Русская литература

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

Русская литература (ранее часто также — русская словесность[1] в узком смысле и русская поэзия в широком) — литература на русском языке, преимущественно литература русского народа. Временем зарождения принято считать вторую половину X века.

Во многих приведённых цитатах подразумевается больше или только современная литература.

XIX век[править]

  •  

В продолжение второй половины 1812 и первой 1813 годов не только не вышло в свет, но и не было написано ни одной страницы, которая бы не имела предметом тогдашних происшествий. Сие единодушие приносит великую честь нашим литераторам и доказывает, что они службу в учёной республике подчиняют должностям своим по отечеству. <…> Наконец, в 1814 году, увенчавшем все напряжения и труды истекших лет, русская литература, посвящая поэзию и красноречие в честь и славу великого монарха своего, обратилась снова на путь мирный, уровненный и ограждённый навсегда. В течение сего года вышли многие сочинения и переводы, которые останутся незабвенными в летописях нашей литературы.

  Николай Греч, «Обозрение русской литературы 1814 года», 1815
  •  

Таково уж свойство нашей литературы и вообще умственной жизни, что она легко возбуждает пренебрежение к себе.

  Фёдор Достоевский, рецензия на «А. С. Пушкин. — Материалы для его биографии и оценки произведений» П. В. Анненкова, 1873
  •  

Я — русский литератор и потому имею две рабские привычки: во-первых, писать иносказательно и, во-вторых, трепетать.
Привычке писать иносказательно я обязан дореформенному цензурному ведомству. Оно до такой степени терзало русскую литературу, как будто поклялось стереть её с лица земли. Но литература упорствовала в желании жить и потому прибегала к обманным средствам. Она и сама преисполнилась рабьим духом и заразила тем же духом читателей. С одной стороны, появились аллегории, с другой — искусство понимать эти аллегории, искусство читать между строками. Создалась особенная, рабская манера писать, которая может быть названа езоповскою, — манера, обнаруживавшая замечательную изворотливость в изобретении оговорок, недомолвок, иносказаний и прочих обманных средств.

  Михаил Салтыков-Щедрин, «Недоконченные беседы (Между делом)», IV, 1875
  •  

Скажут, что критике у нас нечего делать, что все современные произведения ничтожны и плохи. Но <…> жизнь изучается не по одним только плюсам, но и минусам. Одно убеждение, что восьмидесятые годы не дали ни одного писателя, может послужить материалом для пяти томов.

  — Антон Чехов, письмо А. С. Суворину 23 декабря 1888
  •  

Русская литература, которая и в действительности вытекает из Пушкина и сознательно считает его своим родоначальником, изменила главному его завету: «да здравствует солнце, да скроется тьма!» Как это странно! Начатая самым светлым, самым жизнерадостным из новых гениев, русская поэзия сделалась поэзией мрака, самоистязания, жалости, страха смерти.

  Дмитрий Мережковский, «Пушкин», 1896
  •  

Недавно исполнилась 50-летняя годовщина смерти Белинского; теперь — сто лет со дня рождения Пушкина. Какое же имя не литературное и поприще вне литературы найдём мы, которое пробудило бы вокруг себя у нас столько духовного и даже физического движения. Наступило время, что всякое имя в России есть более частное имя, нежели имя писателя, и память всякого человека есть более частная и кружковая память, чем память творца слова. Кажется, ещё немного и литература станет у нас каким-то ιετoς λoρoς, «священною сагою», какие распевались в древней Греции: так много любви около неё и на ней почило и, верно, так много есть любви в ней самой. Это — огромный факт. Россия получила сосредоточение вне классов, положений, вне грубых материальных фактов своей истории; есть место, где она собрана вся, куда она вся внимает, это — русское слово. <…>
Все последующие, после Пушкина, русские умы были более, чем он, фанатичны и самовластны, были как-то неприятно партийны, очевидно, не справляясь с задачами времени своего, с вопросами ума своего, не умея устоять против увлечений. Можно почти с уверенностью сказать, что проживи Пушкин дольше, в нашей литературе, вероятно, вовсе не было бы спора между западниками и славянофилами, в той резкой форме, как он происходил…

  Василий Розанов, «А. С. Пушкин», 1899

1820-е[править]

  •  

… мы от предков получили небольшое бедное наследство литературы, т. е. сказки и песни народные. Что об них сказать? Если мы бережём старинные монеты даже самые безобразные, то не должны ли тщательно хранить и остатки словесности наших предков? Без всякого сомнения! Мы любим воспоминать всё относящееся к нашему младенчеству, к тому счастливому времени детства, когда какая-нибудь песня или сказка служила нам невинной забавой и составляла всё богатство познаний?[2][3]

  Андрей Глаголев, «Ещё критика (Письмо к редактору)»
  •  

У нас многие справедливо жалуются на малое число стихотворений, которые бы можно было назвать национальными. Поэты наши, увлекаясь красотами общими, как бы убегают отечественных. По нашему мнению, это происходит оттого, что мы не успели ещё открыть всех поэтических сторон своего отечества, его истории и особенно того способа, как ими надобно пользоваться в поэзии. Истинный гений <…> с первого раза чувствует поэзию своего нового предмета <…>. Это можно ясно видеть, читая <…> новое произведение Пушкина. Оно должно быть образцом для всех, покушавшихся писать в этом роде.[3]

  Пётр Плетнёв, рецензия на «Северные цветы на 1825 год», январь 1825
  •  

Русская литература до сих пор ещё не породнилась со старшими своими предшественницами. Если что и переходит от наших муз к иностранным, то это не знаменует союза, основанного на взаимном уважении, на взаимной любви; нет! Эти переселения скорее можно сравнить с похищением сабинянок, да и тут редко оказывается в похитителях нежная заботливость и уменье овладеть душою и всем существом предмета, переселяемого ими на землю чуждую. <…> Ни одно русское сочинение ни на один язык не переведено каким-нибудь известным, знаменитым литератором: этот труд принимают на себя люди, случайно заезжающие в Россию и русские немцы

  Ксенофонт Полевой, рецензия на немецкий перевод «Бахчисарайского фонтана», февраль 1827
  •  

И как все нынче расписались,
Разнежились и размечтались!
У всех заветная печаль
Иль очарованная радость,
Туманная в пустыне даль,
Приюты скал и жизни сладость.
(И улетающая младость. Примечание наборщика.)
А денежки берут меж тем!..
Отрывков столько из поэм,
Из исторических трагедий,
Из водевилей и комедий!
Они грозят, что может быть,
Коль в сём столетьи издадутся,
Их будет надобно купить,
Хотя и разу не прочтутся.[4]

  Михаил Бестужев-Рюмин, «Мавра Власьевна Томская и Фрол Савич», 1828
  •  

… видим беспомощное состояние литературы, усилия партий водрузить свои знамёна на земле, которая не была возделываема их трудами. Законы словесности молчат при звуках журнальной полемики.[5][6]

  Михаил Каченовский, редакторское объявление

1830-е[править]

  •  

… никакой народ не представляет примера столь быстрого развития умственных своих способностей; и в сих-то чудных успехах русской словесности, сделанных в самое короткое время, должно искать меры того, что возможно для ума человеческого. Для России достаточно было менее одного века, чтобы создать язык, передать на сём языке образцовые творения других, мёртвых и живых, языков Европы и сверх того произвести собственных поэтов и писателей, кои, управляя по воле своей сим языком юным и тем более покорным, выразили по-русски каждое глубочайшее соображение их мысли, каждый отважнейший порыв их воображения и украсили попеременно сей девственный язык…[7][8][9]

  Элим Мещерский, «О русской литературе» (речь в марсельском обществе «Атеней» 26 июня 1830)
  •  

Словесность наша, стиснутая насильственным напряжением умов в тесном кругу общества неотборного, едва ли может назваться выражением точным образа мыслей лучшего круга, в котором Дидерот в 18-м веке тщетно искал представителей неподложных народного быта. <…> Ещё не составились у нас звенья цепи неразрывной, которая, начинаясь от высшей точки, простиралась бы до народных дрождей ума и чувства неподкупного. Мы должны ограничиться или писателями паркетными, которым улыбка притворная вельможи заменяет улыбку музы живой и прихотливой, или излияниями непритворного чувства души, не связанной школьными правилами и доступной внушениям картин, не дописанных природою, предоставляющею, так сказать, любимцам своим проводить последние черты по очеркам её, и светлым, и естественным.[10][11]

  — «Введение в биографию Патрикеича»
  •  

Давно укоряют русских страстию к подражанию. <…> часто мысль сия, принятая за истину и соделавшаяся общим местом, повторяется без основательности и прилагается без дальнейшего рассуждения к той или к другой новой книге…[12][13]

  Платон Волков, «„Борис Годунов“, сочинение Александра Пушкина»
  •  

Был у Плетнёва. <…> Разговор был общий о литературе: это был плач Иеремии над развалинами Сиона.

  Александр Никитенко, дневник, 20 марта 1831
  •  

Бедность мысли и бедность классического ученья — вот о чем печально доносит нам большая часть произведений нашей словесности. <…> Как редко вынесешь отсюда что-нибудь замечательное — я уж не говорю о пище для мысли. Мысль тут умирает с голоду.[14]

  — Степан Шевырёв, «Перечень Наблюдателя», март 1836
  •  

Да, Пушкин был человек, на которого устремлялись взоры всего пишущего русского мира <…>. А теперь, увы! <…> Литература наша без представителя, дерзкие наездники гарцуют на полях её безнаказанно — и унять некому…[15][14]:с.545

  — вероятно, Семён Раич
  •  

В нашей литературе есть странная особенность: явись новый даровитый писатель — о прежних как будто забывают, как будто они ничего не сделали для словесности…
<…> бедная литература наша год от году, день ото дня клонится к падению, которое ускоряется: <…> вы принимаетесь за перо, вдруг приходит к вам чёрная мысль: кто будет читать меня?.. Между тем как вас берёт это раздумье, восторг ваш хладеет, и вы кладёте перо надолго, может быть, на вечный покой.

  — Семён Раич, «Сочинения Александра Пушкина», 1839

1833[править]

  •  

У нас ещё нет собственного мира литературного. Редкие занимаются у нас литературою исключительно и для самой литературы. Молодые люди, ещё не разочарованные в своих школьных верованиях и мечтаниях, вышед в свет, испытывают свои силы; но, не имев на первом шагу блистательного успеха, упадают духом, жалуются на равнодушие и безвкусие читающей русской публики и большею частию посвящают труды свои службе: её награды существеннее и достаются скорее. Другие из сих раненых подвижников вступают в когорту не письменной, но словесной оппозиции, браня все, всех и каждого. Потребны необыкновенная твёрдость духа, пламенная страсть к словесности, безотчётная любовь к наукам и искусствам, чтоб долго, не говорю всегда, трудиться на сём поприще, усеянном волчцем и тернием. Потребно поэту и литератору сильное чувство исполнения своего долга, чтоб насладиться наградою за свои пожертвования и успехи. Подите в свет с вашею душою, с вашими творениями — там вас не знают. Вам скажут два-три приветствия, из которых увидите, что полурусский комплиментёр не читал ваших творений и хвалит вас наобум. Послушайте суждений и похвал ступенью ниже. Вас хвалят в лицо за те места в сочинении вашем, которые вы хотели бы навсегда уничтожить и в книге, и в памяти своей, а те мысли, те картины, те чувства, которые сотворены, рождены вами в светлые минуты вдохновения, с которыми вы всю жизнь носились, как раковина с драгоценною жемчужиною, — они проскользнули по гладкой поверхности лакированных китайских уродцев! Изредка, невзначай поэты русские слышат отголоски своих песней — из какого-нибудь тёмного, отдалённого уголка отзовётся: понимаю, чувствую! И этот одинокий голос, иногда одна мысль, что, может быть, такой голос где-то раздастся, — вот что должно питать у нас чувство, воображение и талант. Как после этого не позавидовать литераторам других стран, которые действуют во услышание всему отечеству своему, которым рукоплещут из лож, из партера и — из райка: ибо кто знает, куда заберётся истинная критика, равно как и истинный талант! <…> Мы ещё не занимались литературою порядочно, сериозно, постоянно, как делом важным, отечественным. Мы играем в словесность, как в кегли. <…>
С недавнего только времени занятия литературою начали давать у нас выгоды <…> денежные. Ещё не далеки те времена, когда напечатать книгу или предпринять издание журнала значило задолжать в типографию и в бумажную лавку. <…> Странно, что у нас считают вещию не то чтоб неблагородною или непозволительною, а как-то неловкою — трудиться по наукам или словесности из платы. Да кто в свете трудится без возмездия? <…> По мере распространения любви к чтению и к занятию науками родится и уважение к учёному и к литератору как к человеку и гражданину <…>. Правительство наше делает все возможное, чтоб создать, возвысить, обеспечить истинно благородное сословие производителей во всех родах. Нам должно понять его намерения и встретить их исполнением на половине пути![14]

  — Николай Греч, «Письмо в Париж, к Якову Николаевичу Толстому», 6 декабря

1840-е[править]

  •  

Словесность? В какие ещё стороны не бросали этого слова? В каких значениях не употребляли его? Есть ли слово неопределённее этого? Не правда ли, что благодаря трудам наших учёных почти можно употреблять его как синоним слова «неопределённость»? <…> Словесностью у нас называли — и дар слова, и всё, что вообще говорится, и всё, что вообще пишется, всё, в чём участвует слово, — и ораторское искусство, и беллетристику, и догматическую науку о слове, <…> и историческую науку о том, когда и как и кто сболтнул, сказал, пропел, написал на каком-нибудь языке; и статистическую науку о том, как и кто болтает, говорит, поёт, пишет в настоящее время.
<…> почти все наши словесники употребляют promiscue выражения: «литература» и «словесность». Некоторые, вероятно, ради пуризма, стараются избегать везде слова «литература» и употребляют «словесность».[1][16]

  Михаил Катков, рецензия на «Историю древней русской словесности» М. Максимовича
  •  

У нас есть критики, которые ждут не дождутся чего-нибудь оригинального в литературе, чтоб унизить, уронить произведение, которое не похоже на другие <…>. Наша литература тянется вровень с землёю, а они жалуются, что наши авторы заносятся слишком высоко;.. — см. также «О вражде к просвещению, замечаемой в новейшей литературе» (1835)

  Владимир Одоевский, «Записки для моего праправнука о русской литературе», 1840
  •  

Недавно один князь, член Государственного совета, с великим гневом говорил мне о демократическом направлении нашей литературы. Значит, они начинают читать русские книги: беда же книгам и цензуре!
Оно, впрочем, и правда, что стремление нашей литературы к так называемой народности и вообще усилия её пробудить народное самосознание мало благоприятны для высшего сословия. У всех писателей, пишущих в народном духе, <…> тайная мысль та, чтобы возбуждать массу. Наше высшее сословие не имеет никаких нравственных опор и, естественно, должно падать с развитием образования в среднем и низшем классах.

  — Александр Никитенко, дневник, 22 января 1842
  •  

Для одних, как для Булг. и прочих, литература — дойная корова или развратный дом, для других — мечтательное самообольщение или умственная онания.

  Аполлон Григорьев, письмо Н. В. Гоголю 17 ноября 1848

1850-е[править]

  •  

Ужасный, скорбный удел уготован у нас всякому, кто осмелится поднять свою голову выше уровня, начертанного императорским скипетром; будь то поэт, гражданин, мыслитель — всех их толкает в могилу неумолимый рок. История нашей литературы — это или мартиролог, или реестр каторги. Погибают даже те, которых пощадило правительство, — едва успев расцвести, они спешат расстаться с жизнью.

  Александр Герцен, «О развитии революционных идей в России», 1851
  •  

… теперь, спрашивается, настолько ли высказались уже стихии нашей общественной жизни, чтобы можно было требовать четырёхтомного размера от романа, взявшегося за их воспроизведение? Успех в последнее время разных отрывков, очерков, кажется, доказывает противное. Мы слышим пока в жизни русской отдельные звуки, на которые поэзия отвечает такими же быстрыми отголосками.

  Иван Тургенев, рецензия на «Племянницу» Е. Тур, декабрь 1851
  •  

… влияние на общество бывает только тогда, если идеи, лежащие в основании произведения, входят в живое прикосновение с действительною <…> жизнью общества, так что, прочитавши это произведение, общество станет чувствовать себя не совсем таким, как прежде <…>. Такого влияния на общество русская литература при Екатерине не имела. Она была забавою, способом препровождения времени, больше ничем…

  Николай Чернышевский, «О „Бригадире“ Фонвизина», май 1850
  •  

Изучая сочинения и жизнь представителей нашей умственной деятельности от Карамзина и до Гоголя включительно, видишь ясно в ней два большие наслоения. В одном господствует первое, так сказать, весеннее веяние духа истины и красоты. Души восприимчивые, благородные, нежно настроенные ощутили над собой могущество великих верований человечества и радостно, беззаветно отдались первым впечатлениям этого отрадного знакомства. Таковы Карамзин и Жуковский. Но в этом прекраснодушии ещё узкий взгляд на вещи. Это состояние юношеской неопытности, которая не ведает зла. Это, если можно так выразиться, сластолюбивое отношение к истине и красоте, а не деятельность мужей, для которых жизнь есть не игра в прекрасные чувства, а подвиг и победа. Но лучшие умы постепенно отрезвляются и перестают смотреть на мир сквозь близорукие очки собственного сердца, которое видит только то, что хочет видеть, то есть чем может наслаждаться и с чем может мириться. Они уж глубже всматриваются в вещи и находят, что тут не до сибаритской роскоши чувств.
Душа болит от мерзостей и страданий человеческих. <…> И вот под влиянием нового мировоззрения в литературе нашей начинается новое наслоение. Переходным звеном здесь является Пушкин: он уже недоволен, тревожен, язвителен, хотя и в личном ещё смысле. За ним идёт Лермонтов, а там вдруг вырастает Гоголь

  — Александр Никитенко, дневник, 10 февраля 1853
  •  

Наша литература вообще имеет ещё слишком мало опытности, и только этим объясняется возможность до чрезвычайности странных недоразумений и невероятных промахов, примеры которых так часты в ней.

  — Николай Чернышевский, «Очерки гоголевского периода русской литературы» (статья восьмая), октябрь 1856
  •  

Как нам кажется, — теперь наступает для нас настоящая пора правдивого и радостного взгляда на искусство нашего отечества. Пока мы не доверяли себе самим и считали себя слабыми школьниками перед остальной Европою, — русская словесность шла вперёд и всё вперёд своею неуклонною, широкой дорогою. Не взирая на холодность ценителей, иногда переходящую в пренебрежение, не взирая на разноголосицу в требованиях и направлении, не взирая на пассивное положение публики, всё ещё не доверяющей русским талантам, русская литература, наконец, добыла себе то, в чем так долго судьба ей отказывала. Она вошла в мозг и кровь каждого просвещенного сына родины, она завоевала себе почёт и сочувствие, она вытеснила все почти ложные элементы, заимствованные у чужеземцев. Благородно и в высшей степени честно двигалась наша литература и наша наука за последнее двадцатипятилетие, не набиваясь к меценатам, не требуя для себя невозможных привилегий, не оскорбляя общества, но и не раболепствуя перед причудливыми требованиями общества. Она доказала своё коренное русское происхождение, действуя в чисто русском духе, с тихостью, правдивостью и медленной энергией, характеризующими истинно русского человека. За то судьбы её в настоящую минуту представляются нам чем-то действительно отрадным, — и (в том нет сомнения) будут ещё отраднее с течением времени.[17][18]

  Александр Дружинин, «„Очерки из крестьянского быта“, А. Ф. Писемского»
  •  

Какова бы ни была сама по себе наша литература, скудна ли или богата, она, слава богу, перестала уже быть несущественным и бледным отражением чужеземных явлений, глухим отзвуком случайно долетавших голосов, отдалённым и нередко бессмысленным последствием неусвоенных начал; в ней чувствуется присутствие собственной жизни, чувствуется внутренняя связь в её явлениях; возникают направления по закону этой внутренней связи; есть свои образцы, свои господствующие начала, обозначается своя система; словом, общественное сознание у нас — ибо литература есть относительно общества то же самое, что сознание в отдельном человеке, — представляет собою хотя ещё весьма юное, может быть, ещё весьма слабое, но уже живое развитие, уже сложившийся организм.

  Михаил Катков, «Пушкин», январь 1857

1860-е[править]

  •  

Замечательно, что во время общественного падения до безмолвия ни один срывщик не смел войти в литературное предприятие, не поставив, хотя намёком, на своём знамени общественного освобождения, потому, что иначе наверно бы разорился. Мысль общественного освобождения никогда не переставала быть однозначащею с нравственной чистотой человека, газеты, журнала, книги, и всякому литературному срывщику, который попробовал бы кадить противоположному направлению, предстояла сверх торговой неудачи, неприятность стать в общественном мнении на одну доску с Булгариным.

  Николай Огарёв, предисловие к сборнику «Русская потаённая литература XIX столетия», 1861
  •  

Литераторов 30-х годов, вообще не интересовали никакие политические европейские события. Никто из них никогда и не заглядывал в иностранные газеты. Они рассуждали так, что каждый должен заниматься своим делом, не вмешиваясь в чужое. <…>
Ни живого слова, ни живого звука при литературных сходках: или одни и те же фразы об искусстве, которые всем прискучили и повторялись уже вяло, или литературные сплетни, выводившие литераторов из апатии и оживлявшие их на минуту. <…>
В обществе неопределённо и смутно уже чувствовалась потребность нового слова, и обнаруживалось желание, чтобы литература снизошла с своих художественных изолированных высот к действительной жизни и приняла бы хоть какое-нибудь участие в общественных интересах.

  Иван Панаев, «Литературные воспоминания», 1861
  •  

… там, в книгах, люди живут не по-нашему, там не те обычаи, не те убеждения; большею частию живут без труда, без заботы о насущном хлебе. Там всё помещики — и герой-помещик и поэт-помещик. У них не те стремления, не те приличия, обстановка совсем не та. Страдают и веселятся, верят и не верят не по-нашему. У нас нет дуэлей, девицы не бывают на балах или в собраниях, мужчины не хотят преобразовать мир и от неудач в этом деле не страдают. У нас и любви нет. <…>
Барина описывают с заметной к нему любовью, хотя бы он был и дрянной человек; и воспитание и обстоятельства разные, всё поставлено на вид; притом барин всегда на первом плане, а чиновники, попадьи, учителя, купцы всегда выходят негодными людьми, безобразными личностями, играют унизительную роль, и, смешно, часто так рассказано дело, что они и виноваты в том, что барин худ или страдает.

  Николай Помяловский, «Молотов», 1861
  •  

Недавно ещё казалось, будто все органы литературы проникнуты одним духом и одушевлены одинаковыми стремлениями; все они, по-видимому, согласно шли к одной цели и преследовали одинаковые интересы. <…> Поистине, то был Золотой век нашей литературы, период её невинности и блаженства!
Теперь же <…> в нашей литературе наступил век железный и даже глиняный <…>. Вражда вышла за пределы домашнего литературного круга; один литературный орган старается подставить ногу другому и вырыть яму на том пути, который лежит вне области литературы;..[19]

  Максим Антонович, «Литературный кризис», январь 1863

Виссарион Белинский[править]

  •  

… у нас вообще слишком мало дорожат славою переводчика. А мне кажется, что теперь-то именно и должна бы в нашей литературе быть эпоха переводов или, лучше сказать, теперь вся наша литературная деятельность должна обратиться исключительно на одни переводы как учёных, так и художественных произведений. Теперь курс на российские изделия чрезвычайно понизился; публика требует дельного и изящного и, не находя на отечественном языке ни того, ни другого, поневоле читает одно иностранное. Новые погудки на старый лад надоели всем пуще горькой редьки; авторитеты обанкрутились и потеряли свой кредит; очарование имён исчезло; словом, наше общество требует ужо не мыльных пузырей, а дельного чтения. Оригинальное уже не удовлетворяет его, ибо оно видимо обгоняет в образовании тех корифеев, которым бывало поклонялось.

  рецензия на «Изгнанника» Богемуса, 11 января 1835
  •  

Было время, когда наши поэты, даровитые и бездарные, лезли из кожи вон, чтобы попасть в классики, и из сил выбивались украшать природу искусством; тогда никто не смел быть естественным; <…> теперь все хотят быть народными, ищут с жадностию всего грязного, сального и дегтярного; доходят до того, что презирают здравым смыслом, и всё это во имя народности.

  — рецензия на «Конька-Горбунка», февраль 1835
  •  

Это истинное вавилонское столпотворение, где люди толкутся взад и вперёд, шумят, кричат на всевозможных языках и наречиях, не понимая друг друга; по-видимому, стремятся к какой-то общей определённой цели, а между тем бегут в разные стороны, суетятся и бросаются туда и сюда, и между тем ей на полшага вперёд <…>.
Цель одна — распространение просвещения; а средства к достижению этой цели… Боже мой! как различны! — В чём заключается причина этого разнохарактерного дивертисмана, который так карикатурно танцует наша литература? Без всякого сомнения, в детском и разнокалиберном образовании нашем. Это образование есть плащ, сшитый из лоскутов разных материй, всевозможных цветов и всевозможных цен.

  — рецензия на «Путевые записки Вадима», 8 марта 1835
  •  

На нашем крохотном литературном небосклоне всякое пятнышко кажется или блестящим созвездием, или огромною кометою. Лишь только появится на нём какая-нибудь тучка, которую, по её отдалённости, нельзя хорошенько определить, как наши любители литературной астрономии тотчас вооружаются огромными критическими телескопами и с важностию рассуждают, что бы это такое было: неподвижная звезда, новая планета или блудящая комета. Они смотрят, толкуют, измеряют, спорят, удивляются, а тучка между тем рассевается, и их ненаглядная планета или комета ниспадает мелким дождичком и — исчезает в земле.

  — рецензия на «Были и небылицы» Казака Луганского, 8 марта 1835
  •  

Наша литература, чрезвычайно богатая громкими авторитетами и звонкими именами, бедна до крайности истинными талантами. Вся её история шла таким образом: вместе с каким-нибудь светилом, истинным или ложным, появлялось человек до десяти бездарных людей, которые, обманываясь сами в своём художническом призвании, обманывали неумышленно и добродушную и доверчивую нашу публику, блистали по нескольку мгновений, как воздушные метеоры, и тотчас погасали. Сколько пало самых громких авторитетов с 1825 года по 1835? Теперь даже и боги этого десятилетия, один за другим, лишаются своих алтарей и погибают в Лете с постепенным распространением истинных понятий об изящном и знакомства с иностранными литературами. <…> Теперь, увы! имена одних из них известны только по преданиям о их существовании, других потому только, что они ещё живы, как люди, если не как поэты…

  — рецензия на «Сочинения в прозе и стихах, Константина Батюшкова», 29 марта 1835
  •  

Петербург в одном отношении имеет большое преимущество перед Москвою: если в нём нет и никогда не было хороших журналов, если в нём мало хороших литераторов, собственно ему принадлежащих, то в нём мелочная торговая литература несравненно выше московской. Там переведут роман, водевиль, повесть, если не всегда слишком хорошо, то почти всегда с смыслом, с грамматикою, напечатают всегда опрятно, даже красиво; в Москве, напротив, почти всегда без смысла, без грамматики, почти всегда на обвёрточной бумаге.

  — рецензия на «Образец постоянной любви» Э. Скриба, июнь 1835
  •  

Было время, когда правила творчества были очень просты, ясны, определённы, немногосложны и для всех доступны <…>. Все писали на один лад: прочитаешь две-три страницы и уж знаешь вперёд, что следует и чем кончится. Оттого и предисловия были очень кратки: в них автор обыкновенно говорил, кому подражал и из кого заимствовал. Это блаженное время кануло в вечность, и вдруг законы творчества сделались так мудрёны, высоки и многочисленны <…>. Следствием этой реформы было то, что все книги стали появляться с предисловиями и предисловиями длинными, в виде рассуждений, диссертаций, разговоров, писем и пр. Дело в том, что наши авторы как-то пронюхали, что создания <…> гениальных поэтов суть поэтические символы глубоких философических идей. Вследствие этого и наши молодцы начали тормошить немецкую философию и класть в основу своих изделий философические идеи. <…> но вот в чём беда: они не знали того, что мысль тогда только поэтична, если можно так сказать, когда проведена через чувство и облечена в форму действием фантазии, а что, в противном случае, она есть пошлая, холодная, бездушная аллегория. <…> Наши авторы думали, что здесь дело идёт только о том, чтобы взять какую-нибудь идею, обдумать её логически да и приделать к ней сказку, роман или драму. И поэтому они стали в длинных предисловиях объяснять свою идею, как бы предчувствуя, что без того она осталась бы для читателя неразрешимою загадкою. <…>
Увы! всё это труды напрасные! В чём есть чувство, поэзия, талант, то не может повредить себе странностию или новостию формы: его все тотчас поймут без комментарий.

  — рецензия на «Ижорского», август 1835
  •  

Литература наша началась веком схоластицизма, потому что направление её великого основателя было не столько художественное, сколько учёное, которое отразилось и на его поэзии вследствие его ложных понятий об искусстве. Сильный авторитет его бездарных последователей, из коих главнейшими были Сумароков и Херасков, поддержал и продолжил это направление. Не имея ни искры гения Ломоносова, эти люди пользовались не меньшим и ещё чуть ли не бо̀льшим, чем он, авторитетом и сообщили юной литературе характер тяжёло-педантический. <…> С половины второго десятилетия XIX века совершенно кончилась эта однообразность в направлении творческой деятельности: литература разбежалась по разным дорогам. Хотя огромное влияние Пушкина <…> и этому периоду нашей словесности сообщило какой-то общий характер; но, во-первых, сам Пушкин был слишком разнообразен в тонах и формах своих произведений, потом влияние старых авторитетов ещё не потеряло своей силы, и, наконец, знакомство с европейскими литературами показало новые роды и новый характер искусства.

  — «О русской повести и повестях г. Гоголя («Арабески» и «Миргород»)», сентябрь 1835
  •  

В доброе старое время, кончившееся двадцатыми годами, не было безграмотных сочинений и переводов. Книга могла быть дурна, но язык её всегда был правилен, чист, в ладу с грамматикой и логикой. А теперь книга, в которой грамматика и здравый смысл не страждут, истинная редкость! Отчего это? Оттого, что тогда к книжному делу питали уважение, придавали ему мистическую важность, и потому брались за него люди грамотные, приготовившиеся учением, запасшиеся опытностию; а теперь в литературу играют, и всякий недоучившийся школьник, чтобы достать на пару платья, смело принимается переводить с французского роман или даже и писать свой.

  рецензия на «Мусташ» П. де Кока, февраль 1839
  •  

Да, в прошлом году минуло ровно сто лет со дня рождения русской литературы — с того времени, как раздалась первая торжественная песнь Ломоносова: «Ода на взятие Хотина», <…> первый век собственно русской литературы перед самым исходом своим, как бы нарочно, заключился горестною кончиною последнего своего представителя — Пушкина. <…>
Завидуем внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940-м году — стоящею во главе образованного мира, дающею законы в науке и искусстве и принимающею благоговейную дань уважения от просвещённого человечества; второй век русской литературы <…> будет веком славным, блистательным: его приготовило окончившееся столетие, поставив литературу на истинный путь, обратив русское чувство к народности и направив ум к созерцанию того света, который разливали в последнее время мировые гении <…>. Движение, данное один раз, не остановится, и время только будет ускорять его полётом своим.

  рецензия на «Месяцеслов» и «Памятную книжку на 1840 год», январь 1840
  •  

Отличительный характер нашей литературы состоит в резкой противоположности её явлений. Возьмите любую европейскую литературу, и вы увидите, что ни в одной из них нет скачков от величайших созданий до самых пошлых: те и другие связаны лестницею со множеством ступеней <…>. Самые посредственные произведения иностранной беллетристики носят на себе отпечаток большей или меньшей образованности, знания общества или, по крайней мере, грамотности авторов. <…> Напротив того, наша молодая литература по справедливости может гордиться значительным числом великих художественных созданий и до нищеты бедна хорошими беллетрическими произведениями, которые, естественно, должны бы далеко превосходить первые в количестве.

  «Герой нашего времени», июнь 1840
  •  

Наша литература, не вышедши ещё из состояния ребячества, успела уже подвергнуться всем недугам старчества: в ней мало возникает энергических светлых стремлений, в ней мало живой бодрости и отваги, зато в ней много болезненных признаков: щедушность, мелочность, апатия, равнодушие, бесстыдное невежество, хвастающее собою, какой-то бессильный, чахоточный скептицизм. Это ребёнок в английской болезни!

  — рецензия на «Введение в философию» В. Н. Карпова, июль 1840
  •  

Наша книгодельческая промышленность начинает часто тревожить прах уже почивших в мире героев русской словесности. <…> уж верно не из любви к ним. У ней есть какой-то инстинкт: никаким образом не напечатает она такого старинного автора, которого хотя и называют великим, но в то же время отдают на жертву пытливой любознательности мышей и добрых тружеников пылеедов; она как-то умеет выбрать такого, который, не пользуясь громкою славою, может ещё найти себе читателей в публике.

  — рецензия на «Басни Ивана Хемницера», май 1840
  •  

Прошедшее нашей литературы не блестяще, настоящее тускло, но за будущее нам нисколько не должно отчаиваться. У нас нет литературы в точном и определённом значении этого слова, но у нас есть уже начало литературы[20] <…>. Каких-нибудь сто лет едва прошло с того времени, как мы не знали ещё грамоты, — и вот уже мы по справедливости гордимся могущественными проявлениями необъятной силы народного духа в отдельных лицах <…>. Если сила и мощь отдельно действующих лиц в нашей литературе поражают вас невольным удивлением, то чем же должна быть наша литература, когда она сделается выражением национального духа и национальной жизни?.. И мы уже видим начало этого желанного времени… Да будет!..

  — «Русская литература в 1840 году», декабрь
  •  

Странное зрелище представляет собою наша литература! Не годами, а целыми веками, и не чертою, а целым океаном пространства отделены мы, люди новейшего поколения, от интересов, понятий, чувств, самых форм, которые, например, видим — не говорим, в сочинениях Державина нет — в сочинениях самого Карамзина; а между тем, Карамзин умер в 1826 году!..

  рецензия на «Собрание стихотворений Ивана Козлова», февраль 1841
  •  

Пять лет в русской литературе — да это всё равно, что пятьдесят в жизни иного человека!

  рецензия на 2-е издание «Аббаддонны» Н. А. Полевого, февраль 1841
  •  

Литература наша процветает, ибо явно начинает уклоняться от гибельного влияния лукавого Запада — делается до того православною, что пахнет мощами и отзывается пономарским звоном, до того самодержавною, что состоит из одних доносов, до того народною, что не выражается иначе, как по-матерну. Уваров торжествует и, говорят, пишет проект, чтобы всю литературу и все кабаки отдать на откуп Погодину. <…> Одним словом, будущность блестит всеми семью цветами радуги. А между тем Европа гниёт: Франция готовится к борьбе за свободу со всем миром <…>. Пруссаки требуют конституции и решают религиозный вопрос о личности человека <…> и пр. Жалко видеть это глупое брожение мирских сует и отрадно читать статьи Погодина, Бурачка и Шевырёва. Бог явно за нас — ведь он любит смиренных и противится гордым. <…> Вообще, <…> — много жизни — не изжить; возблагодарим же создателя и подадим друг на друга донос. Аллилуйя!

  письмо Н. X. Кетчеру 3 августа 1841
  •  

Будь у нас не один, а несколько таких книгопродавцев, как Смирдин, современная русская литература не являлась бы в таком жалком состоянии: не было бы этой агонии, скудости в хороших книгах, не было бы исключительного торжества одной посредственности и книжной промышленности, которая только прикрывается громкими фразами беспристрастия и любви к литературе. В наше время, деньги — душа всего; без них нет ни поэзии, ни литературы, ни науки. <…> При таком положении вещей понятно, какое огромное влияние может иметь на литературу книгопродавец с средствами, с усердием к своему делу, не к одним своим барышам.

  «Русская беседа, собрание сочинений русских литераторов, издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина. Том 1», октябрь 1841
  •  

Исторический ход свой наша литература совершила в самой же себе: её настоящею публикою был сам пишущий класс, и только самые великие явления в литературе находили более или менее разумный отзыв во всей массе грамотного общества…

  — «Русская литература в 1841 году», декабрь
  •  

… Петербург, давно уже центр администрации, день ото дня более и более делается центром умственной и всякой другой деятельности России, — теперь и литературная известность в России, даже в самой Москве, возможна только через Петербург.

  <Стихотворения А. Полежаева>, апрель 1842
  • см. начало рецензии на брошюры Л. Бранта мая 1842
  •  

Кто скоро едет, тому кажется, что он стоит, а всё мимо его мчится: вот почему России и не заметен её собственный ход, между тем как она не только не стоит на одном месте, но, напротив, движется вперёд с неимоверною быстротою. Эта быстрота движения выразилась и в литературе. <…>
Давно ли литература наша гордилась таким множеством (увы! забытых теперь) знаменитостей, которые были потому велики, что одна написала плохую романтическую трагедию и дюжину водяных элегий, другая — издала альманах, третья — затеяла листок, четвёртая напечатала отрывок из неоконченной поэмы, пятая тиснула в приятельском журнале несколько невинных и довольно приятных рассказов?..

  «Стихотворения Е. Баратынского», ноябрь 1842
  •  

… равнодушие прежнего общества к родной литературе было неизбежно: общество не читало по-русски, потому что нечего было читать: два-три писателя, хотя бы и с замечательною силою таланта, но писавшие на не установившемся ещё языке, далеко не могли наполнить всех досугов и удовлетворить всем умственным потребностям людей, перед которыми отверсты были неистощимые сокровищницы богатых и созревших литератур Европы.

  рецензия на «Историю Малороссии» Н. Маркевича]], апрель 1843
  •  

… до какого глубокого унижения и упадка дошла современная русская литература! Она держится и существует не мыслию, не творчеством, не умом, не поэзиею, выражающимися в слове, — а картинками, которые забавляют праздную толпу взрослых и старых детей. Что во Франции является как мелочь, как шутка и забава, отдых от дела, <…> — у нас это с благоговением переводят и как можно лучше издают. Это шутовское и жалкое благоговение простирается до того, что переводчики, не понимая иронии, принимают за важное дело самые шутки составителей французских «физиологий»…

  — рецензия на «Физиологию театров в Париже и в провинциях» и «Физиологию вивёра», тогда же
  •  

… старая, кривая, рябая, злая, глупая старуха, словом, расейская литература, чорт бы её съел, да и подавился бы ею.

  — письмо А. А. Краевскому 8 июля 1843
  •  

Нашу литературу вообще нельзя обвинить в стоячести и коснелости. В ней всегда было движение вперёд, даже в ломоносовский период.

  — «Сочинения Александра Пушкина», статья вторая, август 1843
  •  

У нас литература имеет совсем другое значение, чем в старой Европе. Там она — выражение мысли, служащей источником жизни для общества в каждую эпоху его исторического развития. У нас литература — приятное и полезное, невинное и благородное препровождение времени и для писателя и для читателя.

  «Сочинения Зенеиды Р-вой», октябрь 1843
  •  

… блаженное время русской литературы и русской журналистики, о котором осталось теперь одно предание, как о золотом веке, и в котором люди любили литературу для литературы, видя в ней сколько невинное, столько же и благородное препровождение времени. Тогда, как в век Астреи, сочинения не продавались и не покупались; напротив, сами авторы готовы были платить деньги за честь видеть свои творения напечатанными в журнале. Полемики не было; вместо её, царствовала любезность самого лучшего тона. Писали стишки к «милым» и «прекрасным». В литературе не подозревали никакого отношения к обществу и не вносили в неё никаких вопросов, не касающихся до «прелестных» или до мирной сельской жизни на брегу ручья, под соломенною кровлею, с милою подругою и чистою совестью.

  рецензия на «Семейство» Ф. Бремер, декабрь 1843
  •  

На литературу нашу не всегда можно смотреть, как на зеркало нашей жизни. Этому много причин, и одна из них та, что литература наша часто любит существовать задним числом и, от нечего делать, повторять собственные свои зады. <…> Чтоб идти вперёд, ей нужны таланты свежие и сильные; но таланты у нас как-то недолговечны; а нет знамени — нет и солдат. Вот почему молодёжь наша или ничего не делает, или действует врассыпную, набегами, отрывочно и лениво.

  рецензия на «Старинную сказку об Иванушке-дурачке, рассказанную московским купчиною Николаем Полевым», май 1844
  •  

… мнение, что русская литература упала не от чего другого, как от журнальной полемики, <…> повторялось очень часто в доброе старое время и брошено за негодностию. <…> Глазам не веришь, читая брани, которые некогда печатались на Пушкина, а, между тем, Пушкина все читали!.. Нет, скорее одною из причин запустения русской литературы можно почесть то, что у нас ещё и теперь не стыдятся показываться в печати мнения, подобные тому…

  рецензия на перевод «Гамлета» А. Кронебергом, март 1844
  •  

… с появления «Библиотеки для чтения» литературный труд сделался капиталом… Много было тогда об этом споров, и многие видели в этом унижение литературы, литературное торгашество. Рыцари литературного бескорыстия, или, лучше сказать, литературного донкихотства, не замечали, что в их пышных фразах больше ребячества, нежели возвышенности чувства. В наше время, когда не богачам жить так трудно и жить можно только трудом, в наше время не ценить литературы на деньги — значит не ценить её ни во что, не признавать её существования. <…> Можно ли предполагать действительное существование литературы там, где может жить своим трудом и подёнщик, и разносчик, и продавец старого тряпья и битой посуды, и тем более писец, но где не может жить своим трудом писатель, литератор? <…>
Плата за честный труд нисколько не унизительна; унизительно злоупотребление труда. И, по нашему мнению, гораздо честнее продать свою статью журналисту или книгопродавцу, нежели кропать стишонки в честь какого-нибудь мецената, милостивца и покровителя, как это делывалось в невинное и бескорыстное время нашей литературы, когда подобными одами добивались чести играть роль шута в боярских палатах, получали места и выходили в люди…

  «Сто русских литераторов. Том третий», август 1845
  •  

Беллетрист пишет легко и скоро; он на всё способен, талант его гибок; его деятельность можно подстрекать и, так сказать, покупать. <…>
Беллетристика сама по себе не может составить богатства литературы; но при сильном развитии науки и искусства в народе она делает литературу богатою и блестящею. <…>
Вот почему один из недостатков, один из очевидных признаков бедности русской литературы состоит в том, что у нас почти нет беллетристики и больше гениев, нежели талантов <…>. В карамзинскую эпоху явились уже и беллетристы, но в малом числе и мало писавшие; за Пушкиным их вышло уже и довольно; но это были беллетристы по таланту, а не по деятельности, и почти все они писали так мало, что их можно было счесть скорее за литературных наездников, нежели за деятельных и плодовитых беллетристов. Из них должно исключить двух: это — гг. Полевого и Кукольника. Вот беллетристы в истинном значении слова!

  рецензия на «Столетие России» Н. А. Полевого, октябрь 1845
  •  

Направление современной литературы русской носит на себе отпечаток зрелости и мужественности. Литература наша с недоступных высот великих идеалов, которых осуществлений никто не видал и не встречал на земле, спустилась на землю и принялась за разработку современной действительности, представляемой толпою. Этим из предмета праздной забавы она сделалась предметом дельного занятия.

  «Голос в защиту от „Голоса в защиту русского языка“», январь 1846
  •  

… литература наша дошла до такого положения, что её успехи в будущем, её движение вперёд зависят больше от объёма и количества предметов, доступных её заведыванию, нежели от неё самой. Чем шире будут границы её содержания, чем больше будет пищи для её деятельности, тем быстрее и плодовитее будет её развитие. Как бы то ни было, но если она ещё не достигла своей зрелости, она уже нашла, нащупала, так сказать, прямую дорогу к ней, — а это великий успех с её стороны.[20]

  — «Взгляд на русскую литературу 1846 года», декабрь
  •  

Если, по молодости нашей литературы, на её арене беспрестанно сталкиваются представители почти всех её эпох и школ, можно представить себе, какое смешение языков должно у нас владычествовать в сфере литературных доктрин, систем, убеждений, понятий, мнений! Если бы на каждую партию издавалось по журналу, мы потеряли бы счёт нашим журналам!

  «Современные заметки», апрель 1847
  •  

… литература всё-таки не может пользоваться хорошими людьми, не впадая в идеализацию, в реторику и мелодраму, т. е. не может представлять их художественно такими, как они есть на самом деле, по той простой причине, что их тогда не пропустит цензурная таможня. А почему? Потому именно, что в них человеческое в прямом противоречии с тою общественною средою, в которой они живут. Мало того: хороший человек на Руси может быть иногда героем добра, в полном смысле слова, но это не мешает ему быть с других сторон гоголевским лицом: честен и правдив, готов за правду на пытку, на колесо, но невежда, колотит жену, варвар с детьми и т. д. Это потому, что всё хорошее в нём есть дар природы, есть чисто человеческое, которым он нисколько не обязан ни воспитанию, ни преданию, — словом среде; <…> потому, наконец, что под ним нет terrain, а, как Вы говорите справедливо, не плавучее море, а огромное стекло. Вот, например, честный секретарь уездного суда. Писатель реторической школы, изобразив его гражданские и юридические подвиги, кончит тем, [что] за его добродетель он получает большой чин и делается губернатором, а там и сенатором. Это ценсура пропустит со всею охотою, какими бы негодяями ни был обставлен этот идеальный герой повести, ибо он один выкупает с лихвою наши общественные недостатки. Но писатель натуральной школы, для которого всего дороже истина, под конец повести представит, что героя опутали со всех сторон и запутали, засудили, отрешили с бесчестием от места, которое он портил, и пустили с семьёю по миру, если не сослали в Сибирь, а общество наградило его за добродетель справедливости и неподкупности эпитетами беспокойного человека, ябедника, разбойника и пр. и пр.

  письмо К. Д. Кавелину 7 декабря 1847

Фаддей Булгарин[править]

  •  

книгопродавцы наши, которых в целой России очень немного, весьма редко имеют коммерческие сношения с производителями, т. е. писателями, покупают сочинения в рукописи весьма редко, а довольствуются продажею книг по комиссии. Лишь только вышла в свет новая книга и покупатели начинают спрашивать её в лавках, тотчас один из наших собратий является к сочинителю или издателю и предлагают ему выгодное условие — дать в лавку на комиссию десяточек экземпляров с уступкою двадцати процентов за труд, т. е. за переноску книги из дома сочинителя в лавку книгопродавца. Деньги уплачиваются сочинителю тогда только, когда еще понадобится пяточек экземпляров; в противном случае вырученная сумма поступает на другой оборот. <…>
Все почти классические книги изданы правительством; все сочинения отличных наших писателей изданы или ими самими, или любителями отечественной словесности. Книгопродавцы же предпринимали издания полезных книг в таком только случае, когда они доставались им даром или за весьма малую цену от сочинителей или, по большей части, от их наследников. Исключения из сего правила столь маловажны, что даже не заслуживают внимания.
<…> просвещение, выгоды книгопродавцев и писателей возвысятся от взаимного согласия, ибо <…> доброта изделия зависит от искусства производителя, а число потребителей умножается по мере совершенства и доказанной пользы изделий.[3]

  — вероятно, Булгарин, «Ответ молодого книгопродавца старому книгопродавцу…», июнь 1824
  •  

… она требует ещё помощи, а не сопротивления; она ещё не состарилась и не обременена болезнями, вредными нравственности. <…> Вредного у нас не пишут…

  — предисловие к «Ивану Выжигину», 6 февраля 1829
  •  

Горе публике, если она обнаружит к чему-либо свою любовь! Сперва нас душили журналами, потом закидали альманахами, потом пятирублёвыми поэмами, а теперь душат не на живот, а на смерть романами и повестями! Одному автору посчастливилось в каком-нибудь роде, и вот пошли бесконечные подражания и подражания подражаниям![13]

  «Петербургские записки. Письма из Петербурга в Москву. К В. А. У. II», 15 декабря 1831
  •  

После Новикова книгопродавцы воспользовались пробуждением публики, потребностью века, жаждою славы молодых писателей, нуждою учёных и нищетою полуграмотных бумагомарателей, и обогатились, не заботясь о распространении вкуса к изящному, не помышляя о словесности и о возмездии литераторам за их труды. Книгами торговали, как торгуют мясом или лесом, с тою разницею, что книгопродавец был и властителем и производителем товара, а литератор или работником, или простым зрителем. <…> Молодое поколение не могло пробиться к публике сквозь китайскую стену, сооружённую книгопродавцами. Словесность чахла!
Наконец, в ваше время, появились аргонавты в словесности, которые вознамерились плыть в Колхиду, и силою исторгнуть златое руно у драконов, стерегущих его. Недоставало только кормщика. Судьба послала нам его в лице А. Ф. Смирдина. Уже мы плывём и видим берег!

  — «О общеполезном предприятии книгопродавца А. Ф. Смирдина», 30 декабря 1833
  •  

Вообще итог наших умственных трудов в течение двух последних лет слишком незначителен, шествие мысли медленнее и признаки умственной жизни слабые. Вся надежда на будущее! Кажется, будто умы пришли теперь в сотрясение и что должно ожидать сосредоточения их на народности: тогда откроется обширное поле умственной деятельности. К труду, к работе, юноши![14]

  — «Настоящий момент и дух нашей литературы», 13 января 1836
  •  

Поставьте <…> всю Россию в шеренгу, и начните каждого жителя о его звании. <…> писателей не найдёте. <…>
Нет писателей, следовательно, нет и литературы. Извините! А от чего же такие прекрасные домы у книгопродавцев, такие красивые экипажи и прочее сему подобное? У нас есть литература, да ещё самая оригинальная! Оригинальна она не мыслями, не ощущениями, не образами и не изложением, но оригинальна тем, что все мысли, ощущения и образы, разведённые и рассеянные в 20000 русских оригинальных сочинениях, можно упрятать в один том в осьмушку. Это лаконизм лаконизмов и оригинальность оригинальностей. Из этого однако ж не следует чтоб в русском народе не было ни мыслей, ни чувствований. <…> но мы мыслим и чувствуем про себя, в семье, в тесном дружеском кругу…

  — «Русский писатель», 21 января 1836

Пётр Вяземский[править]

  •  

Если бы мнение, что басня есть уловка рабства, ещё не существовало, то у нас должно бы оно родится. Недаром сочнейшая отрасль нашей словесности — басни. Ум прокрадывается в них мимо ценсуры.

  записная книжка, около 1818
  •  

Многие жалуются на употребление французского языка и на сих жалобах основывают систему какого-то мнимого, подогретого патриотизма. Приписывая французскому языку упадок русского, напоминают они фабрикантов внутренних, проповедующих запретительные меры против внешней торговли, чтобы пустить в ход домашние изделия. Они рассчитывают: если б не было французских книг, то поневоле стали бы нас читать! — Заключение ложное! Чтение не есть потребность необходимая: оно роскошь, оно лакомство! Хотя бы и не было никаких книг, кроме вашей доморощенной, то всё не читали бы вас, милостивые государи! Пишите по-европейски, и тогда соперничество европейское не будет вам опасно и читатели европейские присвоют вас себе.

  «О „Бакчисарайском фонтане“ не в литературном отношении», апрель 1824
  •  

Вообще вся наша литература мало имеет в себе положительного, ясного, есть что-то неосязательное, облачное в её атмосфере. В климате московском есть что-то и туманное. Пары зыбкого идеологизма носятся в океане беспредельности. Впрочем, из этих может ещё проглянуть ясное утро и от них останутся одни яркие блестки на свежей зелени цветов.

  «Об альманахах 1827 года» (II), август 1827
  •  

У нас можно определить две главные партии, два главные духа, если непременно хотеть ввести междоусобие в домашний круг литературы нашей; можно даже означить их двух родоначальников: Ломоносова и Тредьяковского. К первому разряду принадлежат литераторы с талантом; к другому литераторы бесталанные. Мудрёно ли, что люди, возвышенные мыслями и чувствами своими, сближаются единомыслием и сочувствием? <…> Если и были примеры, что возвышенные литераторы современные враждовали между собою и неприязнью своею утешали тайных ненавистников своих, то примеры, по счастию, довольно редки. <…> И те, которые у нас более других говорят об аристократическом союзе, будто существующем в литературе нашей, твёрдо знают, что этот союз не опасен выгодам их, ибо не он занимается текущими делами литературы, не он старается всякими происками, явными и тайными, овладеть источниками ежедневных успехов и преклонить к себе если не уважение, то благосклонность, которая гораздо податливее первого. <…> Справьтесь с ведомостями нашей книжной торговли и вы увидите, что если одна сторона литературы нашей умеет писать, то другая умеет печатать, с целью скорее продать напечатанное. А это уменье род майората, без коего аристократия не может быть могущественна. Мы живём в веке промышленности: теории уступили поле практике; надежда — наличным итогам. Видя, что многие худые книги удаются, то есть сбываются лучше иных хороших, несправедливо было бы искать тому причины в одном неразумии публики. Невинность публики идёт своим чередом; но <…> припишите часть успехов сноровке и ловкости писателей. Некоторые из них были уже заранее провозглашены друзьями своими и ловкими товарищами. <…> Таким образом, литературной промышленности, которая есть существенная аристократия нашего века, нечего по-пустому заботиться и кричать о так называемой аристократии, которая чужда оборотов промышленности.

  — «О духе партий; о литературной аристократии», апрель 1830
  •  

Литературные события у нас редки. Литература наша кругообращается в явлениях, подходящих под статью обыкновенных, ежедневных происшествий. Эти явления скользят по вниманию читающей публики, не прорезывая глубоких следов в общественном мнении. Разве только а чресполосном владении журналистов возникают по сему случаю тяжбы, обращающие на себя, и то мельком, взоры одних литературных присяжных, или экспертов; впрочем, и в таком случае также трудно сквозь шум, крики и брань понятых вникнуть, о чём идёт дело, и удостовериться, есть ли действительно дело в споре. Часто съедутся, шумят и чем же кончат? поднимут мёртвое тело…

  рецензия на «Ревизора», 1836

Николай Надеждин[править]

  •  

Природа физическая возобновляет себя бурями и землетрясениями: для природы нашей литературной необходимы также периоды бурь и сотрясений, чрез посредство коих все тлетворные нечистоты, накопившиеся в её недрах, должны отделиться, развеяться и облегчить тем ей путь к дальнейшему преуспеянию. Так и было в последние времена нашей словесности. Лихорадка, схваченная ею в неосторожных прогулках по чужеземной слякоти, истрепала её до горячечного сумасбродства. <…> Борьба журналов — единственных деятелей нашего литературного бытия — доходила до остервенения.[21][13]

  возможно, Надеждин, часть рецензии на московские альманахи 1830 г.
  •  

Какая-то общая неопределённая потребность выпечатывается на их произведениях… Вообще сия потребность выражается стремлением к оригинальному, к самобытному. Народность, хотя не совсем правильно понимаемая, со дня на день приобретает большую важность в нашей, доселе чужеядной, литературе…[13]

  рецензия, май 1833
  •  

Какое горькое, убийственное впечатление! В продолжение трёх лет при окончании каждого года мы повторяли печальные иеремиады о возрастающем запустении нашей словесности, но всегда растворяли свои жалобы утешительными надеждами на лучшую будущность. Сие самое запустение казалось нам ручательством близкого изобилия, подобно как в физической нашей атмосфере усиливающаяся засуха внушает ожидание скорого ливня. Мы не теряем и ныне сей отрадной доверенности к будущему: но признаемся, настоящее уже так пусто и дико, что невольно пугаешься и за будущность. <…>
Меркантильный дух, слишком явно обнаружившийся в дряхлых остатках нашей литературы, невольно заставляет подозревать, что она превратится скоро в розничную лавку, в мелочной шкалик…[22]

  — Николай Надеждин, «Обозрении русской словесности за 1833 год», январь 1834

Николай Полевой[править]

  •  

Мне выпало писать к тебе о русской литературе, и признаюсь: выпал жребий не лёгкий! <…> со времени двухлетней отлучки твоей <…> участь её мало переменилась. Эта запретная роза остаётся по-прежнему запретною: соловьи свищут около неё, но, кажется, не хотят и не смеют влюбиться постоянно, и только рои пчёл и шмелей высасывают мёд из цветочка, который ни вянет, ни цветёт, а остаётся так, в каком-то грустном, томительном состоянии. Подумаешь, что русская литература выбрала девизом: вперёд не забегай, назади не оставайся и в середине не вертись.[К 1]

  — ««Взгляд на русскую литературу 1825 и 1826 гг. (Письмо в Нью-Йорк к С. Д. П.)», январь 1827
  •  

… какие главные недостатки замечают теперь в нашей словесности благомыслящие люди? Два главные суть: пустота и полемика.
<…> теперь требуют не знаменитости, а дела; что от блаженного 1820-го года, когда на коленях стояли перед авторитетами старой памяти, прошло десять лет, а в сии десять лет Россия шагала во всех отношениях, и политическом, и литературном, и теперь в литературе многое разгадано, с многого сорвана маска: многим гораздо выгоднее теперь сидеть тихонько с листочком, выдернутым из старого лаврового венка, нежели шуметь и указывать знающим более их…[4]

  «Новые альманахи», январь 1830
  •  

Начавшись дворянскою грамотою, данною нам на европеизм под Полтавою, наша литература захрясла было, но теперь она разрыхлила землю и пустила корень в мир, и прибавим, корень добрый. Пусть кажется она галлицизмом невеждам; мы не примем этого прозванья, неверно прилагаемого, и поспорим за вселеннизм её. <…> Пусть только не втесняются к нам с своевольным нахальством из нижних рядов да выучатся хлопать в театре нашим водевилям, то мы заведём Благородное собрание литературы.[24][11]

  •  

… литература наша за последние пять лет… Что это сделалось? Хаос, нестройство, старое упало, нового нет. <…> даю теперь последнюю битву — глупому и ничтожному аристократизму литературному. С падением его останется, по крайней мере, чистое поле. Люди явятся. В началах разрушения лежат семена возрождений. Нам, нынешним литераторам, не быть долговечными. Таково наше время. Счастлив, кто возьмёт у будущего вексель хоть на одну строчку в истории.

  — письмо А. А. Бестужеву 20 декабря 1830
  •  

… сущность и состояние нашей словесности: в стихах — один Пушкин; в прозе только удачные попытки новых писателей; вообще же старое ветхо, хорошего мало; новое большая редкость; под голоса знаменитых подыгрывает несколько подражателей. Решительного сильного дарования нет ни одного…[13]

  рецензия на «Северные цветы» на 1831 год, февраль 1831
  •  

Точно, литература наша вся в этой книге, со всеми знаменитыми именами, со всеми недостатками и достоинствами, со всею щепетильностью и бесхарактерностью своею и — прибавим к сожалению — с безнадёжностью на будущее!

  — рецензия на «Новоселье», март 1833

Александр Пушкин[править]

  •  

Английская словесность начинает иметь влияние на русскую. Думаю, что оно будет полезнее влияния французской поэзии, робкой и жеманной.

  письмо Н. И. Гнедичу 27 июня 1822
  •  

С некоторых пор вошло у нас в обыкновение говорить о народности, требовать народности, жаловаться на отсутствие народности в произведениях литературы, но никто не думал определить, что разумеет он под словом народность.

  <О народности в литературе>, 1825
  •  

Сокровища родного слова,
Заметят важные умы,
Для лепетания чужого
Безумно пренебрегли мы.
Мы любим муз чужих игрушки,
Чужих наречий погремушки,
А не читаем книг своих.
Да где ж они? — давайте их.

  «Евгений Онегин» (черновик гл. 3 и «Альбом Онегина»)
  •  

Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок.

  — письмо М. П. Погодину около 7 апреля 1834

Осип Сенковский[править]

  •  

Темно! сыро!.. На дворе дождь. Посмотрите, что за воздух! Возможно ли человеку жить в таком тяжёлом, грязном растворе мрака и болотной воды? Посмотрите на общество, отсыревшее от ненастного лета и осенних туманов, <…> от неурожая по деревням и от засухи, постоянно господствующей в словесности; ищущее для себя пищи по страницам вышедших в течение года книг и, ища, зевающее над страницами, и, зевая, раскрывающее рот так широко, что когда-нибудь на днях — увидите! — оно втянет в горло и проглотит <…> тощую нашу за весь год словесность и почтенных словесников <…>. И долго ли будем мы так зевать на свете?.. Не понимаю, кому ещё охота добровольно душиться в такой убийственной атмосфере нравственной и физической скуки. Я по крайней мере не хочу быть долее свидетелем этой умственной распутицы, по которой понятия наши тащутся так медленно и с таким трудом, где они беспрестанно вязнут в чёрных, широких, 4-частных лужах безвкусия, где того и гляди, что их затопчет в грязь мимоездом первый тяжёлый статье-писатель, скачущий на перекладных к литературной славе. Но и вы, храбрые читатели всего печатного, я думаю, тоже наскучили подобным существованием. Право, оно нестерпимо!.. Так знаете ли, что я вам скажу? <…> Пойдём и бросимся в Неву!.. Бросимся скорее, пока она ещё не замёрзла!
В самом деле, зачем нам жить на свете? Погода ужасна, <…> в словесности не знаешь куда деваться от предисловий <…>. Река целую неделю несёт лёд; проза круглый год несёт вздор; у нас, на Руси, лучшие её страницы засыпаны толстым слоем острых, шероховатых, засаленных местоимений сей и оный, которых, по прочтении, не смеете вы даже произнести в честной компании, которыми наперёд израните себе до крови язык и руки, пока сквозь них доберётесь до изящного.
<…> русская изящная словесность XIX столетия не хотела говорить русским языком XIX века, она тайно покупала у повытчиков в числе прочего казённые местоимения сей и оный, топила ими свои произведения как собственными дровами и безвкусно испещряла все свои строки, что она никак не соглашалась стряхнуть с себя пыль канцелярских форм, описывала даже любовь и её прелести слогом думного дьяка Власа Афанасьева…

  — «Осенняя скука», 1833
  •  

— Кстати о чтении: есть ли у вас хорошие книги?
— Нет. Но у нас есть великие писатели.
— Так по крайней мере у вас есть словесность?
— Напротив, у нас есть только книжная торговля.

  — «Сентиментальное путешествие на гору Этну», 1833

XX век[править]

  •  

Литературы великих мировых эпох таят в себе присутствие чего-то страшного, то приближающегося, то опять отходящего, наконец разражающегося смерчем где-то совсем близко <…>. Тогда кажется, что близок конец и не может более существовать литература. Она сметена смерчем, разразившимся в душе писателя.
Так кажется иногда в наше время; но это обманчиво. То, что имеет подобие смерча, есть только дикий вопль души одинокой, на миг повисшей над бесплодьями русских болот. Прошумит этот крутящийся столб из пыли, крови и болотной воды, и оставит за собой всё то же бесплодие, и где-нибудь далеко упадёт и иссякнет, так что никто и не узнает об этом.
А над трясиной мирно качается голубой цветик — большой глазок, открытый невинно и… сентиментально. <…>
Современная литература научилась из колдовства Лермонтова и Гоголя, из падений Достоевского — мудрости глубокой, в которой не видно дна. Смерчи обходят стороной равнину, на которой мы слушаем Тишину. Приложим ухо к земле родной, и близкой: бьётся ли ещё сердце матери? Нет, тишина прекрасная снизошла, согрелись мы в её заботливо опущенных крыльях: точно сбылось уже пророчество о Другом Утешителе, ибо нам нечего больше жалеть; мы всё отдадим, нам уже ничего не жаль и, как будто, ничего не страшно. Мудры мы, ибо нищи духом; добровольно сиротеем, добровольно возьмём палку и узелок и потащимся по российским равнинам. А разве странник услышит о русской революции, о криках голодных и угнетённых, о столицах, о декадентстве, о правительстве? Нет, потому что широка земля, и высоко небо, и глубока вода, а дела человеческие незаметно пройдут и сменятся другими делами… Странники, мы — услышим одну Тишину.

  Александр Блок, «Безвременье», 1906
  •  

Для поколения сороковых годов прошлого века <…> литература была задавлена гнётом цензуры и по разным причинам облекала свои стремления в туманные метафизические формулы. Положительное определение освободительных идей было невозможно. С тем большею силой они искали отрицательного выражения… Как иудеи в ассирийском плену, — молодая русская интеллигенция заботилась об одном: ни словом, ни намёком не присоединяться к преклонению перед идолами чужой, торжествующей веры. Отрицание становилось началом почти религиозным…

  Владимир Короленко, «Трагедия великого юмориста (Несколько мыслей о Гоголе)», 1909
  •  

… у нас вся современная литература резко разделяется на две категории:
а) Книги для здоровых
и
б) Книги для больных.
Для первой категории писали раньше, для второй пишут теперь. Но нет ни одной книги, которая обслуживала бы третью категорию: выздоравливающих. А это самая прекрасная, самая симпатичная категория.
<…> вся Россия была больна и вся Россия выздоравливает — что бы там ни говорили бескровные нытики…

  Аркадий Аверченко, «Рассказы для выздоравливающих», предисловие, 1912
  •  

Если вдуматься, то не окажется ли, что в русской литературе ещё не было настоящего радостного, ясного описания солнца? <…>
Серые дороги и покров тумана придушили людей, придушивши — забавно и ужасно исковеркали, породили чад и смрад страстей, заставили метаться в столь обычной человеческой суете. Помните ли вы плодородящее яркое солнце у Гоголя, человека, пришедшего из Украйны? Если такие описания есть — то они эпизод. <…> Первым человеком, заговорившим в русской книге о солнце, заговорившим восторженно и страстно, — был Горький.

  Исаак Бабель, «Одесса», 1916
  •  

За редкими исключениями, русская литература десятилетиями специализировалась на дураках, тупицах, идиотах, блаженных, а если пробовала умных — редко у кого выходило умно.

  Евгений Замятин, «Эренбург», 1923
  •  

Много заказов было сделано русской литературе. Но заказывать ей бесполезно: ей закажут Индию, а она откроет Америку.

  Юрий Тынянов, «Литературное сегодня», январь 1924
  •  

История русской литературы XX века есть непрерывная история кризисов, — тоже что-то в роде «Гибели Европы».

  — Юрий Тынянов, «300.000 метров Ильи Эренбурга», январь 1924
  •  

Русской литературе (да и не только литературе) немало вреда уже принесло традиционное восхищение пред всевозможными самородками, недоучками и тому подобным. Бодрое делание без умения, суждения без познаний, зато «по вдохновению», дилетантщина во всех видах — всё это слишком долго пользовалось у нас снисхождением, а то и сочувствием.

  Владислав Ходасевич, «Книги и люди», 28 мая 1931
  •  

Как дыхание не может состоять только из вдоха, а заключает в себе и выдох, так же точно нельзя построить искусство на одном вдохе — на серьёзности, оно требует выдоха — смеха, во всех его мыслимых оттенках, от улыбки до хохота. Но совсем в духе русской литературной традиции с её подавляющим большинством «серьёзных» писателей книги наши, вдохнув в себя воздух окружавшей нас новой жизни, как бы задерживали выдох.

  Константин Федин, «Михаил Зощенко», 1943
  •  

… [к 1831] русский поэтический ренессанс уже кончился, литературные угодья захватили стаи шарлатанов, и колченогие философы, «идеалисты» немецкого пошиба, первые ласточки гражданственной литературной критики, которая в конце концов выродилась в беспомощные писания марксистов и народников <…>.
До появления [Гоголя] и Пушкина русская литература была подслеповатой. Формы, которые она замечала, были лишь очертаниями, подсказанными рассудком; цвета как такового она не видела и лишь пользовалась истёртыми комбинациями слепцов-существительных и по-собачьи преданных им эпитетов, которые Европа унаследовала от древних. Небо было голубым, заря алой, листва зелёной, глаза красавиц чёрными, тучи серыми и т. д. Только (а за ним Лермонтов и Толстой) увидел жёлтый и лиловый цвета.

 

… the Russian Renaissance of poetry had passed and a flock of quacks had invaded the courtyards of literature, while pedestrian thought, German ‘idealism’ and the first symptoms of civic-minded literary criticism, which was to result finally in the ineptitudes of Marxism and Populism <…>.
Before [Gogol’s] and Pushkin’s advent Russian literature was purblind. What form it perceived was an outline directed by reason: it did not see color for itself but merely used the hackneyed combinations of blind noun and dog-like adjective that Europe had inherited from the ancients. The sky was blue, the dawn red, the foliage green, the eyes of beauty black, the clouds grey, and so on. It was Gogol (and after him Lermontov and Tolstoy) who first saw yellow and violet at all.

  Владимир Набоков, «Николай Гоголь», 1944
  •  

Какая же всё-таки бездна талантов нужна России, чтобы всю историю своей литературы, то есть занятия сравнительно мирного, не пыльного (сиди и пиши), устилать трупами!

  Андрей Синявский, «Литературный процесс в России», 1974
  •  

… в ту необычайную эпоху 1830-х годов русские люди всё более проявляли внимания к словесности и истории, обживая их с такою страстью, что зачастую как будто без всяких перегородок переселялись из бытового времени в историческое, из обыденной действительности в художественную и обратно.

  Пётр Паламарчук, «Узор „Арабесок“», 1989

Варлам Шаламов[править]

  •  

«Русская фраза — это лопата, всаженная глубоко в землю, и ею писатель поднимает глубокие пласты чувств и мыслей» — говорил один мой знакомый…

  «Заметки рецензента», начало 1960-х
  •  

Беда русской литературы в том, что в ней каждый мудак выступает в роли учителя жизни, а чисто литературные открытия и находки со времён Белинского считаются делом второстепенным.[К 3]ср. письмо Белинского Гоголю 15 июля 1847 от слов «звание писателя у нас так почётно»

  письмо Ю. А. Шрейдеру начала 1968
  •  

Мне кажется, что особое место, которое литература, потеснившая историю, мифологию, религию, занимает в жизни нашего общества, досталось ей не из-за нравственных качеств, моральной силы, национальных традиций, а потому, что это единственная возможность публичной полемики Евгения с Петром. В этом её опасность, привлекательность и сила. Искажение масштабов возникает от тех же причин. Культурный уровень, кругозор, запас знаний наших писателей очень невелик <…>. Таким он был всегда.

  — письмо Ю. А. Шрейдеру 24 марта 1968
  •  

Несчастье русской литературы <…> в том, что она лезет в чужие дела, направляет чужие судьбы, высказывается по вопросам, в которых она ничего не понимает, не имея никакого права соваться в моральные проблемы, осуждать, не зная и не желая знать ничего.[К 3]в беседе конца 1940-х

  «Галина Павловна Зыбалова», 1971

Об отдельных аспектах[править]

  •  

Лицо русской женщины или девушки есть камень преткновения для писателя, живущего только с самим собою. Место этого лица до сих пор остаётся праздным в нашей литературе, несмотря на несколько старых удачных попыток <…>. Отсутствие женского лица в нашей изящной словесности сообщает ей тот резкий, холодный характер, который многих поражает. Всякий согласится, что нельзя же назвать женщинами и живыми существами произвольные фигуры, выставляемые нашими авторами. <…> По нашему крайнему разумению, настоящая причина заключается в следующем. Общественные явления отражаются на женщине везде тонкими, весьма нежными чертами и потом ещё распадаются на множество оттенков в душе её. Редко представляет женщина ту пошлую ясность, ту грубую очевидность характера, которая почасту встречается между мужчинами, особливо между мужчинами, поставленными в круг действия, резко очерченный. Для простого наблюдения женщины требуется уже некоторого рода талант: ткань её мыслей и чувств так многосложна, внутренний её мир, куда переносит она все внешние явления, так богат и разнообразен! Лицо женщины никак нельзя создать целиком, наобум, как, например, слабого человека, пустого человека, скрягу, честолюбца и проч. Увы! Писателю надо видеть женщину, чтоб сказать о ней нечто, а главное — надо спуститься для глубокого, поэтического изучения её. Вот почему верно угаданный характер женщины в какой-нибудь повести есть первый диплом автору на артистическую способность наблюдения, на художнический талант его, и вот почему таких характеров не встретишь в псевдореальном направлении.

  Павел Анненков, «Заметки о русской литературе прошлого года», январь 1849
  •  

… направление <…> сатирическое всегда составляло самую живую, или, лучше сказать, единственную живую сторону нашей литературы. — парафраз предшественников, например, Белинского

  Николай Чернышевский, «Очерки гоголевского периода русской литературы» (статья первая), ноябрь 1855
  •  

За двумя или тремя исключениями отвратительно пошлой и жалкой была детская литература предыдущей эпохи. Делали её главным образом либо бездарности, либо оголтелые циники, и было похоже, что она специально стремится развратить и опоганить детей.

  Корней Чуковский, «Высокое искусство», 1964

Статьи о периодах[править]

См. также[править]

Комментарии[править]

  1. Комментарий М. И. Гиллельсона: «Сравнение русской литературы с «запретной розой» было в тот момент крайне злободневным. В нём был намёк на стихотворение Вяземского «Запретная роза», помещённое незадолго до этого в «Московском телеграфе» 1826 г. <…> Смысл этого стихотворения, известный многим современникам, был позднее утрачен и лишь недавно расшифрован М. А. Цявловским, который обнаружил, что оно посвящено неудачному браку Е. П. Киндяковой с И. А. Лобановым-Ростовским. Муж Киндяковой оказался садистом, и в 1828 г. святейший Синод расторг их брак. В этих условиях сравнение русской литературы с запретной розой, а русского правительства — со шмелём, т. е. с садистом и импотентом Лобановым-Ростовским, было дерзким иносказанием»[23].
  2. Частично парафразирует указанную цитату Надеждина из «Обозрения русской словесности за 1833 год» и противоречит своей рецензии на «Мазепу», что тот отметил[25][22]
  3. 1 2 О том же потом написал, например, Сергей Довлатов в эссе «Блеск и нищета русской литературы» (1982).

Примечания[править]

  1. 1 2 Отечественные записки. — 1840. — № 3. — Отд. V. — С. 37.
  2. Житель Бутырской слободы // Вестник Европы. — 1820. — Ч. CXI. — № 11 (вышел 28 июня). — С. 218.
  3. 1 2 3 Пушкин в прижизненной критике, 1820—1827 / Под общей ред. В. Э. Вацуро, С. А. Фомичева. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 1996. — 528 с. — 2000 экз.
  4. 1 2 Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830 / Под общей ред. Е. О. Ларионовой. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2001. — 576 с. — 2000 экз.
  5. Вестник Европы. — 1828. — № 18 (сентябрь).
  6. [Н. А. Полевой]. Новости и перемены в русской журналистике на 1829 год // Московский телеграф. — 1828. — Ч. XXIII. — № 20. — С. 491.
  7. De la littérature russe. Discours prononcé à L'Athenée de Marseille, dans le séance du 26 juin 1830, par le prince Elime Mestchersky. Marseille, 1830.
  8. Изд. [О. М. Сомов]. Рецензия на речь. Статья II // Литературная газета. — 1831. — Т. 3, № 6, 26 января (ценз. разр. 8 февраля). — С. 48.
  9. С. Б. Федотова. Примечания к статье Сомова // Пушкин в прижизненной критике, 1831—1833. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2003. — С. 333.
  10. Без подписи // Сын отечества и Северный архив. — 1830. — Т. 11. — № 14. — С. 113-5.
  11. 1 2 С. Б. Федотова. Примечания к статьям «Литературной газеты» и «Северных цветов» // Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830. — С. 432.
  12. Ф.-д.-Дик // Эхо. — 1831. — Ч. 1. — № 2 (вышел 13 января). — С. 47.
  13. 1 2 3 4 5 Пушкин в прижизненной критике, 1831—1833 / Под общей ред. Е. О. Ларионовой. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2003. — 544 с. — 2000 экз.
  14. 1 2 3 4 Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837 / Под общей ред. Е. О. Ларионовой. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2008. — 632 с. — 2000 экз.
  15. Без подписи // Галатея. — 1839. — Ч. I. — № 2. — С. 192-3.
  16. [Белинский В. Г.] Русская литература в 1840 году // Отечественные записки. — 1841. — № 1. — Отд. V. — С. 6.
  17. Ред. // Библиотека для чтения. — 1857. — Т. 141. — № 1. — Отд. V. — С. 3.
  18. А. А. Жук. Примечания // Н. Г. Чернышевский. Очерки гоголевского периода русской литературы. — М.: Художественная литература, 1984. — С. 486.
  19. Энциклопедический словарь крылатых слов и выражений / составитель В. В. Серов. — М.: Локид-Пресс, 2003.
  20. 1 2 Н. Г. Чернышевский. Очерки гоголевского периода русской литературы (статья пятая) // Современник. — 1856. — Т. LVIII. — № 7. — Отд. III. — С. 20.
  21. Без подписи // Телескоп. — 1831. — Ч. I. — № 4 (вышел 22—25 марта). — С. 579.
  22. 1 2 3 А. Ю. Балакин. Примечания к статьям «Библиотеки для чтения» // Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837. — С. 374-7.
  23. М. И. Гиллельсон. П. А. Вяземский: Жизнь и творчество. — Л.: Наука, 1969. — С. 158-161.
  24. Московский телеграф. — 1830. — Ч. 33. — № 12 (июль). — С. 214-5 (раздел «Новый Живописец общества и литературы»).
  25. Молва. — 1834. — Ч. 7. — № 23. — С. 352.