Перейти к содержанию

Трилогия желания

Материал из Викицитатника
(перенаправлено с «Финансист»)

«Трилогия желания» (англ. The Trilogy of Desire) — трилогия романов Теодора Драйзера о жизни крупного американского дельца Фрэнка Алджернона Каупервуда, прототипом которого является Чарльз Йеркс. Включает романы «Финансист» (The Financier, 1912), «Титан» (The Titan, 1914) и «Стоик» (The Stoic, 1947).

Финансист

[править]
  •  
Чарлз Йеркс

Каупервуды жили неподалёку от рыбного рынка; <…> [Фрэнк] любил останавливаться перед витриной, в которой был выставлен аквариум; рыбаки с залива Делавэр нередко пополняли его всевозможными диковинками морских глубин. <…> В один прекрасный день в аквариум пустили омара и каракатицу, и Фрэнк стал очевидцем трагедии, которая запомнилась ему на всю жизнь и многое помогла уразуметь. Из разговоров любопытствующих зевак он узнал, что омару не давали никакой пищи, так как его законной добычей считалась каракатица. Омар лежал на золотистом песчаном дне стеклянного садка и, казалось, ничего не видел; невозможно было определить, куда смотрят чёрные бусинки его глаз, надо думать, они не отрывались от каракатицы. Бескровная и восковидная, похожая на кусок сала, она передвигалась толчками, как торпеда, но беспощадные клешни врага каждый раз отрывали новые частицы от её тела. Омар, словно выброшенный катапультой, кидался к тому месту, где, казалось, дремала каракатица, а та, стремительно отпрянув, укрывалась за чернильным облачком, которое оставляла за собой. Но и этот маневр не всегда был успешен. Кусочки её тела и хвоста всё чаще оставались в клешнях морского чудовища. Юный Каупервуд ежедневно прибегал сюда и, как зачарованный, следил за ходом драмы.
Однажды утром <…> от каракатицы оставался уже только бесформенный клок; почти пуст был и её чернильный мешочек. <…>
«Так оно и должно было случиться, — мысленно произнёс он. — Каракатице не хватало изворотливости. <…> Каракатица не могла убить омара, — у неё для этого не было никакого оружия. Омар мог убить каракатицу, — он прекрасно вооружён. Каракатице нечем было питаться, перед омаром была добыча — каракатица. К чему это должно было привести? Существовал ли другой исход? Нет, она была обречена». — I

 

There was a fish-market not so very far from his home, <…> he liked to look at a certain tank in front of one store where were kept odd specimens of sea-life brought in by the Delaware Bay fishermen. <…> One day he saw a squid and a lobster put in the tank, and in connection with them was witness to a tragedy which stayed with him all his life and cleared things up considerably intellectually. The lobster, it appeared from the talk of the idle bystanders, was offered no food, as the squid was considered his rightful prey. He lay at the bottom of the clear glass tank on the yellow sand, apparently seeing nothing—you could not tell in which way his beady, black buttons of eyes were looking—but apparently they were never off the body of the squid. The latter, pale and waxy in texture, looking very much like pork fat or jade, moved about in torpedo fashion; but his movements were apparently never out of the eyes of his enemy, for by degrees small portions of his body began to disappear, snapped off by the relentless claws of his pursuer. The lobster would leap like a catapult to where the squid was apparently idly dreaming, and the squid, very alert, would dart away, shooting out at the same time a cloud of ink, behind which it would disappear. It was not always completely successful, however. Small portions of its body or its tail were frequently left in the claws of the monster below. Fascinated by the drama, young Cowperwood came daily to watch.
One morning <…> only a portion of the squid remained, and his ink-bag was emptier than ever. <…>
“That’s the way it has to be, I guess,” he commented to himself. “That squid wasn’t quick enough.” <…> “The squid couldn’t kill the lobster—he had no weapon. The lobster could kill the squid—he was heavily armed. There was nothing for the squid to feed on; the lobster had the squid as prey. What was the result to be? What else could it be? He didn’t have a chance.”

  •  

— Беда с этими пенсильванцами. <…> Никогда не платят наличными, норовят всучить вексель.
В ту пору кредит Пенсильвании, <…> несмотря на богатство штата, стоял очень низко.
— Если дело дойдёт до войны, то целые легионы пенсильванцев начнут предлагать векселя в уплату за обед. Проживи я целых два века, я разбогател бы на покупке пенсильванских векселей и обязательств. Когда-нибудь они, верно, расплатятся с долгами, но бог ты мой, до чего же это медленно делается! Я буду лежать в могиле раньше, чем они покроют мне хотя бы проценты по своей задолженности. — V

 

“May heaven preserve me <…> these Pennsylvanians never pay for anything they can issue bonds for.” It was the period when Pennsylvania’s credit<…> was very bad in spite of its great wealth. “If there’s ever a war there’ll be battalions of Pennsylvanians marching around offering notes for their meals. If I could just live long enough I could get rich buyin’ up Pennsylvania notes and bonds. I think they’ll pay some time; but, my God, they’re mortal slow! I’ll be dead before the State government will ever catch up on the interest they owe me now.”

  •  

Покупка и продажа акций [на бирже] были искусством, тонким мастерством, чуть ли не психической эмоцией. — VI

 

Buying and selling stocks, as he soon learned, was an art, a subtlety, almost a psychic emotion.

  •  

Настоящий человек никогда не станет ни агентом, ни покорным исполнителем чужой воли, ни игроком, ведущим игру, всё равно в своих или в чужих интересах; нет, люди этого сорта должны обслуживать его, Фрэнка. Настоящий человек — финансист — не может быть орудием в руках другого. Он сам пользуется таковым. Он создаёт. Он руководит. — VI (вероятно, банально)

 

A man, a real man, must never be an agent, a tool, or a gambler — acting for himself or for others—he must employ such. A real man — a financier — was never a tool. He used tools. He created. He led.

  •  

… молодой Каупервуд с интересом всматривался во всё осложнявшееся финансовое положение страны. Проблема рабовладельчества, разговоры об отделении Южных штатов, общий подъём или упадок благосостояния страны тревожили его лишь в той мере, в какой они непосредственно затрагивали его интересы — VII

 

… young Cowperwood was following these financial complications with interest. He was not disturbed by the cause of slavery, or the talk of secession, or the general progress or decline of the country, except in so far as it affected his immediate interests.

  •  

В газетах он читал о заседаниях, на которых финансовые заправилы, знакомые ему лично или только по имени, «обсуждали наиболее целесообразные мероприятия по оказанию помощи стране или штату». Фрэнка они не приглашали. Меж тем он всей душой жаждал быть среди них. Он уже понял в то время, что для успеха дела часто бывает достаточно одного слова богатого человека, не надо ни денег, ни гарантий, ни конкретного обеспечения — ничего, только его слово. Если ходили слухи, что за кулисами какого-нибудь дела скрываются «Дрексель и К°», «Джей Кук и К°» или «Гулд и Фиск», — оно уже считалось надёжным! — XI

 

He was not big enough. He read in the papers of gatherings of men whom he knew personally or by reputation, “to consider the best way to aid the nation or the State”; but he was not included. And yet his soul yearned to be of them. He noticed how often a rich man’s word sufficed—no money, no certificates, no collateral, no anything—just his word. If Drexel & Co., or Jay Cooke & Co., or Gould & Fiske were rumored to be behind anything, how secure it was!

  •  

… все эти жалкие блюстители так называемого закона и морали — пресса, церковь, полиция и в первую очередь добровольные моралисты, неистово поносящие порок, когда они обнаруживают его в низших классах, но трусливо умолкающие, едва дело коснётся власть имущих, и пикнуть не смели, покуда человек оставался в силе, однако стоило ему споткнуться, и они, уже ничего не боясь, набрасывались на него. О, какой тогда поднимался шум! Звон во все колокола! Какое лицемерное и пошлое словоизвержение! «Сюда, сюда, добрые люди! Смотрите, и вы увидите собственными глазами, какая кара постигает порок даже в высших слоях общества!» — XIX

 

… the little guardians of so-called law and morality, the newspapers, the preachers, the police, and the public moralists generally, so loud in their denunciation of evil in humble places, were cowards all when it came to corruption in high ones. They did not dare to utter a feeble squeak until some giant had accidentally fallen and they could do so without danger to themselves. Then, O Heavens, the palaver! What beatings of tom-toms! What mouthings of pharisaical moralities—platitudes! Run now, good people, for you may see clearly how evil is dealt with in high places!

  •  

В Филадельфии укоренилась традиция (разумеется, в кругах местных политиков, а не всего городского населения), согласно которой казначей мог безвозмездно пользоваться деньгами города при условии, что со временем он возвратит их в кассу. Казначейство и казначей здесь напоминали собою полный мёда улей и пчелиную матку, вокруг которой вьются, в чаянии поживы, трутни, то есть аферисты и политические деятели. — XXI

 

In Philadelphia the tradition (politically, mind you—not generally) was that the city treasurer might use the money of the city without interest so long as he returned the principal intact. The city treasury and the city treasurer were like a honey-laden hive and a queen bee around which the drones—the politicians—swarmed in the hope of profit.

  •  

… не было человека, у которого понятие о законодательном собрании штата не ассоциировалось бы со словом «взятка». — XXI

 

… bribery was what was in every one’s mind in connection with the State legislature.

  •  

Литература, если не говорить о классиках, даёт нам представление только об одном типе любовницы: лукавой, расчётливой искусительнице, чье главное наслаждение — завлекать в свои сети мужчин. Журналисты и авторы современных брошюр по вопросам морали с необычайным рвением поддерживают ту же версию. Можно подумать, что господь бог установил над жизнью цензуру, а цензорами назначил крайних консерваторов. Меж тем <…> любовниц чаще всего отличают жертвенность, готовность безраздельно отдать себя любимому и нежная заботливость. Такие отношения, противопоставленные алчности законного брака, и причинили твердыням супружества более всего разрушений. Человек — будь то мужчина или женщина — не может не преклоняться, не благоговеть перед подобными проявлениями бескорыстия и самопожертвования. Они равны высоким жизненным призваниям, сродни вершине искусства, то есть величию духа, <…> — величию, которое и есть способность щедро, неограниченно дарить себя, излучать свою красоту. — XXIII

 

Literature, outside of the masters, has given us but one idea of the mistress, the subtle, calculating siren who delights to prey on the souls of men. The journalism and the moral pamphleteering of the time seem to foster it with almost partisan zeal. It would seem that a censorship of life had been established by divinity, and the care of its execution given into the hands of the utterly conservative. Yet <…> the sacrificial, yielding, solicitous attitude is more often the outstanding characteristic of the mistress; and it is this very attitude in contradistinction to the grasping legality of established matrimony that has caused so many wounds in the defenses of the latter. The temperament of man, either male or female, cannot help falling down before and worshiping this nonseeking, sacrificial note. It approaches vast distinction in life. It appears to be related to that last word in art, that largeness of spirit <…>—namely, a giving, freely and without stint, of itself, of beauty.

  •  

У ирландцев склад ума философский и вместе с тем практический. Первый и непосредственный импульс всякого ирландца, попавшего в неприятное положение, — это найти выход из него и представить себе всё в возможно менее печальном свете. — XXVI (вариант трюизма)

 

The Irish are a philosophic as well as a practical race. Their first and strongest impulse is to make the best of a bad situation — to put a better face on evil than it normally wears.

  •  

Заурядный ум в лучшем случае напоминает собой простейший механизм. Его функции подобны органическим функциям устрицы <…>. Через свой сифонный мыслительный аппаратик он соприкасается с могучим океаном фактов и обстоятельств. Но этот аппаратик поглощает так мало воды, так слабо гонит её, что его работа не отражается на беспредельном водном пространстве, каким является жизнь. Противоречивости бытия такой ум не замечает. Ни малейший отзвук житейских бурь и бедствий не доходит до него, разве только случайно. Когда грубый и наводящий на размышление факт <…> вдруг заявляет о себе среди мерного хода событий, в таком уме происходит мучительное смятение <…>. Сифонный аппарат <…> всасывает страх и страдание. — XXX

 

The conventional mind is at best a petty piece of machinery. It is oyster-like in its functioning <…>. It has its little siphon of thought-processes forced up or down into the mighty ocean of fact and circumstance; but it uses so little, pumps so faintly, that the immediate contiguity of the vast mass is not disturbed. Nothing of the subtlety of life is perceived. No least inkling of its storms or terrors is ever discovered except through accident. When some crude, suggestive fact <…> suddenly manifests itself in the placid flow of events, there is great agony <…>. The siphon <…> sucks in fear and distress.

  •  

… все крысята и все мыши притаились в своих норках, ибо из темноты на них глядел огромными горящими глазами свирепый кот — общественное мнение, — действовать осмеливались лишь самые старые, самые мудрые крысы. — XXXIII (о финансовых махинациях во время кризиса)

 

It was a time when all the little rats and mice were scurrying to cover because of the presence of a great, fiery-eyed public cat somewhere in the dark, and only the older and wiser rats were able to act.

  •  

Его волосы окончательно поседели, <…> глаза ввалились. Живописные бакенбарды напоминали сейчас старые флаги — украшения лучших, безвозвратно ушедших дней. — XXXIV

 

His hair had grown very gray, <…> his eyes sunken. His rather showy side-whiskers seemed now like flags or ornaments of a better day that was gone.

  •  

Для того, чтобы добиться успеха в обществе, никого не оскорбляя, чтобы облегчить себе жизненный путь и всё прочее, необходимо — пусть чисто внешне — считаться с общепринятыми нормами. Больше ничего не требуется. Никогда не плошай, никогда не попадайся! А попался — борись молча, стиснув зубы. — XXXVII (вариант трюизма)

 

For purposes of social success, in order not to offend, to smooth one’s path, make things easy, avoid useless criticism, and the like, it was necessary to create an outward seeming—ostensibly conform. Beyond that it was not necessary to do anything. Never fail, never get caught. If you did, fight your way out silently and say nothing.

  — Каупервуд
  •  

В наивном представлении широкой публики судьи квартальной сессии были подобны воспитанницам монастырского пансиона, то есть жили вне мирской суеты и не ведали того, что творилось за кулисами политической жизни города. На деле же они, <…> зная, кому обязаны своим положением и властью, умели быть благодарными. — XXXIX

 

In the silly mind of the general public the various judges of Quarter Sessions, like girls incarcerated in boarding-schools, were supposed in their serene aloofness from life not to know what was going on in the subterranean realm of politics; but they <…> knowing particularly well from whence came their continued position and authority, they were duly grateful.

  •  

Если бы его спросили, что такое закон, [Каупервуд] решительно ответил бы: это туман, образовавшийся из людских причуд и ошибок; он заволакивает житейское море и мешает плавать утлым суденышкам деловых и общественных дерзаний человека. Ядовитые миазмы его лжетолкований разъедают язвы на теле жизни; случайные жертвы закона размалываются жерновами насилия и произвола. Закон — это странная, жуткая, захватывающая и вместе с тем бессмысленная борьба, в которой человек безвольный, невежественный и неумелый, так же как и лукавый и озлобленный, равно становится пешкой, мячиком в руках других людей — юристов, ловко играющих на его настроении и тщеславии, на его желаниях и нуждах. Это омерзительно тягучее и разлагающее душу зрелище — горестное подтверждение бренности человеческой жизни, подвох и ловушка, силок и западня. В руках сильных людей, каким был и он, Каупервуд, в свои лучшие дни, закон — это меч и щит, для разини он может стать капканом, а для преследователя — волчьей ямой. <…> Законники — в большинстве случаев просвещённые наймиты, которых покупают и продают. Каупервуда всегда забавляло слушать, как велеречиво они рассуждают об этике и чувствах, видеть, с какой готовностью они лгут, крадут, извращают факты по любому поводу и для любой цели. — XL (вариант распространённых мыслей)

 

Law, if you had asked him, and he had accurately expressed himself, was a mist formed out of the moods and the mistakes of men, which befogged the sea of life and prevented plain sailing for the little commercial and social barques of men; it was a miasma of misinterpretation where the ills of life festered, and also a place where the accidentally wounded were ground between the upper and the nether millstones of force or chance; it was a strange, weird, interesting, and yet futile battle of wits where the ignorant and the incompetent and the shrewd and the angry and the weak were made pawns and shuttlecocks for men—lawyers, who were playing upon their moods, their vanities, their desires, and their necessities. It was an unholy and unsatisfactory disrupting and delaying spectacle, a painful commentary on the frailties of life, and men, a trick, a snare, a pit and gin. In the hands of the strong, like himself when he was at his best, the law was a sword and a shield, a trap to place before the feet of the unwary; a pit to dig in the path of those who might pursue. <…> Lawyers in the main were intellectual mercenaries to be bought and sold in any cause. It amused him to hear the ethical and emotional platitudes of lawyers, to see how readily they would lie, steal, prevaricate, misrepresent in almost any cause and for any purpose.

  •  

душа [его], холодная, как месяц в безветренную ночь. — Магический кристалл (The Magic Crystal)

 

… a soul that was as bereft of illusion as a windless moon.

Перевод

[править]

М. Г. Волосов, около 1940 [1951]

О трилогии

[править]
  •  

«Финансист» <…> должен вызвать множество комментариев. Первый том сам по себе — уже крупное произведение. Я проштудировал едва ли не все труды, относящиеся к сфере финансов <…>. И как мне показалось, все они откусили лишь край от ломтя сыра. <…> В своё время я писал о торговых делах, интервьюировал финансистов. Что касается достоверности фактического материала, то здесь не должно быть сомнений.[1]

  — Теодор Драйзер, интервью, 1912
  •  

Самый факт, что этот великолепный писатель видит в бизнесе приключение не менее романтичное, чем крестовые походы или служение прекрасной даме, свидетельствует об изменении взгляда на промышленность и финансы, которые уже не считаются «торгашеством — занятием, недостойным джентльмена», а деятельностью, требующей смелости и размаха и достойной или восхищения, или самого резкого порицания. <…>
Социалисту совершенно необходимо прочесть «Финансиста» и «Титана» мистера Драйзера, которому финансовый пират представляется необыкновенно романтической фигурой.

 

The very fact that this admirable novelist sees in business an adventure, a romance, quite comparable to all the crusading and hand-kissing of hackneyed fiction, is an indication that men are no longer regarding business as "shop-keeping—unfit for a gentleman" but a very big emprise worthy of admiration or bitter attack. <…>
It is quite essential for the Socialist to read The Financier and The Titan and see how romantic a figure is the pirate of finance to Mr. Dreiser.

  Синклер Льюис, «Отношение романа к социальным противоречиям наших дней: Закат капитализма», 1914
  •  

После такой книги, как «Оплот», нелегко было вернуться к «Трилогии желания», два тома которой были написаны и изданы много лет назад.
<…> хотя он написал уже две трети «Стоика». <…> Я садилась за машинку, и он обычно диктовал мне; в процессе работы мы обсуждали отдельные эпизоды, поступки действующих лиц, композицию <…>.
Когда рецензент вернул рукопись, Тедди принялся переделывать конец, в котором хотел дать авторский монолог, подытоживающий все три книги, и 27 декабря он писал предпоследнюю главу.[2]а на следующий день умер

  — Хелен Драйзер, «Моя жизнь с Драйзером» (My Life with Dreiser), 1951
  •  

Каупервуд — рыцарь мечты, Клайд Грифитс — раб мечты. В конечном счёте ни тот, ни другой не имеют собственного «я». Но Каупервуд воплощает в жизнь свои иллюзии, Клайду же суждено пострадать за свои мечты. Оба олицетворяют трагедию Америки, страны, где фиктивные герои хватаются за вымышленные ценности или страстно мечтают обладать ими. <…>
Образ одинокого героя загипнотизировал целое поколение <…>. И Драйзер попытался воссоздать личность в безличностном мире.

  Роберт Пенн Уоррен, «Вестники бедствий: Писатели и американская мечта», 1974

Примечания

[править]
  1. Беседа с Теодором Драйзером / перевод Б. А. Гиленсона // Теодор Драйзер. Собрание сочинений в 12 томах. Т. 12. — М.: ТЕРРА—Книжный клуб, 1998. — С. 268.
  2. Элен Драйзер. Моя жизнь с Драйзером / перевод И. С. Тихомировой, Н. К. Тренёвой, Т. А. Озёрской. — М.: Изд-во иностранной литературы, 1953. — Глава 28.