paradygmatyczna, pobudza autorów do reakcji, objawiającej się m. in. krzyżowaniem gatunków i atakowaniem norm tradycyjnych. Robota teoretyków jest katalizatorem przyspieszającym ów proces, gdyż ich generalizacje ułatwiają pisarzom ogarnięcie całego przestworu prac twórczych, z właściwymi mu ograniczeniami. Tak więc genolog, publikujący skończoną listę gatunków, buntuje przeciw niej pisarzy, ustanawiając aktem klasyfikacji sprzężenie zwrotne: ogłosić tedy taką listę to tyle, co sporządzić samoniszczącą się prognozę. Cóż bardziej kusi od napisania tego, czego teoria wzbrania! Nazwane sprzężenie uskromnia wprawdzie pozycję teoretyka, bo udaremnia mu zajęcie boskowiednej pozycji nad tłumem pisarskim, zarazem jednak czyni literaturoznawcę współautorem mutacji kreacyjnych — nawet mimowolnym, bo i wtedy, gdy mu na tym wcale nie zależy.
Zawężenie wyobraźni, typowe dla umysłowości dogmatycznej, jaką reprezentuje strukturalista, przejawia się w mniemaniu, iż tego, co on wykrył jako bariery, nikt nigdy nie przekroczy. Być może, istnieją struktury kreacji nieprzekraczalne, lecz do takich strukturalizm ani się dobrał. To natomiast, co objawia się nam jako jej granice, jest dość starym meblem, bo łożem Prokrusta…

  •  

Генографическое несоответствие оси Тодорова[1] можно просто показать, ибо, например, установленные на ней отношения соседства исключают такие произведения, которые являются одновременно необыкновенными, иррациональными, а оснований для неуверенности не предоставляют, включая читателя давних лет <…>. Читатель, склонный верить в духов, занимался — скажем — «пятнистой» онтологией, то есть частично рациональной (на своём рабочем месте, на улице, то есть как бы каждый день), а по части иррациональной, потому что допускал встречу с духами в определённых промежутках времени и в некоторых местах (например, в полночь, на кладбище, в доме повешенного и т. п.). Фокусничество Тодорова заключается в том, что он оперирует противоречиями («рациональное — иррациональное», «естественное — сверхъестественное»), как ему в данном контексте удобней. <…> Толкование Тодорова кишит произвольностями, видимыми в категорическом обхождении всех подобных затруднений. Он пользуется также неясностью, свойственной главным терминам. <…> Резкое доказывание (на которое претендует структурализм) — понятиями нестрогими — грубая ошибка, поистине школьная.

 

Genograficzną nieodpowiedniość osi Todorova można pokazać wprost, bo np. ustanowione na niej stosunki sąsiedztwa wykluczają takie utwory, co są zarazem niesamowite, irracjonalne, a podstaw do niezdecydowania odbiorczego nie dostarczają, implikując dawnego czytelnika <…>. Czytelnik, skłonny do wiary w duchy, uprawiał — powiemy — ontologię „łaciatą”, bo po części racjonalną (za swym kontuarem, na ulicy, więc niejako na co dzień), a po części irracjonalną, gdyż dopuszczał napotkanie duchów w pewnych porach i miejscach (np. o północy, na cmentarzu, w domu powieszonego itp.). Prestidigitatorstwo Todorova w tym, że operuje opozycjami („racjonalne — irracjonalne”, „przyrodzone — nadprzyrodzone”), jak mu w danym kontekście wygodniej. <…> Wykład Todorova roi się od dowolności, widomych w apodyktycznym pomijaniu wszystkich takich szkopułów. Korzysta też z niejasności, właściwej użytym terminom naczelnym. <…> Ostre dowodzenie (do którego pretenduje strukturalizm) — pojęciami nieostrymi — jest grubym błędem iście szkolnym.

  •  

Итак, наш Прокруст не поместил на своей тощей оси даже реально существующих жанров фантастики, что же говорить о жанрах «теоретически возможных» для которых a fortiori места на его ложе пыток не значится.

 

Tak więc nasz Prokrust nawet realnie istniejących rodzajów fantastyki nie umieścił na swojej chudej osi, cóż dopiero mówić o gatunkach „teoretycznie możliwych”, dla których a fortiori miejsca na jego łożu męczarni nie staje.

  •  

Коварство современного воплощения именно в том, что осложняет читателю жизнь, то есть в семантической неопределённости. Этому направлению литературы отчётливо положил начало Кафка. Тодоров, именно потому, что не мог справиться с его текстом при помощи своей оси, сделал из провала метода достоинство, вводящее собственное бессилие в глубокие воды герменевтического проявления. Согласно ему[2], Кафка придал тексту «абсолютную автономию», или всесторонне отрезал его от мира. Текст кажется аллегорическим, но не является таковым, потому что нельзя установить его адресат. Поэтому он не является ни аллегорическим, ни поэтическим, ни реалистическим, и если его можно назвать фантастическим, то исключительно в том понимании, что «логика сна» — и потому никакой категоричности — поглотила повествование вместе с читателем. Ita dixit Тодоров, не замечая, что тем самым отказывается от всей своей структурализации.
Концепция, объявленная Тодоровым — тотальной безадресности произведений Кафки в реальном мире — нашла популярность и вне структурализма, как я считаю, в результате умственной лености или усталости. Эти якобы беспредельно завуалированные в смыслах произведения должны одновременно означать то, что они конкретно значат неизвестно что — пусть же таким образом будет, что они не значат — сносками, призывами, намёками — попросту ничего.
Если бы существовало экспериментальное литературоведение, оно быстро доказало бы достаточно простую истину — что текст, смыслами фактически отрезанный от мира, никого интересовать не может.

 

Perfidia nowożytnej kreacji w tym właśnie, żeby czytelnikowi życie, to jest decyzje semantyczne, utrudniać. Pisarstwo to zapoczątkował dobitnie Kafka. Todorov, że nie mógł dać rady jego tekstom swoją osią, uczynił z zapaści metody cnotę, wprowadzającą własną bezradność na głębokie wody hermeneutycznego objawienia. Podług niego Kafka nadał tekstowi „zupełną autonomię”, czyli odciął go wszechstronnie od świata. Tekst wydaje się alegoryczny, lecz taki nie jest, bo nie można ustalić adresu jego apelacji. Nie jest zatem ani alegoryczny, ani poetycki, ani realistyczny, i jeśliby go można nazwać fantastycznym, to wyłącznie w rozumieniu, że „logika snu” — a zatem niejakiej apodyktyczności — pochłonęła narrację wraz z czytelnikiem. Ita dixit Todorov, nie spostrzegając, że tym samym rezygnuje z całego swego strukturalizowania.
Koncepcja, głoszona przez Todorova — totalnej bezadresowości dzieł Kafki w świecie rzeczywistym — zyskała i poza strukturalizmem popularność, jak sądzę, na skutek umysłowego lenistwa bądź zmęczenia. Te jakby bezkreśnie zawoalowane w sensach dzieła zdają się tyle naraz znaczyć, że nie wiadomo, co konkretnie znaczą — niechże zatem będzie, iż nie znaczą — odsyłaczowo, przywołaniami, aluzjami — nic zgoła.
Gdyby istniało literaturoznawstwo eksperymentalne, rychło udowodniłoby dość prostą prawdę — że tekst, faktycznie sensami od świata odcięty, nikogo nie może obchodzić.

  •  

Сосуществование в восприятии таких состояний вещей, что исключаются как эмпирически, так и логически, это двойная закономерность — культуры и психологии, — на которой структурализм окончательно ломает себе хребет всех своих «осей». Поэтому вся литературоведческая прокрустика, или каталог ошибок, упрощений и фальсификаций, каковым является «Введение в фантастическую литературу» Тодорова, имеет ценность лишь показательного экземпляра, иллюстрирующего поражение точного понятийного аппарата, введенного там, где ему не место.

 

Współistnienie, w rozumiejącej, percepcji, takich stanów rzeczy, co się wyłączają tak empirycznie jak logicznie, to zatem dubeltowa prawidłowość — kultury i psychologii — na której strukturalizm łamie sobie ostatecznie gnaty swych wszystkich „osi”. Toteż cała literaturoznawcza prokrustyka, czyli katalog błędów, uproszczeń i zafałszowań, jakim jest Wprowadzenie w literaturę fantastyczną Todorova, ma wartość tylko okazu poglądowego, ilustrującego porażenie ścisłej aparatury pojęciowej wprowadzonej tam, gdzie nie jej miejsce.

  •  

Тодоров запрещает говорить что-либо об авторском замысле — упомянуть о нем, значит покрыть себя вульгарным позором fallationis intentionalis. Структурализму подобает изучать тексты только в их имманентности. Но если можно, как делает Тодоров, признать, что текст затягивает читателя (как некую конструкцию отбора, не как конкретную личность), то согласно закону симметрии можно также признать, что он затягивает автора. Оба эти понятия неизменно соединяются с категорией сообщения, ибо сообщение, утверждаем мы вслед за теорией информации, должно иметь отправителя и получателя.

 

Todorov zabrania mówienia czegokolwiek o autorskich zamiarach — wspomnieć o nich, to okryć się hańbą wulgarnej fallationis intentionalis. Strukturalizmowi przystoi badać teksty tylko w ich immanencji. Lecz jeśli wolno, jak robi Todorov, uznać, że tekst implikuje czytelnika (jako pewną konstrukcję odbioru, nie jako konkretną osobę), to zgodnie z regułą symetrii można też uznać, że implikuje autora. Oba te pojęcia łączą się niezbywalnie z kategorią przekazu, bo przekaz, twierdzimy za teorią informacji, musi mieć nadawcę i odbiorcę.

  •  

Противоречия кафкианской литературы — это противоречивость соответствующих ей толкований — читатель не только может, но должен понять: только тогда, от «многопредельной нерешительности», он познает ауру тайны, устанавливаемой текстом.

 

Sprzeczności Kafkowskiego pisarstwa — to jest kontradyktoryczność należnych mu wykładni — czytelnik nie tylko może, lecz powinien ogarniać: dopiero wtedy, od „niezdecydowania wielozakresowego”, zazna aury tajemnicy, ustanawianej przez tekst.

  •  

Каждый литературный жанр имеет предел шедевральности; китч тактиками грубой мимики изображает, что взлетел чрезвычайно высоко.
Тодоров, закованный в имманентность своих процедур, лишился шанса распознать мимикрию ценности, и потому его гипотетический читатель должен из последних сил заботиться о том, чтобы глупейшая выдумка о духах вызвала у него мурашки по спине. Нельзя ему, под угрозой структуралистической клятвы, высмеять такие бредни, потому что структурализм установил совершенное равенство в литературе: гражданство, которое приписывает себе текст, это святое.

 

Każdy gatunek literacki ma pułap arcydzielności; kicz taktykami prostackiej mimikry udaje, że wzbił się tak wysoko.
Todorov, zakuty w immanencję swych procedur, pozbawił się szansy rozpoznawania mimikry wartości, toteż jego implicytny czytelnik musi z nakładem solennych mozołów dbać o to, by najgłupsza bajęda o duchach puściła mu ciarki po grzbiecie. Nie wolno mu, pod groźbą klątwy strukturalistycznej, wyśmiać takich banialuk ów, gdyż strukturalizm zaprowadził zupełną równość w literaturze: obywatelstwo tedy, jakie tekst sobie przypisuje, to rzecz święta.

  •  

Авторское намерение серьёзности <…> не может быть всегда детально распознано, потому что мы реконструируем его вторично, опираясь на совокупность признаков текста, а следовательно, к окончательному решению в этом вопросе мы подходим с долей вероятности, то есть опираясь на статистический расклад особенностей сочинения, и в этом месте зарыта собака, эксгумация которой объясняет многие prima facie непонятные свойства, которые теоретики типа Тодорова приписывают своим «структурам». <…> Понятие структуры в литературном структурализме не определено ни прямо (аналитически), ни запутанно, но представляет орнамент с консистенцией резины и со свойствами терроризирования читателей, что особенно проявляется в толковании, где Тодоров высказывается о семантике фантастики.

 

ntencja autorska powagi <…> nie może być zawsze dokładnie rozpoznana, gdyż rekonstruujemy ją wtórnie, w oparciu o całość znamion tekstu, a więc decyzji ostatecznej w tej kwestii dochodzimy probabilistycznie, czyli w oparciu o statystyczny rozkład cech dzieła, w” tym miejscu pogrzebany jest pies, którego ekshumacja wyjaśnia wiele prima facie niezrozumiałych własności, jakie teoretycy typu Todorova przypisują swym „strukturom”. <…>Pojęcie struktury nie jest w strukturalizmie literackim definiowane ani wprost (analitycznie), ani w uwikłaniu, lecz stanowi ozdobnik o konsystencji gumy i o własnościach terroryzowania czytelników, co tam się zwłaszcza przejawia w wykładzie, gdzie Todorov wypowiada się o semantyce fantastyki.

  •  

Название «теория» — это синоним обобщения, проходящего через все элементы исследуемого набора. Поскольку обобщения структуралистов не хотят проходить так, или скорее когда их пытаются сделать всеобщими, они порождают нонсенс, в котором ни один поборник школы не признается (ибо «демократически» они приравняют фальсификат шедевру, если они принадлежат к аналогичному жанру) — теоретики выполняют, как фокусники, определённые махинации, когда ищут материал для публичного вскрытия. Они берут на операционный стол только то, что уже честно заслужило место в истории литературы, выбрасывая под стол сочинения генологически такие же, но художественно низкопробные. Они вынуждены так поступать, ибо метод толкает их к текстам более простым, таким как детективный роман, зато высокие амбиции — к произведениям превосходным. (Китч не является сочинением структурально простейшим, ибо подлежит релятивизации в отборе: одним он хочет быть, другим является на самом деле, т. е. согласно диагнозу знатока; зато детектив, который без претензий, — абсолютно одномодален).

 

Nazwa „teoria” jest synonimem generalizacji, przebiegającej przez wszystkie elementy badanego zbioru. Ponieważ uogólnienia strukturalistów nie chcą tak przebiegać albo raczej, kiedy się je stosuje powszechnic, rodzą nonsensy, do których żaden rzecznik szkoły się nie przyzna (bo „demokratycznie” zrównują falsyfikat z arcydziełem, jeśli należą do analogicznego gatunku) — teoretycy dokonują pewnych prestidigitatorskich machinacji, gdy szykują materiały do publicznego sekcjonowania. Biorą mianowicie na stół operacyjny to tylko, co się już uczciwie zasłużyło w historii literatury, eskamotując pod stół dzieła genologicznie takie same, lecz artystycznie tandetne. Muszą tak postępować, bo metoda pcha ich ku tekstom najprostszym, jak powieść kryminalna, natomiast wielkie ambicje — ku utworom znakomitym. (Kicz nie jest dziełem najprostszym strukturalnie, bo podlega relatywizacji w odbiorze: jednym chce być, drugim jest w samej rzeczy, tj. podług diagnozy znawcy; za to powieść kryminalna, że nie w pretensjach, jest jednomodalna decyzyjnie).

Перевод[править]

В. И. Язневич, 2009

О статье[править]

  •  

Среди помещённых [в сборнике] текстов наибольшую известность имела полемика Лема с Цветаном Тодоровым, корифеем французской теории литературы <…>.
Этот удар, направленный в структурализм, попал болезненно и метко: хотя я знаю множество высказываний теоретиков, защищающих в этом споре Тодорова, но не было среди них ни одного, которое представило бы убедительные аргументы, опровергающие доводы Лема.

 

Największy rozgłos miała wśród zamieszczonych tu tekstów polemika Lema z Tzvetanem Todorovem, bułgarskiego pochodzenia koryfeuszem francuskiej teorii literatury <…>. Ten cios wymierzony w strukturalizm trafiał dotkliwie i celnie: choć znam sporo wypowiedzi teoretyków broniących w tym sporze Todorova, nie było wśród nich żadnej, która przedstawiłaby przekonywujące argumenty obalające zarzuty Lema.

  Ежи Яжембский, «Сцилла методологии и Харибда политики», 2003

См. также[править]

Примечания[править]

  1. Его классификации чудесного из гл. 4.
  2. См. гл. 10.