Осенняя скука
«Осенняя скука» — сатирическое предисловие Осипа Сенковского к авторскому сборнику 1833 года «Фантастические путешествия Барона Брамбеуса».
Цитаты
[править]Темно! сыро!.. На дворе дождь. Посмотрите, что за воздух! Возможно ли человеку жить в таком тяжёлом, грязном растворе мрака и болотной воды? Посмотрите на общество, отсыревшее от ненастного лета и осенних туманов, подёрнутое мглою дремоты, томное, бледное, унылое; исхудавшее от беспорочности по службе, от неурожая по деревням и от засухи, постоянно господствующей в словесности; ищущее для себя пищи по страницам вышедших в течение года книг и, ища, зевающее над страницами, и, зевая, раскрывающее рот так широко, что когда-нибудь на днях — увидите! — оно втянет в горло и проглотит <…> тощую нашу за весь год словесность и почтенных словесников <…>. Я весь дрожу при виде этого воздуха и этого опасного расположения общества к судорожному зеванию — дрожу и сам зеваю, по его примеру. И долго ли будем мы так зевать на свете?.. Не понимаю, кому ещё охота добровольно душиться в такой убийственной атмосфере нравственной и физической скуки. Я по крайней мере не хочу быть долее свидетелем этой умственной распутицы, по которой понятия наши тащутся так медленно и с таким трудом, где они беспрестанно вязнут в чёрных, широких, 4-частных лужах безвкусия, где того и гляди, что их затопчет в грязь мимоездом первый тяжёлый статье-писатель, скачущий на перекладных к литературной славе. Но и вы, храбрые читатели всего печатного, я думаю, тоже наскучили подобным существованием. Право, оно нестерпимо!.. Так знаете ли, что я вам скажу? Я уверен, что вы с восхищением примете моё предложение. Пойдём и бросимся в Неву!.. Бросимся скорее, пока она ещё не замёрзла! |
Когда меня не станет, скажите моим знакомцам, что я утонул с уныния, с отчаяния; потому что на свете и в словесности в нынешнем году было очень скучно, потому что русская изящная словесность XIX столетия не хотела говорить русским языком XIX века, что она тайно покупала у повытчиков в числе прочего казённые местоимения сей и оный, топила ими свои произведения как собственными дровами и безвкусно испещряла все свои строки, что она никак не соглашалась стряхнуть с себя пыль канцелярских форм, описывала даже любовь и её прелести слогом думного дьяка Власа Афанасьева и заставляла меня, злополучного, думать на одном языке, на том, которым говорю я с порядочными людьми, а писать на другом, которым не говорит никто на земном шаре. Скажите им чистосердечно — зачем скрывать истину? — что однажды, в глубокую осень, в сырую погоду, когда тёмный и печальный воздух обыкновенно наводит на людей меланхолию, я страдал сплином и как-то пожелал сделаться сочинителем; сел писать — не забудьте прибавить, в изящной прозе — задумал первую фразу, которая в моей мысли начиналась словами «Этот дурак…» и, быв принужден написать вопреки моей совести и моему слуху, сей дурак или оный дурак, побежал к Неве и кинулся в воду. Скажите им всё это — и прощайте. |
… я определюсь в судьи. Вы не можете себе представить, как привольно быть судьёю в дурную погоду. Правда, что судить о людях и вещах весьма трудно: на то требуется много ума, познаний, опытности; но судить людей и вещи совсем другое дело — безделица! Стоит только сесть и судить. И как мне будет весело, когда сделаюсь я судьёю! Сяду в кресла, за красный стол, перед зерцалом; сложу руки на груди, вытяну ноги, потуплю взоры и велю себе докладывать. Секретарь станет читать длинную записку; я стану спать. Он всё будет читать, я всё буду спать — спать сном сладким, длинным, предлинным, бесконечным, как записка; проснусь только на минуту, чтоб подписать определение, и опять усну. Шум плещущих капель дождя и однообразное, заунывное жужжание секретарского чтения доставят мне роскошный, райский сон. Таким образом буду я неутомимо присутствовать, исправно очищать дела и беспристрастно решать споры моих сограждан до первой санной дороги. Какое счастие! какое положение! — спать и быть полезным отечеству!! Иду непременно в судьи. |
Мне кажется, что, если б я приказал связать себя крепко-накрепко брачными узами и лежал на свете счастливым поленом, это было бы удобнее, чем быть съеденным щуками в Неве или почивать на лоне правосудия. |
Маленький её ротик, цветущий тонкими пурпуровыми устами, озарённый улыбкою, какой вы ещё ввек не видали — какую я только видел однажды в моем воображении, — будет нарочно создан для поцелуя и изящной прозы; он прекрасно будет говорить по-русски и перескажет мне со вкусом те чувства, которые сердце се с восторгом будет выработывать для моего благополучия; перескажет языком светлым, благозвучным, как майская песня соловья; ротик чистый, свежий, сахарный, которого никогда не оскверняли ни измена, ни подъяческие местоимения; из которого не услышу я ни сей чепчик, ни оный поручик; который скорее согласится говорить по-татарски, чем произнести отвратительные для него слова сей и оный — потому что, извольте знать, моя жена будет превосходно воспитана и взята из хорошего общества. |
Нет! Не хочу жениться! Это слишком опасно в таком изменническом климате, как петербургский. |
Мои мышки пустятся вальсировать в колесе и будут вальсировать скромно, невинно, без дурных мыслей, без тех опасных для нравов последствий, какие, по мнению философов, нераздельны с людским вальсом. Мой почтенный медведь вальсировать не станет: он только танцует полонез. Протанцевав, он будет участвовать в общих забавах в качестве наблюдателя нравов, но он не напишет на другой день статьи для журнала о личном нраве хозяина, не оцарапает меня своими наблюдательными когтями и не предаст посмеянию за то, что я был не одинакового с ним мнения о других медведях, его соперниках. Почтенный медведь! |
… ощущая то благополучие, какое невольно рождается в нас при совершенном прекращении скрипучего, раздражительного трения души с жесткою поверхностью людских страстей. |
Я думаю, что, в рассуждении приятности беседы, с попугаем я даже выиграю более, нежели с верною подругою. По крайней мере, когда я скажу: да!— он в возврат не скажет мне: нет!.. |
Одно только неудобство, что когда канарейки начнут петь все вместе, попугаи кричать, обезьяна визжать, собаки лаять, медведь, не понимая дела, реветь в углу, как невежественная критика в забытом журнале… Господи, какой ад! какой шум! |
Сообразив все обстоятельства, вижу, что мне не остаётся другого средства, как повеситься от скуки по-английски или забавляться с самим собою. Надо решиться, не теряя дурного времени, и избрать то или другое. Повеситься было бы гораздо короче и яснее. Вот хороший крюк в потолке. Но чтобы удобно на нём повиснуть, нужно наперед снять с него люстру… Слишком много заботы! Нужно также купить прочную, надежную верёвку — а я не подумал о том заранее, во время выставки произведений народной промышленности. Хороший товар за сходную цену можно купить только на выставке: это не секрет! Притом, висящий человек всегда кажется немножко смешным… |
… запрусь в кабинете, опущу шторы, заткну даже ключевую дирку в дверях, чтобы никто не мог подсмотреть меня, и буду играть с моим самолюбием, как с обученным пуделем: заставлю его прыгать через палку и лаять перед портретами моих соперников, особенно тех, которые умнее меня; велю ему сидеть передо мною на задних лапах и удивляться моему уму и моим добродетелям; сяду на софе и брошу в другой конец комнаты чью-нибудь славу, чье-нибудь бессмертие, и прикажу подать их мне, как платок или фуражку, положить у моих ног, повергнуть к моим стопам в виде должной мне дани. Моё самолюбие, я уверен, исполнит всё это с величайшею точностью и радостью; почему хотите вы, чтобы оно не было так же ловко и услужливо, как другие самолюбия?.. <…> Если всякий человек имеет своего ангела-хранителя, <…> то его самолюбие есть штатный помощник этому благотворному духу, вице-ангел-хранитель. |
… я сейчас сажусь читать свои сочинения. И чтобы вполне упоиться сладостью этого небесного занятия, начну с рукописных моих трудов, которых никто ещё не знает, кроме меня и моего самолюбия. Вот толстая тетрадь, в которой заключается полное описание моей жизни. Она вся написана карандашом; я так пишу все биографии великих людей, особенно моих приятелей, чтобы потомство, истерши локтем многие места, не могло разобрать всего, что было написано, и имело лестное понятие о моих связях и нашем веке. Она разделена на восемь глав, соответственно восьми классам табели о рангах, пройденным мною в течение земного моего существования, которое всё ещё течёт по капельке, и составляющим великие исторические его эпохи. <…> Это самое простое, ясное, перстом самой природы указываемое разделение жизнеописания смертного, но чиновного человека. Удивительно, что доселе не сказано о том ни слова ни в одной нашей риторике! |
… я определяю человека со стороны его характеристической и одному ему принадлежащей страсти. Человек, говорю я, есть то особенное, единственное в природе животное, которого главная забава состоит в том, чтоб тешиться глупостями своего рода. |
Я уже вижу, как в глазах ваших возжигается великолепный огонь радости при одном предложении уступить вам, для вашей забавы, богатый клад человеческих нелепостей; вижу, как вы бросаете карты, бумаги, бутылки, любовь, честолюбие, происки и все дорогое сердцу, чтоб расхватать поодиначке несообразности и причуды моей жизни, чтоб повеселиться, приятно потрясти свои губы, роскошно покачать нервы глупостями моими и ещё нескольких бедных существ, имеющих честь вместе со мною принадлежать вашему роду. Потише! не торопитесь!.. Я тоже человек, тоже люблю глупости, особенно мои собственные и лично мною подобранные на свете. Мы можем дружески поделиться ими: это другое дело! — но лишить меня всего их сокровища, вырвать у меня всё моё жизнеописание, весь ящик моих и приятельских глупостей, было бы с вашей стороны бесчеловечно. |
Я знаю, что вы не любите читать предисловий и всегда пропускаете их при чтении книг; потому я прибегнул к хитрости и решился запрятать его в эту статью. Сделайте милость, прочитайте его со вниманием. Без предисловия теперь никакая глупость не выходит в свет, и добросовестный читатель непременно обязан пожертвовать частицей своего терпения в пользу этих литературных прокламаций: это единственный чистый доход авторского самолюбия. |
Величайшая глупость, какую сделал я в своей жизни, была отлучка моя из отечества, чтоб путешествовать в чужих краях. Первое путешествие предпринял я случайно; <…> но, будучи однажды за границею, я уже не хотел возвращаться домой и странствовал бесконечно. Я посетил четыре части света, объехал вокруг всю землю, был в Швеции и Голконде, во Франции и Камчатке, в Царьграде и Вашингтоне; видел всё, что только есть любопытного и достойного внимания в мире, — словом, китайцев, пирамиды и обезьян; видел голых людей и живых сельдей, кенгуру и английских миссионеров; даже видел, как растет кофе, чай, сахар и ром. Я посетил четыре части света, <…> видел голых людей и живых сельдей, кенгуру и английских миссионеров; даже видел, как растет кофе, чай, сахар и ром. Фивская Мемнонова статуя, некогда гордо возвышавшаяся среди пышной и многолюдной столицы, удивлявшая древних мудрецов и героев волшебными звуками, которые производил в ней первый луч восходящего солнца, — я видел её торчащею уединённо в деревенском ячмене и смотрел на великого завоевателя, Мемнона, исправляющего полезную должность пугалы воробьёв XIX века, как теперь смотрю на моих кредиторов — с равнодушным любопытством. Гелиопольский обелиск, который кто-то из наших знакомцев высокопарно назвал «могучим лучом солнца, зароненным в пустыню», — я этот могучий луч солнца видел просто в картофеле! И подобных лучей видел я по крайней мере три десятка, хотя о том не говорю ни слова. |
… для общей нашей потехи я готов уделить вам три отрывка моей глупости. Я говорю — отрывка, потому что сами вы умные люди и знаете, что мы живем в отрывочном веке. Прошло время, когда человек жил восемьдесят лет сплошь одною жизнию и думал одною длинною мыслию сплошь восемнадцать томов. Теперь наши жизнь, ум и сердце составлены из мелких, пестрых, бессвязных отрывков — и оно гораздо лучше, разнообразнее, приятнее для глаз и даже дешевле. Мы думаем отрывками, существуем в отрывках и рассыплемся в отрывки. Потому и я не могу выпускать моего жизнеописания иначе, как в этом виде: в наше время даже и глупости выдаются свету, на его потребности, только отрывками, хотя иногда довольно значительными. Надо шествовать с веком! |
С какою радостью буду я исправлять погрешности набора, с каким благоговением восстановлять памятник моему самолюбию, повреждённый варварскою, святотатственною рукою наборщика! О, если б вы знали эту единственную в свете сладость — сладость читать корректуры своей книги, — никто из вас не вспомнил бы даже о том, что на улице грязь и в обществах скука! Она так велика, что одна в состоянии усладить все горечи нашей жизни. |
Скажите же им, ради бога, что отрывок есть представитель нашей образованности, итог нашего терпения в полезных занятиях, царь новейшей словесности, верх изящного. |
Комментарии
[править]- ↑ Он неоднократно высмеивал употребление этих устаревших местоимений[1].
- ↑ Во время среднеазиатского похода он, расправившись с восставшими согдийцами, не выступил против живших поблизости скифов, а предпочёл отправиться в Индию[1].
- ↑ Вероятно, от французского слова charogne — падаль, тухлятина[1].