Перейти к содержанию

Фромон младший и Рислер старший

Материал из Викицитатника

«Фромон младший и Рислер старший» (фр. Fromont jeune et Risler aîné) — роман Альфонса Доде 1874 года.

Цитаты[править]

Часть первая[править]

I[править]

  •  

Белый шёлк платья оттенял нежную матовую белизну её хорошенького личика, а уложенные венком косы под искусно сплетённым венком её свадебного убора таили в себе что-то вызывающее, словно намёк на маленькие крылышки, готовые к полёту. Но мужья не замечают подобных вещей.

 

À présent, de la robe de soie toute blanche et unie montait un joli visage d’un blanc plus mat et plus doux, et la couronne de cheveux — au-dessous de l’autre couronne si correctement tressée — vous avait des révoltes de vie, des reflets de petites plumes ne demandant qu’à s’envoler. Mais les maris ne voient pas ces choses-là.

  •  

По другую сторону Рислера сидела г-жа Шеб, мать новобрачной. Она сияла, сверкала в своём атласном, блестящем, как панцирь, зелёном платье. С самого утра все мысли почтенной женщины были необыкновенно радужны и вполне гармонировали с её нарядом цвета надежды. Она не переставала повторять себе: «Моя дочь выходит замуж за Фромона младшего и Рислера старшего с улицы Вьей-Одриет…» В её воображении дочь выходила замуж не только за Рислера-старшего, а за всю эту хорошо известную в парижском торговом мире фирму. И каждый раз, когда г-жа Шеб мысленно останавливалась на этом счастливом событии, она выпрямлялась ещё больше, причём шёлк её панциря натягивался так, что трещал.
Какой контраст с настроением г-на Шеба, сидевшего через несколько стульев от неё! В супружестве часто одни и те же причины порождают совершенно различные следствия. У этого маленького человечка с большим лбом фантазёра, гладким, выпуклым и пустым, как садовый шар, вид был настолько же свирепый, насколько сияющий вид был у его жены. Впрочем, это была не новость, ибо г-н Шеб злился круглый год. Но всё же в этот вечер он расстался со своим кислым выражением лица, так же как и с широким развевающимся пальто, карманы которого постоянно оттопыривались от образчиков масла, вина, трюфелей или уксуса, в зависимости от того, какой из этих товаров он в данный момент предлагал. Его новый великолепный чёрный фрак был под стать зелёному платью жены, но, к сожалению, и мысли его тоже были под цвет фрака… Почему не посадили его рядом с новобрачной? Ведь это же его право!.. Почему отдали его место Фромону-младшему?.. А старый Гардинуа, дедушка Фромонов, он-то чего расселся около Сидони? Так вот как!.. Фромонам — всё, а Шебам — ничего?.. И эти люди ещё удивляются, что происходят революции!..
К счастью для этого взбешенного человечка, ему было кому излить свою желчь: возле него сидел его друг Делобель, старый актёр без ангажемента, слушавший его с тем невозмутимо важным видом, который у него всегда имелся в запасе для торжественных случаев. Ведь Можно в течение пятнадцати лет не появляться на сцене из-за недоброжелательства антрепренеров и всё же найти, когда это бывает нужно, приличествующую обстоятельствам театральную позу. В этот вечер у Делобеля был «свадебный» вид: полусерьёзное, полуулыбающееся лицо с выражением снисходительности к «малым сим», непринуждённые и вместе с тем величественные жесты.
Казалось, что он на глазах у целого зрительного зала, сидя перед бутафорскими блюдами, участвует в пиршестве первого акта. И впечатление, что неподражаемый Делобель исполняет роль, было тем сильнее, что он в расчёте на выступление стал мысленно, как только сели за стол, повторять лучшие отрывки из своего репертуара, и это придавало его лицу неопределённое, деланное и рассеянное выражение, тот обманчиво внимательный вид, какой бывает на сцене у актёра, когда он как будто слушает партнёра, а на самом деле думает только о своей реплике.

 

De l’autre côté de Risler se tenait madame Chèbe, la mère de la mariée, qui rayonnait, éclatait dans sa robe de satin vert luisante comme un bouclier. Depuis le matin, toutes les pensées de la bonne femme étaient aussi brillantes que cette robe de teinte emblématique. À tout moment elle se disait à elle-même : « Ma fille épouse Fromont jeune et Risler aîné de la rue des Vieilles-Haudriettes !… » Car, dans son esprit, ce n’était pas Risler aîné seul que sa fille épousait, c’était toute l’enseigne de la maison, cette raison sociale fameuse dans le commerce de Paris ; et chaque fois qu’elle constatait cet événement glorieux, madame Chèbe se tenait encore plus droite, tendant la soie du bouclier à la faire craquer.
Quel contraste avec l’attitude de M Chèbe, placé quelques chaises plus loin ! En ménage, généralement, les mêmes causes produisent des effets tout à fait différents Ce petit homme au grand front d’utopiste, poli, bosselé et vide comme une houle de jardin, avait l’air aussi furieux que sa femme était rayonnante. Cela ne le changeait pas, du reste, car M. Chèbe rageait tout le long de l’année. Ce soir-là, pourtant, il n’avait pas sa mine piteuse et fanée d’habitude, ni ce large paletot flottant dont les poches ressortaient gonflées par des échantillons d’huile, de vin, de truffes, de vinaigre, selon qu’il plaçait l’une ou l’autre de ces marchandises. Son habit noir, magnifique et neuf, faisait pendant à la robe verte, mais malheureusement ses pensées étaient de la couleur de son habit… Pourquoi ne l’avait-on pas mis près de la mariée, comme c’était son droit ? Pourquoi avait-on donné sa place à Fromont jeune ?… Et le vieux Gardinois, le grand-père des Fromont, qu’est-ce qu’il faisait près de Sidonie ?… Ah ! voilà ! Tout aux Fromont et rien aux Chèbe. Et ces gens-là s’étonnent qu’on fasse des révolutions !…
Heureusement que, pour épancher sa bile, l’enragé petit homme avait près de lui son ami Delobelle, vieux comédien en retrait d’emploi, qui l’écoutait avec sa physionomie placide et majestueuse des grands jours. On a beau être éloigné du théâtre depuis quinze ans par la mauvaise volonté des directeurs, on trouve encore, quand il faut, des attitudes scéniques appropriées aux événements. C’est ainsi que, ce soir-là, Delobelle avait sa tête des jours de noces, mine demi-sérieuse, demi-souriante, condescendante aux petites gens, à la fois aisée et solennelle. On eût dit qu’il assistait, en vue de toute une salle de spectacle, à un festin de premier acte autour de mets en carton, et il avait d’autant plus l’air de jouer un rôle, ce fantastique Delobelle, que, comptant bien qu’on utiliserait son talent dans la soirée, mentalement, depuis qu’on était à table, il repassait les plus beaux morceaux de son répertoire, ce qui donnait à sa figure une expression vague, factice, détachée, cet air faussement attentif du comédien en scène, feignant d’écouter ce qu’on lui dit, mais ne pensant tout le temps qu’à sa réplique.

  •  

— Ах, уж эта Сидони!.. — смеялся старик. — Подумать только: каких-нибудь два месяца назад она говорила, что уйдёт в монастырь… Знаем мы эти девичьи монастыри!.. Это как говорят у нас: «Монастырь святого Иосифа — четыре башмака под кроватью…»

 

— Cette Sidonie, tout de même !… disait le bonhomme en riant… Quand je pense qu’il n’y a pas deux mois elle parlait d’entrer dans un couvent… On les connaît leurs couvents à ces fillettes !… C’est comme on dit chez nous : le couvent de Saint-Joseph, quatre sabots sous le lit !

  •  

… они разговаривали вполголоса, замыкая свои слова в узкие круги вальса.

 

… ils causaient à mi-voix, enfermant leurs paroles dans les cercles étroits de la valse.

  •  

Сидони, опустив глаза, молча кивала головой, и только едва уловимая дрожь пробегала от носка её атласного башмачка до последнего стебелька флёрдоранжа.

 

Sidonie, les yeux baissés, s'inclinait sans rien répondre, avec un frisson imperceptible qui courait du bout de sa bottine de satin au dernier brin d’oranger de sa couronne.

  •  

… г-н Шеба вновь обрёл всю свою важность, невозможно было увести. Ведь надо же было кому-нибудь принимать гостей, чёрт возьми! И смею вас уверить, он добросовестно взялся за дело. Красный, возбужденный, он суетился, он был неугомонен; в его поведении чувствовалось что-то бунтарское. Снизу было слышно, как он разговаривал о политике с метрдотелем Вефура и все такие смелые речи!..

 

… M. Chèbe avait recouvré toute son importance, impossible de l’emmener. Il fallait quelqu’un pour faire les honneurs, que diantre !… Et je vous réponds que le petit homme s’en chargeait ! Il était rouge, allumé, fringant, turbulent, presque séditieux. D’en bas on l’entendait causer politique avec le maître d’hôtel de Véfour et tenir des propos d’une hardiesse…

II[править]

  •  

В Париже для бедных семей, ютящихся в крохотных квартирках, общая площадка на лестнице является как бы лишней комнатой, добавлением к их жилью. Летом через эту площадку проникает немного свежего воздуха со двора, здесь собираются и ведут беседы женщины, здесь играют дети.

 

À Paris, pour les ménages pauvres, à l’étroit dans leurs appartements trop petits, le palier commun est comme une pièce de plus, un agrandissement du logis. C’est par là que l’été un peu d’air arrive du dehors, là que les femmes causent, que les enfants jouent.

  •  

… кто перечислит все нелепые фантазии, все глупые эксцентричности, на которые способен праздный буржуа в стремлении заполнить пустоту своей жизни? Так, Шеб вменил себе в обязанность выходы из дому, прогулки. И всё время, пока прокладывали Севастопольский бульвар, он регулярно два раза в день ходил смотреть, как «подвигается дело».

 

… qui dira jamais toutes les fantaisies ridicules, toutes les excentricités niaises dont un bourgeois inoccupé peut arriver à combler le vide de sa vie ? M. Chèbe se faisait certaines lois de sorties, de promenades. Tout le temps qu’on construisit le boulevard Sébastopol, il allait voir deux fois par jour si « ça avançait ».

  •  

В те годы было модно украшать шляпы и бальные платья прелестными птичками и мушками Южной Америки, бросающимися в глаза своей яркой, сверкающей, как драгоценные камни, окраской. Изготовлением этих украшений и занимались дамы Делобель.
Одна оптовая фирма, получавшая товар прямо с Антильских островов, пересылала им, даже не распаковывая, длинные лёгкие ящики, из которых, когда снимали крышку, шёл запах затхлости и поднималась мышьяковая пыль; внутри блестела груда уже насаженных на булавки мушек, и, тесно прижатые одна к другой, лежали птички с перевязанными тонкой полоской бумаги крылышками. Надо было всё это разобрать, расправить крылышки колибри, навести на них глянец, зашить шелковинкой переломанную коралловую лапку, вставить вместо потухших глаз две блестящие жемчужинки, добиться того, чтобы все эти птички и мушки затрепетали на тонкой медной проволоке, обрели присущие им грацию и жизнь.

 

C’était alors la mode d’orner les chapeaux, les robes de bal avec ces jolies bestioles de l’Amérique du Sud, aux couleurs de bijoux, aux reflets de pierres précieuses. Les dames Delobelle avaient cette spécialité.
Une maison de gros, à qui les envois arrivaient directement des Antilles, leur adressait, sans les ouvrir, de longues caisses légères, dont le couvercle en s’arrachant laissait monter une odeur fade, une poussière d’arsenic, où luisaient les mouches empilées, piquées d’avance, les oiseaux serrés les uns contre les autres, les ailes retenues par une bande de papier fin. Il fallait monter tout cela, faire trembler les mouches sur des fils de laiton, ébouriffer les plumes des colibris, les lustrer, réparer d’un fil de soie la brisure d’une patte de corail, mettre à la place des yeux éteints deux perles brillantes, rendre à l’insecte ou à l’oiseau son attitude de grâce et de vie.

III[править]

  •  

… хотя Шеб и хвастался, что любит природу, как покойный Жан-Жак, он признавал её не иначе, как со стрельбою в цель, каруселями, бегом в мешках, пылью и дудками…

 

… qui M. Chèbe vantait d’aimer la nature comme feu Jean-Jacques, il ne la comprenait qu’avec des tirs aux macarons, des chevaux de bois, des courses en sac, beaucoup de poussière et de mirlitons…

  •  

Время от времени за стеклянными дверями проносился, не останавливаясь, поезд, выбрасывая сноп искр и клубы пара. В вокзале поднималась целая буря — визг, топот, но всё это покрывалось пронзительным, как крик морской чайки, фальцетом Шеба, вопившего: «Вышибайте двери! Вышибайте двери!..» Сам он, впрочем, ни за что бы этого не сделал, так как смертельно боялся жандармов. Буря скоро утихала. Женщины, измученные, растрепанные, засыпали, прикорнув на скамьях. Помятые платья, разорванные косынки, белые открытые туалеты — всё было в пыли.

 

De temps en temps, derrière les portes vitrées, un train passait sans s’arrêter, dans un éclaboussement de charbons enflammés, un débordement de vapeur. Alors éclatait dans la gare une tempête de cris, de trépignements sur laquelle planait le soprano suraigu de M. Chèbe, qui clamait de sa voix de goéland « Enfoncez les portes ! Enfoncez les portes !… » Ce que le petit homme se serait bien gardé de faire lui-même, parce qu’il avait une peur bleue des gendarmes. Au bout d’un moment, l’orage s’apaisait. Les femmes fatiguées, décoiffées par le grand air, s’endormaient sur les bancs. Il y avait des robes chiffonnées, des effets déchirés, des toilettes blanches décolletées pleines de poussière.

IV[править]

  •  

… в большинстве чудесных дворцов под Парижем, ставших добычей выскочек — коммерсантов и спекулянтов, обитатели замка не гармонировали с самим замком.

 

… comme dans la plupart de ces admirables palais d’été parisiens dont les parvenus du commerce et de la spéculation ont fait leur proie, les châtelains n’étaient pas en harmonie avec le château.

  •  

Гардинуа мог часами жаловаться при ней на недобросовестность поставщиков и слуг, подсчитывать, сколько добра украли у него за месяц, за неделю, за день, за минуту;..

 

M. Gardinois pouvait déplorer devant elle, pendant des heures, la perversité des fournisseurs, des domestiques, faire le compte de ce qu’on lui volait par mois, par semaine, par jour, par minute ;..

  •  

Он сам относил свои письма в углубление скалы, находившейся в конце парка; рядом, под соломенным навесом, прятался прозрачный источник, носивший название «Призрак».
Сидони находила, что это очаровательно. Вечером надо было лгать, придумывать предлог, чтобы идти одной к «Призраку». Тени деревьев на дорожках аллей, пугающий мрак ночи, быстрая ходьба и волнение заставляли сладостно биться её сердце. Она брала письмо, пропитанное росой и ледяным холодом источника; оно так ярко белело при свете луны, что она спешила спрятать его, боясь, как бы кто-нибудь не увидел.
А потом, когда она оставалась одна, с каким трепетом распечатывала она его и разбирала эти волшебные письмена, эти любовные фразы!.. Ей казалось, что слова сверкали, окружённые голубым и жёлтым сиянием, таким ослепительным, будто она читала письмо при ярком солнце.

 

Il allait porter lui-même ses lettres dans un creux de roche, près d’une source limpide qu’on appelait « le Fantôme », et qu’un toit de chaume abritait fout au fond du parc.
Sidonie trouvait cela charmant. Le soir il fallait mentir, inventer un prétexte quelconque pour venir au « Fantôme » toute seule. L’ombre des arbres en travers des allées, la nuit sévère, la course, l’émotion lui faisaient battre délicieusement le cœur. Elle trouvait la lettre imprégnée de rosée, du froid intense de la source, et si blanche au clair de lune, qu’elle la cachait bien vite de crainte d’être surprise.
Puis, quand elle était seule, quelle joie de l’ouvrir, de déchiffrer ces caractères magiques, ces phrases d’amour dont les mots miroitaient, entourés de cercles bleus, jaunes, éblouissants, comme si elle avait lu sa lettre en plein soleil.

V[править]

  •  

Он поклялся себе в этом с преувеличенной решимостью слабохарактерных натур, как бы заранее вступающих в борьбу с препятствиями, перед которыми, как они сами знают, им придётся в конце концов отступить…

 

Il se le jura à lui-même, avec cette affirmation exagérée des caractères faibles qui semblent toujours combattre d’avance les objections devant lesquelles ils savent qu’ils céderont un jour…

  •  

… глаза кокетки — ясные, изменчивые зеркала, которые, отражая чужие мысли, не выдают своих.

 

… yeux de fille coquette, miroirs clairs et changeants qui reflétaient toutes les pensées des autres sans rien laisser voir des siennes.

  •  

Из Марселя, прежде чем сесть на корабль, Франц написал Сидони прощальное письмо, трогательное и вместе с тем комическое письмо, где, перемежая чисто технические подробности с горестными прощальными словами, несчастный инженер сообщал, что уезжает с разбитым сердцем на «Саибе», «пароходе-микст в 1 500 лошадиных сил», как будто надеялся, что столь внушительное количество лошадиных сил тронет неблагодарную и заставит её вечно раскаиваться. Но голова у Сидони была занята совсем другим.

 

De Marseille, avant de s’embarquer, le jeune Risler écrivit encore à Sidonie une dernière lettre, à la fois comique et touchante où, mêlant les détails les plus techniques aux adieux les plus déchirants, le malheureux ingénieur déclarait partir, le cœur brisé sur le transport le Sahib, « navire mixte de la force de quinze cents chevaux », comme s’il espérait qu’un nombre aussi considérable de chevaux-vapeur impressionnerait son ingrate et lui laisserait des remords éternels. Mais Sidonie avait bien d’autres choses en tête.

Часть вторая[править]

  •  

К тяжёлому гулу колоколов, <…> призывающих к молитве, примешивается жиденький звон фабричных колоколов, идущий с окрестных дворов. У каждого из этих колоколов свой особый звон. Есть звон печальный и весёлый, бойкий и вялый. Есть колокола богатые, счастливые, — они созывают сотни рабочих; есть колокола бедные и робкие, — они как будто прячутся за другие, стараются быть незаметными, словно боятся, чтобы их не услышало банкротство. А есть и лживые, наглые… они звонят для вида, для отвода глаз, — пусть думают, что они принадлежат солидной фирме, где занято много народу. — I

 

Aux lourdes vibrations des angelus, <…> montant des cours, le tintement grêle des cloches de fabrique. Chacun de ces carillons a sa physionomie bien distincte. Il en est de tristes et de gais, d’alertes et d’endormis. Il y a des cloches riches, heureuses, tintant pour des centaines d’ouvriers ; des cloches pauvres, timides, qui semblent se cacher derrière les autres et se faire toutes petites, comme si elles avaient peur que la faillite les entende. Et puis les menteuses, les effrontées, celles qui sonnent pour le dehors, pour la rue, pour faire croire qu’on est une maison considérable et qu’on occupe beaucoup de monde.

  •  

Она так долго перебирала поддельные жемчужины, что на кончиках её пальцев остался как бы налет их искусственного перламутрового отлива, что-то от их хрупкости, от их эфемерного блеска. Она и сама была поддельной жемчужиной, круглой, блестящей, вставленной в хорошую оправу жемчужиной, которая легко могла обмануть толпу, тогда как Клер Фромон была жемчужиной настоящей, с великолепным, но скромным блеском, и, когда обе женщины бывали вместе, разница между ними резко бросалась в глаза. Сразу скажешь, что одна была жемчужиной всегда. Маленькая жемчужинка в детстве, она с годами приобрела изящество и благородство, превратившие её в натуру редкую, незаурядную. Другая, напротив, была произведением Парижа, этого ювелира, создающего поддельные драгоценности и тысячи безделушек, прелестных и блестящих, но непрочных, плохо отделанных и плохо скреплённых, настоящим продуктом той мелкой промышленности, в которой когда-то подвизалась она сама. — II

 

De ces perles fausses qu’elle avait si longtemps maniées, il lui était resté quelque chose au bout des doigts, un peu de leur nacre factice, de leur fragilité creuse, de leur éclat sans profondeur. Elle était bien elle-même une perle fausse, ronde, brillante, bien sertie, où le vulgaire pouvait se prendre ; mais Claire Fromont était une perle véritable, d’un feu riche et discret à la fois, et quand on les voyait ensemble, la différence se sentait. On devinait que l’une avait été perle toujours, une toute petite perle dès l’enfance, accrue des éléments d’élégance, de distinction qui en avaient fait une nature rare et précieuse. L’autre, au contraire, était bien l’œuvre de Paris, ce bijoutier en faux qui dispose de mille futilités charmantes, brillantes, mais peu solides, mal assorties, mal rattachées : un vrai produit du petit commerce dont elle avait fait partie.

  •  

… Шеб веско проговорил, и при этом его три волоска встали дыбом, как щетина дикобраза. — III

 

… affirma M. Chèbe, dont les trois cheveux se hérissèrent pareils à des lances de porc-épic.

IV[править]

  •  

Усовершенствованная слуховая трубка должна была доносить к нему наверх малейший звук, раздававшийся на первом этаже, всё, вплоть до разговоров слуг, выходивших вечером на крылечко, чтобы подышать свежим воздухом.
К несчастью, слишком тонкий инструмент, чрезмерно усиливая звуки, смешивал, удлинял их, и единственно, что мог слышать Гардинуа, приложив ухо к своей трубке, — это постоянное равномерное тиканье больших часов, крики попугая, сидевшего внизу на жердочке, да кудахтанье курицы, искавшей потерянное зерно. Что касается голосов, то они доходили до него только в виде неясного шума, словно гул толпы, в котором нельзя было ничего разобрать. Примирившись с тем, что только зря потратил деньги, старик спрятал это акустическое чудо в складках полога своей постели.

 

Un tuyau acoustique perfectionné devait lui amener là-haut tous les bruits du rez-de-chaussée, jusqu’aux conversations des domestiques prenant le frais le soir sur le perron.
Malheureusement, l’instrument trop parfait exagérait tous les sons, les brouillait, les prolongeait, et le tic-tac continuel et régulier d’une grosse horloge, les cris d’un perroquet qui se tenait en bas sur un perchoir, les gloussements de quelque poule en quête d’un grain perdu, voilà tout ce que M. Gardinois pouvait entendre, lorsqu’il appliquait l’oreille à son tuyau. Quant aux voix, elles ne lui arrivaient que comme un bourdonnement confus, un murmure de foule où il était impossible de rien distinguer. Il en avait été quitte pour les frais de l’installation, et, depuis, dissimulait sa merveille acoustique dans un pli du rideau de son lit.

  •  

Голубые ночи принадлежали измене, дерзко водворившемуся здесь греху; он тихо говорил и бесшумно ходил за закрытыми ставнями, и перед его лицом заснувший дом становился немым и слепым, обретая всё своё каменное бесстрастие, как будто ему было стыдно видеть и слышать.

 

Les nuits bleues étaient à l’adultère, à cette faute librement installée qui parlait bas, marchait sans bruit sous les persiennes fermées, et devant laquelle la maison assoupie se faisait muette, aveugle, retrouvait son impassibilité de pierre, comme si elle avait eu honte de voir et d’entendre.

V[править]

  •  

— … она каждое утро бегала в мастерскую в дешёвеньком пальтишке, положив в карман на два су горячих каштанов, чтобы было теплее пальцам…

 

— … elle partait à l’atelier tous les matins avec son waterproof et deux sous de marrons dans ses poches pour se tenir chaud aux doigts…

  •  

Этот старый медведь из Бернского кантона, оставшийся на всю жизнь холостяком, смертельно боялся женщин вообще, а парижанок в особенности.

 

Ce vieil ours du canton de Berne, resté garçon toute sa vie avait des femmes en général et des Parisiennes en particulier une terreur épouvantable.

  •  

… маленький чепчик крошки Фромон хранил во всех складках голубых лент нежные улыбки и взгляды ребёнка.

 

… le petit bonnet de mademoiselle Fromont avait gardé dans tous ses nœuds de rubans bleus des sourires doux et des regards d’enfant.

VI[править]

  •  

Холостяка и старую деву связывала ненависть к браку. Сестра ненавидела всех мужчин, брат презирал всех женщин, но, несмотря на это, они обожали друг друга, считали друг друга исключением из того испорченного пола, к которому каждый из них принадлежал.
Говоря о брате, старая дева называла его: «Господин Планюс, братец», — он с такой же трогательной торжественностью вставлял в каждую фразу: «Мадемуазель Планюс, сестрица». Для этих робких, простодушных людей Париж, который они совершенно не знали, хотя и проезжали ежедневно по его улицам, был скопищем чудовищ обоего пола, стремящихся причинить друг другу как можно больше зла. И когда до них доходила какая — нибудь семейная драма или уличная сплетня, каждый, согласно своим взглядам, обвинял лицо другого пола.
— Виноват муж, — говорила «мадемуазель Планюс, сестрица».
— Виновата жена, — возражал «господин Планюс, братец».
— Ох, уж эти мужчины!..
— Ох, уж эти женщины!..
Это было постоянной темой их споров в те редкие часы досуга, которые выкраивал старый Сигизмунд из своего заполненного дня, разграфленного так же аккуратно, как его кассовые книги.

 

Tous deux célibataires, ils étaient unis par une haine semblable du mariage. La sœur abhorrait tous les hommes, le frère avait toutes les femmes en défiance : avec cela ils s’adoraient, se considérant chacun comme une exception dans la perversité générale, de leur sexe.
En parlant de lui, elle disait toujours : « Monsieur Planus, mon frère ! » et lui avec la même solennité affectueuse mettait des « Mademoiselle Planus, ma sœur ! » au milieu de toutes ses phrases. Pour ces deux êtres timides et naïfs, Paris, qu’ils ignoraient tout en le traversant journellement, était un repaire de monstres de deux espèces, occupés à se faire le plus de mal possible, et lorsqu’un drame conjugal, quelque bavardage de quartier arrivait jusqu’à eux, chacun, poursuivi de son idée, accusait un coupable différent.
— C’est la faute du mari, disait « mademoiselle Planus, ma sœur ».
— C’est la faute de la femme, répondait « M Planus, mon frère ».
— Oh ! les hommes…
— Oh ! les femmes.
Et c’était là leur éternel sujet de discussion, à ces heures rares de flânerie que le vieux Sigismond se réservait dans sa journée si remplie et réglée bien droit comme ses livres de caisse.

  •  

… кипы материй и позумента, волочившиеся по грязи сточных канав, прежде чем попасть в подвалы, — чёрные, набитые богатством ямы, где таится зародыш благосостояния торговых домов…

 

… ces paquets d’étoffes, de passementeries, qui frôlaient la boue du ruisseau avant d’entrer dans les sous-sols, dans ces trous noirs, bourrés de richesses, où la fortune des maisons est en germe…

  •  

Мысли о кассе не оставляли его ни на минуту. Ночью ему иногда снилось, что она треснула по всем швам и стоит открытая, несмотря на все замки и запоры; или же ему представлялось, что сильный порыв ветра разбросал документы, банковые билеты, чеки и ценные бумаги и он бегает по всей фабрике, выбиваясь из сил, чтобы их подобрать.
Днём, когда он в тиши конторы сидел за своей решёткой, ему казалось, что маленькая белая мышка забралась в денежный ящик и все грызет, все уничтожает, а сама становится все жирнее и краше, по мере того как подвигается её разрушительная работа.
И когда среди дня на крыльце появлялась Сидони в своём ярком оперении кокотки, старый Сигизмунд дрожал от бешенства. Эта разряженная женщина с красивым самодовольным лицом, спешившая к ожидавшей её у подъезда карете, была для него как бы олицетворением всех бедствий, постигших фирму.

 

Toujours préoccupé de sa caisse, la nuit il rêvait quelquefois que, disjointe de partout elle restait ouverte malgré tous les tours de clef ou bien qu’un grand coup de vent dispersait les papiers, les billets, les chèques, les valeurs, et qu’il courait après dans toute la fabrique, s’épuisant à vouloir les ramasser.
Le jour, derrière son grillage, au calme de son bureau, il lui semblait qu’une petite souris blanche s’était introduite au fond du coffre, en train de tout grignoter et de tout détruire, plus grasse et plus belle à mesure que le désastre augmentait.
Aussi, lorsqu’au milieu de l’après-midi, Sidonie apparaissait sur le perron dans son joli plumage de cocotte, le vieux Sigismond frémissait de rage. Pour lui c’était la ruine de la maison qui passait, la ruine on grande toilette, avec son petit coupé à la porte, et sa mine reposée d’heureuse coquette.

  •  

Баланс!
Магическое слово… Целый год суетишься, кружишься в водовороте дел. Деньги приходят, уходят, делают оборот, привлекают другие деньги, рассеиваются, и капитал фирмы, точно блестящий уж — неуловимый, вечно движущийся уж, — удлиняется, укорачивается, уменьшается или увеличивается, и невозможно составить понятие о размерах его, прежде чем он не придёт в спокойное состояние. Только баланс выяснит истинное положение вещей и покажет, действительно ли год был так удачен, как это казалось.
Обычно годовой баланс составляется в конце декабря, ближе к рождеству или Новому году. Он требует дополнительных часов работы, так что часто приходится засиживаться до поздней ночи. Вся фабрика на ногах. В конторе ещё долго после её закрытия горят лампы, как бы принимая участие в праздничном настроении, оживляющем последнюю неделю года, когда всюду за освещёнными окнами происходят семейные сборища. Все вплоть до самого мелкого служащего заинтересованы в результате баланса. Прибавка жалованья, новогодние награды — всё зависит от этой счастливой цифры. И пока в конторе обсуждаются крупные доходы богатой фабрики, на пятых этажах и в маленьких квартирках предместья жены, дети и престарелые родители служащих тоже говорят о балансе, результат которого либо заставит их удвоить экономию, либо даст возможность благодаря полученной награде осуществить какую-нибудь долго откладываемую покупку.
В дни составления годового отчёта в торговом доме «Фромон-младший и Рислер-старший» Сигизмунд Планюс — бог, а решётка его кассы — святилище, служащие, все как один, бодрствуют.

 

L’inventaire ! — C’est le mot magique. Toute l’année on va, on va, dans le tourbillon des affaires. L’argent entre, sort, circule, en attire d’autre, se disperse ? et la fortune de la maison, comme une couleuvre brillante, insaisissable, sans cesse en mouvement s’allonge, se raccourcit, diminue ou s’augmente, sans qu’il soit possible de se rendre compte de son état avant un moment de repos. À l’inventaire seulement, on saura ce qu’il en est, et si cette année, qui semble bonne, le sera définitivement.
En général, il se fait vers la fin de décembre, aux approches de Noël ou du jour de l’an. Comme il exige des heures supplémentaires de travail, pour le faire on s’attarde très avant dans la nuit. Toute la maison est sur pied. Les lampes, qui restent allumées dans les bureaux longtemps après leur fermeture, semblent participer à l’air de fête qui anime cette dernière semaine de l’année, où tant de fenêtres s’éclairent aux soirées de famille. Jusqu’au plus petit employé de la maison, chacun s’intéresse aux résultats de l’inventaire. Les augmentations, les gratifications du jour de l’an dépendront de ce bienheureux chiffre. Aussi, pendant que se débattent les intérêts immenses d’une riche fabrique, à des cinquièmes étages ou dans les petits appartements de banlieue, les femmes d’employés, les enfants, les vieux parents parlent de l’inventaire dont le résultat se fera sentir ou par un redoublement d’économie, ou par quelque achat longtemps reculé que la gratification va rendre enfin possible.
Chez Fromont jeune et Risler aîné, Sigismond Planus est le dieu de la maison en ce moment, et son petit grillage un sanctuaire où veillent tous les commis.

Часть третья[править]

  •  

Для него началась страшная пытка ожидания — то напряжение всего существа, то странное состояние души и тела, когда сердце словно перестаёт биться, дыхание прерывается, как и мысли, когда жесты, фразы остаются неоконченными, когда все замирает в ожидании. Поэты сотни раз описывали волнение и муки любовника, прислушивающегося к стуку экипажа на пустынной улице, к робким, крадущимся шагам на лестнице.
Но ждать свою возлюбленную на железнодорожной станции, в общем зале, — это ещё тяжелее. Тусклый свет ламп, не играющий на запылённом полу, широкие окна, беспрестанный шум шагов и стук дверей — звуки, которые жадно ловит настороженный слух, — высокие голые стены с красующимися на них объявлениями: «Увеселительный поезд в Монако. Поездка по Швейцарии», — безучастные лица вокруг — вся эта обстановка, говорящая о путешествиях, о переменах, как бы создана для того, чтобы сжимать сердце и усиливать тоску. — IV

 

Alors commença pour lui l’horrible supplice de l’attente, cette suspension de tout l’être, singulière situation du corps et de l’esprit, où le cœur ne bat plus, où la respiration halète comme la pensée, où les gestes, les phrases restent inachevés, où tout attend. Les poètes l’ont cent fois décrite, cette angoisse douloureuse de l’amant qui écoute le roulement d’une voiture dans la rue déserte, un pas furtif montant l’escalier.
Mais attendre sa maîtresse dans une gare, dans une salle d’attente, c’est bien autrement lugubre. Ces quinquets allumés et sourds, sans reflet sur un plancher poussiéreux, ces grandes baies vitrées, cet incessant bruit de pas et de portes qui sonne aux oreilles inquiètes, la hauteur vide des murs, ces affiches qui s’y étalent : « train de plaisir pour Monaco, promenade circulaire en Suisse », cette atmosphère de voyage, de changement, d’indifférence, d’inconstance, tout est bien fait pour serrer le cœur et augmenter son angoisse.

I[править]

  •  

Для людей, живущих взаперти и прикованных работой или увечьем к своему окошку, для людей, чей горизонт ограничен стенами и крышами соседних домов, каждый прохожий представляет особый интерес.
Будучи неподвижными, эти затворники как бы врастают в жизнь улицы, и деловые люди, идущие мимо них иногда ежедневно в один и тот же час, не подозревают даже, что являются своего рода регулятором для каких-то других существ, что их постоянно подстерегают дружеские глаза, которые сразу же замечают их отсутствие, если им случается пойти другой дорогой.

 

Les personnes qui vivent toujours enfermées, attachées à leur coin de vitre par le travail ou les infirmités, de même qu’elles se font un horizon des murs, des toits, des fenêtres voisines, s’intéressent aussi aux gens qui passent.
Immobiles, elles s’incarnent dans la vie de la rue, et tous ces affairés qui leur apparaissent, quelquefois tous les jours aux mêmes heures, ne se doutent pas qu’ils servent de régulateur a d’autres existences, que des yeux amis les guettent, auxquels ils manquent, s’il leur arrive de prendre par un autre chemin.

  •  

Рядом протекала река, загромождённая — совсем как в Париже — цепями, купальнями и большими лодками. На чуть заметных волнах покачивалось множество лёгких, привязанных к пристани челноков с вычурными свеженамалеванными названиями, едва заметными под осевшей на них угольной пылью. <…> можно было видеть рестораны на берегу реки, безмолвствовавшие в будни и наполненные по воскресеньям пёстрой, шумной толпою, весёлые голоса которой, смешиваясь с тяжёлым всплеском вёсел, доносились с обоих берегов и сливались над рекою в тот общий поток неясного шума, криков, зова, смеха и песен, что по праздничным дням непрерывно разносится вверх и вниз по Сене на протяжении десяти миль.
В будни здесь можно было видеть неряшливо одетых, ничем не занятых людей: мужчин в шерстяных блузах и в широкополых, остроконечных шляпах из грубой соломки, женщин, которые сидели сложа руки на помятой траве откосов, глядя перед собой тем ничего не выражающим взглядом, какой бывает у пасущихся коров. Ярмарочные фокусники, шарманщики, арфисты и странствующие гимнасты — все они останавливались здесь, как в пригороде. Набережная была наводнена ими, и окаймлявшие её маленькие домики поспешно отворялись при их приближении; белые, наспех застегнутые блузы, растрепанные прически, лениво дымившаяся трубка показывались у окон, подстерегая эту бродячую пошлость, являвшуюся для них как бы отголоском близкого Парижа.
Здесь было уныло и безобразно. Чахлая, едва пробившаяся травка уже желтела под ногами. Воздух был насыщен чёрной пылью. Тем не менее каждый четверг, направляясь в казино, здесь с шиком проносились в изящных, лёгких экипажах с наёмными форейторами сливки полусвета. — об Аньер-сюр-Уазе

 

La rivière coulait tout près, encore parisienne, encombrée de chaînes, d’établissements de bains, de gros bateaux, et secouant à la moindre vague des tas de petits canots très légers, liés au port, avec la poussière du charbon sur leurs noms prétentieux et tout frais peints. <…> pouvait voir les restaurants du bord de l’eau, silencieux en semaine, débordant le dimanche d’une foule bigarrée et bruyante, dont les gaietés se mêlaient aux plongeons lourds des rames et partaient des deux rives pour se rejoindre au-dessus de la rivière dans ce courant de rumeurs, de cris, d’appels, de rires, de chansons qui, les jours de fête, monte et redescend ininterrompu sur dix lieues de Seine.
En semaine, on voyait errer des gens débraillés, désœuvrés et flâneurs, des hommes en chapeaux de grosse paille larges et pointus, en vareuses de laine, des femmes qui s’asseyaient sur l’herbe usée des talus, inactives, avec l’œil qui rêve des vaches au pâturage. Tous les forains, les joueurs d’orgues, les harpistes, les saltimbanques en tournée, s’arrêtaient là comme à une banlieue. Le quai en était encombré, et les petites maisons qui le bordaient, s’ouvrant toujours à leur approche, des camisoles blanches, mal attachées, des chevelures en désordre, une pipe flâneuse se montraient aux fenêtres, guettant comme un regret de Paris tout voisin ces trivialités ambulantes.
C’était triste et laid. L’herbe à peine poussée jaunissait sous les pas. La poussière était noire ; et pourtant, chaque jeudi, la haute cocotterie passait par là, se rendant au Casino, au grand train de ses roues fragiles et de ses postillons d’emprunt.

  •  

Биллиардная, домик садовника, маленькая застеклённая оранжерея виднелись то здесь, то там, словно отдельные части игрушечных швейцарских домиков; все здесь было очень лёгкое, воздушное, готовое в любую минуту взлететь по воле банкротства или каприза, — настоящая вилла кокотки или биржевика.

 

Çà et là une salle de billard, la maison du jardinier, une petite serre vitrée apparaissaient comme les différentes parties de ces chalets suisses qu’on donne en jeu aux enfants ; le tout très léger, à peine planté au sol, prêt à s’envoler au moindre vent de faillite ou de caprice : une villa de cocotte ou de boursier.

V[править]

  •  

В Париже, особенно в рабочих кварталах, дома слишком высоки, улицы слишком узки, воздух слишком сгущён, и неба не видно[1]. Его заволакивает фабричный дым, испарения, подымающиеся от сырых крыш. К тому же для большинства этих людей жизнь так сурова, что если б среди всех своих невзгод они и вспомнили о провидении, то для того лишь, чтобы показать ему кулак и осыпать проклятиями. Вот почему так много самоубийств в Париже. Эти люди, не умеющие молиться, смело смотрят в глаза смерти. Среди своих испытаний они всегда помнят о том, что в любую минуту она может дать им покой, избавить от всех страданий.

 

À Paris, surtout dans les quartiers ouvriers, les maisons sont trop hautes, les rues trop étroites, l’air trop troublé pour qu’on aperçoive le ciel. Il se perd dans la fumée des fabriques et le brouillard qui monte des toits humides ; et puis la vie est tellement dure pour la plupart de ces gens-là, que si l’idée d’une Providence se mêlait à leurs misères, ce serait pour lui montrer le poing et la maudire. Voilà pourquoi il y a tant de suicides à Paris. Ce peuple, qui ne sait pas prier, est prêt à mourir à toute heure. La mort se montre à lui au fond de toutes ses souffrances, la mort qui délivre et qui console.

  •  

Вид тёмной и глубокой воды не пугал её. Парижским девушкам это нипочём. Набрасывают на голову передник, чтобы не видеть, и бух в воду!

 

Ce n’était pas la vision de l’eau noire et profonde qui l’effrayait. Les filles de Paris se moquent bien de cela. On jette son tablier sur sa tête pour ne pas voir, et pouf !

VI[править]

  •  

бедняки не могут свободно предаваться горю. Надо работать, работать неустанно, и даже тогда, когда рядом бродит смерть, думать о повседневных нуждах, упорно бороться за существование.
Богатый может уйти в своё горе, может отдаться ему всецело, жить им, и только и делать что страдать и плакать.

 

… pauvre de ne pouvoir souffrir à son aise. Il faut travailler sans cesse, et même quand la mort erre tout autour, songer aux exigences pressantes, aux difficultés de la vie.
Le riche peut s’enfermer dans son chagrin, il peut s’y rouler, en vivre, ne faire que ces deux choses : souffrir et pleurer.

  •  

Все они, неизвестные и знаменитые, парижане и провинциалы, жаждали одного: увидеть своё имя напечатанным в газете, в заметке о похоронах. Для этих тщеславных людей хороши все виды рекламы. Актёры так боятся, чтобы публика не забыла их, что в те периоды, когда они не появляются на сцене, они делают всё для того, чтобы о них говорили, и любыми способами напоминают о себе быстропреходящим, изменчивым симпатиям Парижа.

 

Tous, les obscurs et les illustres, les Parisiens et les provinciaux, n’ayant qu’une préoccupation, voir leur nom cité par quelque journal dans un compte rendu de l’enterrement. Car à ces êtres de vanité tous les genres de publicité semblent enviables. Ils ont tellement peur que le public les oublie, qu’au moment où ils ne se montrent pas, ils éprouvent le besoin de faire parler d’eux, de se rappeler par tous les moyens au souvenir de la vogue parisienne si flottante et si rapide.

  •  

… в глубине искренней печали таилась его тщеславная сущность актёра, словно камень на дне реки, остающийся неподвижным под напором изменчивых волн.

 

… au fond de sa douleur sincère, gardant son éternelle personnalité vaniteuse restée là comme au fond d’un ruisseau, immuable sous les flots changeants.

Часть четвёртая[править]

  •  

… смысл слова «жертва», такого неопределённого в равнодушных устах и такого значительного, когда оно становится правилом жизни. — III

 

… la valeur de ce mot « sacrifice », si vague dans les bouches indifférentes, si sérieux quand il devient une règle de vie.

  •  

Но что больше всего напоминало здесь Сидони — это её этажерка с безделушками, с китайскими вещицами, миниатюрными веерами, кукольной посудой, золочеными башмачками и маленькими пастушками и пастушками, которые, стоя друг против друга, обменивались фарфоровыми взглядами, блестящими и холодными. Эта этажерка как бы олицетворяла сущность Сидони, и её всегда банальные мысли, мелкие, тщеславные и пустые, были под стать этим вздорным безделушкам. Право, если бы в эту ночь Рислер в припадке ярости разбил её хрупкую головку, из неё вместо мозга посыпался бы целый ворох таких финтифлюшек. — IV

 

Ici, ce qui rappelait surtout Sidonie, c’était une étagère chargée de bibelots enfantins, de chinoiseries insignifiantes et menues, éventails microscopiques, vaisselle de poupée, sabots dorés, petits bergers et petites bergères en face les uns des autres, échangeant des regards de porcelaine luisants et froids. C’était l’âme de Sidonie, cette étagère, et ses pensées toujours banales, petites, vaniteuses et vides, ressemblaient à ces niaiseries. Oui, vraiment, si cette nuit, pendant qu’il la tenait, Risler dans sa fureur avait cassé cette petite tête fragile, on aurait vu rouler de là, à la place de cervelle, tout un monde de bibelots d’étagère.

II[править]

  •  

… он был из породы тех добрых поселян, которые, видя, что их враг повержен, не уйдут без того, чтобы не пнуть его сапогом в лицо.

 

il était de cette race de bons campagnards qui, lorsque l’ennemi est tombé, ne le quittent jamais sans lui laisser les clous de leurs souliers marqués sur la figure.

  •  

Не до конца выясненная правда подобна затуманенному солнцу, утомляющему глаза гораздо больше, чем самые яркие лучи.

 

La vérité entrevue est comme ces soleils voilés qui fatiguent bien plus les yeux que les rayons les plus ardents.

  •  

Зимой в это время дня улица Мира имеет поистине ослепительный вид. В этих роскошных кварталах люди торопятся жить в промежуток между коротким утром и незаметно наступающим вечером. Быстро мчатся взад и вперёд экипажи, слышится непрерывный стук колес, на тротуарах полно кокетливых женщин, шуршат шелка и меха. Зима — лучший сезон Парижа. Чтобы увидеть этот изумительный город во всей его красе, во всём его блеске и великолепии, надо посмотреть, как живёт он под нависшим, отяжелевшим от снега небом. Природа, можно сказать, отсутствует на этой картине. Ни ветра, ни солнца. Света как раз столько, чтобы выгоднее подчеркнуть самые бледные краски, самые нежные тона, начиная с серо-бурых тонов каменных зданий и кончая чёрным стеклярусом, украшающим женские туалеты. Театральные и концертные афиши сияют, точно освещённые огнями рампы. В магазинах полно народу. Можно подумать, что все эти люди беспрерывно готовятся к праздникам.

 

En hiver, à ce moment de la journée, la rue de la Paix a une physionomie vraiment éblouissante. Entre la matinée courte et le soir vite venu, l’existence se dépêche dans ces quartiers luxueux. C’est un va-et-vient de voitures rapides, un roulement ininterrompu, et sur les trottoirs une hâte coquette, un froissement de soie, de fourrures. L’hiver est la vraie saison de Paris. Pour le voir beau, heureux, opulent, ce Paris du diable, il faut le regarder vivre sous un ciel bas, alourdi de neige. La nature est pour ainsi dire absente du tableau. Ni vent, ni soleil. Juste assez de lumière pour que les couleurs les plus effacées, les moindres reflets prennent une valeur admirable, depuis les tons gris roux des monuments, jusqu’aux perles de jais qui constellent une toilette de femme. Les affiches de théâtres, de concerts, resplendissent, comme éclairées des splendeurs de la rampe. Les magasins ne désemplissent pas. Il semble que tous ces gens circulent pour des apprêts de fêtes perpétuelles.

V[править]

  •  

Нет ничего удивительного в том, что с такой быстротой порвались связывавшие их узы. Поверхностные натуры, они не обладали ничем таким, что могло бы глубоко привязать их друг к другу. Жорж был неспособен на длительную привязанность, ему нужна была постоянная смена впечатлений. Притом Сидони не могла внушить прочного и сильного чувства. Это была сотканная из тщеславия и мелкого самолюбия любовь кокотки и фата, та любовь, которая не знает ни преданности, ни постоянства и порождает лишь дуэли, самоубийства — трагические приключения, из которых люди чаще всего выходят не только невредимыми, но ещё и излечившимися от пагубной страсти.

 

Et qu’on ne s’étonne pas de cette prompte rupture morale. Ces deux êtres superficiels n’avaient rien qui pût les attacher profondément l’un à l’autre. Georges était incapable d’éprouver des impressions durables, à moins qu’elles fussent sans cesse renouvelées ; Sidonie, de son côté, ne pouvait rien inspirer de tenace ou de grand. C’était un de ces amours de cocotte à gandin, faits de vanités, de dépits d’amour-propre, n’inspirant ni dévouement ni constance, seulement des aventures tragiques, des duels, des suicides d’où l’on revient presque toujours et d’où l’on revient guéri.

  •  

Планюс выпрямился и повёл своего друга с той наивной, фанатической гордостью, с какой крестьянин несёт изображение святого.

 

Et le brave Planus se redressait, promenant son ami avec la fierté naïve et fanatique d’un paysan du Midi portant le saint de son village.

VI[править]

  •  

… равнин Монсури — обширных участков земли, выжженных и оголенных огненным дыханием Парижа, который ежедневно, подобно гигантскому дракону, изрыгает дым и пар, уничтожающие вокруг него всякую растительность.

 

… plaines vagues de Montsouris, vastes terrains brûlés et pelés par le souffle de feu que Paris répand autour de son travail journalier, comme un dragon gigantesque dont l’haleine de fumée, de vapeur, ne souffre aucune végétation à sa portée.

  •  

Вдали над невидимым, грохочущим Парижем поднималась тяжёлая, горячая, чуть колеблющаяся пелена, окаймлённая красным и чёрным, словно пороховое облако над полем битвы… Мало-помалу колокольни, белые фасады, золотой купол церкви выступили из тумана и засверкали во всём блеске пробуждения. Ещё немного, и Сигизмунд увидел, как тысячи фабричных труб, торчавших над нагромождением крыш, по направлению Ветра прерывисто выпускали пар, точно пароход перед отплытием… Жизнь начиналась… Вперёд, машина! И горе тем, кто отстанет!..
Чувство страшного гнева охватило старого Планюса.
— Негодяйка!.. Негодяйка!.. — кричал он, потрясая кулаком, и неизвестно было, к кому относились эти слова — к женщине или к столице. — конец романа

 

Là-bas, au-dessus de Paris, qu’on entendait gronder sans le voir, une buée s’élevait, lourde, lentement remuée, frangée au bord de rouge et de noir comme un nuage de poudre sur un champ de bataille… Peu à peu des clochers, des façades blanches, l’or d’une coupole, se dégagèrent du brouillard, éclatèrent en une splendeur de réveil. Puis, dans la direction du vent, les mille cheminées d’usines, levées sur ce moutonnement de toits groupés, se mirent à souffler à la fois leur vapeur haletante avec une activité de steamer au départ… La vie recommençait… Machine, en avant ! Et tant pis pour qui reste en route !…
Alors le vieux Planus eut un mouvement d’indignation terrible :
— Ah ! coquine… coquine…, criait-il en brandissant son poing ; et l’on ne savait pas si c’était à la femme ou à la ville qu’il parlait.

Перевод[править]

П. С. Нейман, 1958

О романе[править]

  •  

Альфонс Доде живёт в Маре, в бывшем дворце Ламуаньон. Настоящим сколком с Лувра кажется этот особняк, — весь из многочисленных маленьких помещений, на которые разделена громада старинных апартаментов, весь забитый жалкими ремесленниками, предприятиями, выставляющими свои названия на дверях, что выходят на каменные площадки лестниц. Именно а таком доме надо было жить, чтобы написать «Фромона и Рислера». Из кабинета автора видны сквозь витрины большие печальные мастерские; тут же садики с чёрными деревьями, <…> с чахлой травой, зеленеющей среди камней, с оградой из упаковочных ящиков.

  Эдмон Гонкур, «Дневник», 21 марта 1875
  •  

… вслед за опубликованием всего лишь двух романов, «Рислера» и «Джека», молодого писателя Доде пресса захваливает в бесчисленных статьях, Академия удостаивает награды и постоянной ренты, его полиглотируют на все языки, деньги текут к нему рекой — за первые издания, за переводы, за перепечатки, ему набивают цену во всех газетных подвалах, Наке чуть не на коленях приглашает его на свои вечера, так же как княгиня Трубецкая — на свои обеды, <…> он, совсем ещё молодой, оценён, признан в полной мере, о нём трубят, как о талантище, и этот хвалебный хор не нарушается ни единым выпадом, ни единым несогласным высказыванием…

  — Эдмон Гонкур, «Дневник», 23 марта 1876
  •  

В семидесятые годы в творчестве А. Доде начинается новый этап, характерный значительно обострившимся интересом писателя к современным проблемам. Свой новый роман «Фромон младший и Рислер старший» он посвящает вопросам семьи и брака в буржуазном обществе. Доде хотелось бы видеть буржуазную семью здоровой и крепкой. Он доискивается причин, которые разрушают семью, и пытается объяснить её распад случайными обстоятельствами. <…> Собственность, деньги, материальный расчёт — вот истинные причины, которые порождают трагедии в современной семье буржуа. Доде говорит об этих причинах приглушённо, но у читателя не остаётся сомнений, кто истинный виновник всех бедствий.

  Александр Пузиков, «Альфонс Доде», 1965
  •  

Книга принесла писателю не только избавление от материальных тягот, она укрепила его связи с читателем. После «Фромона и Рислера» читатель восторженно встречал каждый новый роман Доде.[2]

  Сергей Ошеров

Примечания[править]

  1. Цитировалось, например, в: А. Пузиков. Альфонс Доде // А. Доде. Собрание сочинений в семи томах. Т. 1. — М.: Правда, 1965. — С. 18.
  2. С. Ошеров. Примечания // А. Доде. Собрание сочинений в семи томах. Т. 3. — М.: Правда, 1965. — С. 571.