Письма Станислава Лема Славомиру Мрожеку

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

Станислав Лем и Славомир Мрожек переписывались c 1956 года (интенсивнее всего — до эмиграции Мрожека в середине 1963[1]). Их избранная переписка опубликована в сборнике 2011 года Listy 1956–1978.

Цитаты[править]

  •  

Славомир Миру Славный! Божество Польской Литературы! Цвет Сатиры! Помазанник Небес! Врожденное Совершенство! В конце концов — Само Благородство, хожу купаясь в отблеске его.
Благодарю!!!
Моя душа, спиритически украсив волосы свои букетиками лилий и ромашек, пустившись в пляс, прославляет твой Энтузиазм, Непреклонность, Гейзер Добродетели, который ты обрушил на меня <…>.[2]
Но всё-таки, поражённый сиянием Твоего Благодеяния, осмелюсь я, ничтожный Червь, просить полушёпотом Твою Златотканую Личность, овитую Плащом Собственного Превосходства, отойти от моего порога и обратить излучающие благость Очи свои на кого-нибудь более достойного. Ибо, — переходя от евангелического стиля к стилю Блоньского, — ибо хотя между ними и нет особого отличия — недостоин я! Я мог бы замучить Тебя до смерти перечислением всех обстоятельств, поводов и дел, требующих моего присутствия в Польше, однако <…> отвечу Тебе со спартанской краткостью, избавляя Тебя, как уже сказал, от утомительных отступлений, в которых Око Твоё, увязши, бесполезно тратило бы время. К тому же я лишь читаю по-английски, дорогой Славомир, только читаю, а если когда-либо производил впечатление говорящего на этом языке, то это случайно. Впечатление такое возникло как бы само собой, обрело независимость и взросло сверх всякого приличия и меры. А я читаю и пишу — с чудовищными ошибками[3]. <…>
Я являюсь <…> Сосудом, в который Души Великих Писателей вливают Струи Благородства, а я ничего, только отказываюсь, выкручиваюсь, и всем управляет моё бесконечное Ничтожество, потому что я пыль, чистящий порошок, застрявший между зубьями вилки моей Судьбы, и ничего более.[2]Мрожек в 1959 был стипендиатом Международного семинара Летней школы Гарвардского университета под руководством Генри Киссинджера. Каждому участнику можно было рекомендовать кого-нибудь для участия в следующем году и Мрожек хотел рекомендовать Лема.[2].

  — 23 января 1960
  •  

Я должен был ехать на какое-то авторско-вечеринковское мероприятие издательства «Чительник», но оказалось, что это будет двухмассовка (тело автора будет контактировать с телом читателя), поэтому я отказался.[2]

  — 14 ноября 1961
  •  

Может, лишь двести или триста человек найдётся в Польше, которые смогут при чтении понять, в чём разница между писаниной Путрамента и книгами Яся Щепаньского. <…> не думаю, что «Бабочку» поймут те, кто не знал оккупации.[4]

  — 26 марта 1963
  •  

Когда вернёшься [из эмиграции], под нашей соломой тебя всегда будет ждать не совсем заплесневелый кусок мякинного хлеба и глоток огненной воды на траве, которая belowed by the european bison.[1]

  — 6 или 8 октября 1963
  •  

... я лично развивался очень медленно, в результате чего был [к 1954 году] ещё весьма глуп, а потому убеждён в своём совершенстве, а также в ожидающих меня великих свершениях (без уточнения, каких именно). <…>
Кисель, который у нас в голове, действует таким образом, чтобы мы стремились к чему-то; воздействие условий (гвоздь в ботинке, оккупация, отсутствие денег, цензура) придаёт этой тенденции направление и форму, а также иллюзорное ощущение, что нужно от этих условий освободиться и что именно в этом заключается главная задача. В самом деле, удаление гвоздя, оккупации, нищеты, цензуры, тюрьмы и прочее дают некое минутное облегчение. Но тут же возникает пустота, которую заполняют другие гвозди, тюрьмы, оккупации и т. п. Поэтому раем была бы, наверное, только полная свобода выбора как можно большего разнообразия мук; их можно было бы добровольно выбирать, в отличие от адской ситуации, в которой эти муки задаются извне раз и навсегда. В раю можно умереть только от нерешительности. В аду — от тоски (после привыкания к пыткам).
Существование художника является поиском задач.
Эта свобода (конечно, мнимая) создаёт предвкушение рая (выбирай, что хочешь), но одновременно являет собой суррогатный характер выбора (нереальность переживаний), ибо выбираются не различные жизни, и даже не конкретные гвозди, а только темы. В межтематический период (между различными выборами) одолевает лишь голое, бесформенное ощущение необходимости стремления, то есть делания чего-то там.
Не столько ради того, чтобы сделать это что-то, сколько для того, чтобы заполнить безумно неприличную пустоту. Искусство жизни — это талант заполнения пустоты такими заботами, с которыми, может быть, удастся справиться. Просто искусство — это то же самое, но квази. Но тот, кто знает, что это квази, уже не может этого делать и из художника становится просто отчаявшимся типом. А потому и самообман необходим, как часть жизненного искусства. <…> Пропорция самообмана и понимания, что обманываешься, является вопросом индивидуально составляемой рецептуры с учётом практических проверок собственных возможностей и потребностей. Но добавлю также, что всю эту мешанину следует делать инстинктивно, как пташка поёт в бору, потому что если кто-то много знает о себе или даже просто считает, что знает, уже близок к полной импотенции…[1]

  — 10 октября 1963
  •  

Подозреваю, что существует множество великолепных книг, философских трактатов, глубоких интеллектуальных открытий и т. п., очень хорошо спрятанных, скрытых в печатном море, которое давно уже нас всех затопило, и нет никакого способа добраться до них, кроме как случайно…[5]

  — 24 или 27 июня 1964
  •  

«Сумма технологии» появилась в ответ на скептицизм астрофизиков, которые высказывали гипотезу о кратковременности космического «психозоя», опираясь на то, что не видят и не слышат в космосе проявлений сверхцивилизаций. Вся книга как бы является второй частью рассуждения, первая часть которого звучит: «если в результате такой или иной серии спровоцированных людьми катаклизмов нас не провалят в тартарары, то могло бы быть так или так»… Вся книга посвящена этому «так или так». Об этом свидетельствует, между прочим, её иронический тон, весьма отчётливо проявляющийся во многих местах; это как бы представление для некоего дегенерата и пьяницы о том, какие перспективы открылись бы перед ним, если бы он захотел перестать быть тем и другим. Однако нельзя сказать, что эти различные перспективы развития, то ли ужасно извилистые, то ли прекрасные (скорее первое, чем второе), меня самого приводили в восторг; они меня скорее очаровывают, чем восхищают, и я — не маньяк этих технологий, а скорее адепт их всеобщего исследования…
<…> единственным лекарем будущего может быть или наука, или никто. <…> Поэтому замечу в двух словах, в чём могло бы заключаться преимущество «кибернетического» подхода к «регулированию человечества» по сравнению с уже использованными. Оно просто в том, чтобы принять реальные данные, то есть определения, что у человека anima ни naturaliter Christiana, ни naturaliter bona, что неверна установка, будто он любит других, но ему мешают злые условия, что он не обожествляет работу и не мечтает о том, чтобы её — творческой — было как можно больше. Ясно, что сами по себе такие определения ещё не гарантируют хороших результатов, но, по крайней мере, они могут предостеречь от некоторых ошибок, совершавшихся ранее.[6]позже в «Беседах» говорил подобное

  — 31 июля 1964
  •  

Забавно было бы написать фиктивный дневник некоего фиктивного типа, чтобы в этом дневнике были представлены впечатления от прочтённых романов, стихов, философских произведений, драм — тоже фиктивных, вымышленных, благодаря чему можно было бы поубивать кучу зайцев сразу. Во-первых, я освободился бы от надоевших подробных описаний <…>; во-вторых, мог бы включать аллюзии на тексты, в которых фигурируют чудовищные вещи. То есть делал бы это многопланово, например, представлял реакцию фиктивной критики на фиктивные произведения в дневнике, также фиктивном, и от имени героя, разумеется, тоже фиктивного. Другое дело, что такая концепция рассчитана на долгое время, может быть, на годы, она потребовала бы колоссальной находчивости, изобретательности и того, что я люблю, то есть монументальной мистификации. Не знаю, возьмусь ли я вообще всерьёз за что-нибудь такое, но сама идея соблазнительна…[7]

  — 9 июля 1965
  •  

Я автор семнадцати книг; общий их тираж — два с лишним миллиона; книг моих в стране не найдёшь, потому что они все раскуплены. Я занимаюсь не только художественной литературой, но и научными пророчествами, и в результате состою из двух половинок, точнее, моя скорлупка из них состоит, так что я могу, в случае необходимости, прятаться в одной или другой. Все мои сочинения делятся на старые книги, такие как «Астронавты», благодаря которым я и получил все эти тиражи и переводы, и на более поздние, практически не рецензируемые. Уже два года я не имею на них никаких рецензий, кроме упоминаний в рубрике издательских новостей в «Польской Газете», например. Можно было бы изобразить внутреннюю безучастность по отношению к такому всеобщему игнорированию, но я считаю, что «Дневник, найденный в ванне», так же как и «Солярис», и «Сумма технологии» являются определёнными культурными фактами, или, точнее, предложением таких фактов. Поскольку я не нашёл ни резких противников, ни блистательных оппонентов, ни восторженных поклонников, я не стал основателем никаких движений, не увидел обмена мнениями вообще ни на какую тему. В этом смысле я со всеми своими миллионными тиражами вообще не существую. <…> Позавчера, будучи у Скурницкого в Литературном издательстве, я просмотрел все заботливо собранные рецензии и отклики на мои книги. Должен сказать, что всё это абсолютная белиберда. Например, единственную рецензию из 30 строк, которой удостоена «Сумма технологии», написал тип, который назвал меня «гением мистификации». <…>
Загробное признание вообще ничего не стоит и не имеет никакого значения. Вот и всё. Ведь я пишу не для каких-то там будущих поколений, да и вообще их признание в лучшем случае может иметь характер исторического сожаления <…>. Общественный отклик, конечно, может быть спорным. Однако тот, кого считают шутом, когда сам он себя считает пророком, вынужден принять шутовской колпак и в дальнейшем хотя бы внешне, хотя бы частично от позиции провидца отказаться. Можно быть спорным явлением в культуре, и это даже неплохо, — но когда ты оказываешься вне, когда тебя игнорируют, невозможно не сделать из этого выводы. И речь тут не о героизме одиночества, а о самом обычном рассудке. <…>
Так что, несмотря на весь мой библиотечный запас, <…> меня нет нигде, я — Робинзон в космическом масштабе. Я сам напридумывал все эти свои информационные бомбы и прочее, но оказался проигнорированным дважды, как со стороны науки, так и со стороны литературы, как со стороны философии, так и со стороны критики. Думаешь, я жалуюсь? Нет, совсем нет. Это просто факты. Мне бы хотелось дискутировать с академиями, потому что есть о чём дискутировать, а меня приглашают на встречу с молодёжью из экономическо-железнодорожного техникума. Что я могу сказать этой молодёжи?[8]см. также о Хлориане Теоретии Ляпостоле в «Сказка о трёх машинах-рассказчицах короля Гениалона»

  — 29 октября 1964
  •  

Не тянет меня в Гарвард. Я бы поехал, если бы мог там поговорить с мудрецами, но Винер уже лежит в гробу…[9]Мрожек и Щепаньский приглашали его на тот же Международный семинар

  — 29 января 1965
  •  

Делегацию СССР возглавлял некогда могущественный бугай соцреализма, сам поэт Сурков, ныне тихий и скромный хрыч, который всех, кого мог, затаскивал в свой номер, из бездонного чемодана доставал бутылку (водка петровская, отличная) и упаивал гостей, общаясь только жестами, поскольку никакими языками, кроме своего родного, не владеет. <…>
Я заметил, не в первый раз уже, что мужчины у чехов всегда почему-то красивее прекрасного пола. Они флегматичны, мало чем интересуются, зато очень довольны сами собой, очень себя любят, себя хвалят, о себе без перерыва говорят, — например, во время поездки из Праги в Марианские Лазни автобус вдруг останавливается посреди чистого поля и высаживают нас, заграничных, удивлённых, и показывают отмеченный собаками камень — старый, серый, никакой, и объясняют, что это центр всей Европы. Оказывается, это с точностью великой определили профессиональные географы ещё блаженной памяти австро-венгерской монархии сто лет назад. Или рассказывают, что в том-то и том-то веке Прага была больше Парижа во столько-то раз. Всеобщее самолюбование в интеллектуальной плоскости проявляется и в твёрдом убеждении о страшной свободе, царящей ныне, — но при этом, к примеру, никакой иностранной прессы у них не найти. Забавный народец, весьма практичный, но как бы в последние годы поблекший…[10]на симпозиуме, посвященном Карелу Чапеку (5—9 сентября)

  — 20 сентября 1965
  •  

Вообще вокруг «Солярис» [в СССР] аж горело всё; видимо, я утолял голод метафизики, так это выглядело. Огонь энтузиазма, сердечность, разговоры до хрипоты, полёты на реактивном самолёте, поездки на автомобилях, визит в город физиков, выступления в больших и малых аудиториях, долгие ночные разговоры — мне рассказывали самые невероятные биографии, я узнал множество интересных людей…
А дома — болотная тишина, молчание полей и лесов, а ещё письмо от моего итальянского издателя, что за весь 1964 год он продал всего двадцать два экземпляра «Астронавтов», а потому хочет теперь, чтобы я выкупил у него остаток тиража по себестоимости. Сравни: в СССР тираж — два с половиной миллиона, космонавты зачитываются <…>. Какой размах, какой диапазон!.. Похоже, русские и мы — это два мира, разделённые миллионом световых лет. Они верят в искусство, оно им нужно как не знаю что. Они горят, они готовы в любую минуту заняться принципиальными проблемами, днём ли, ночью, это им без разницы. Это безоглядность какой-то дикой молодости, или (так Киёвский утверждает) они просто не познали ещё движения авангарда и оттого у них не девальвировались ещё какие-то смысловые версии слов девятнадцатого века. Они не стыдятся называть всё напрямую — жёстко, жадно, они не стыдятся своих чувств, не стыдятся вообще ничего. Может быть, у них только сейчас наступило время пророков, то есть время, когда писатель исполняет обязанности предсказателя, Господа Бога, любовницы, спасательного плота, благовония, помазания, посвящения в трансцендентность…[11]о той поездке в СССР см. «Беседы» (гл. «Книга жалоб и предложений») и «Так было»

  — 30 ноября 1965
  •  

... мы являемся свидетелями перерастания США во что-то новое, в активно-агрессивную силу, в полицейского-жандарма земного шара, намерения и возможности которого перепутаны, затуманены осознанием того, что в его распоряжении находятся средства чрезвычайной силы,..[12]

  — 5 февраля 1966
  •  

Очень разные судьбы моих книг на Востоке и на Западе. На Востоке меня воспринимают попросту в виде океана. Я получаю из России глубокие письма, даже философские трактаты. Я как тот Мудрый Старец, который знает, как нужно жить, а потрёпанные экземпляры моих польских изданий служат для изучения нашего родного языка. Польша — это особый случай, потому что никто у нас не является пророком. А вот один чех пишет по моему роману оперу. «Астронавты» неплохо идут на Западе, в Швейцарии они вышли в детском издательстве и так далее, <…> а вот моя piece de resistance «Солярис» издана только во Франции, а в других странах её пристроить не удаётся. Издатели, которым предлагали этот роман, крутили носом — это ведь не обычная, скажем так, привычная НФ, и, несомненно, они правы. Когда кто-то идёт в публичный дом, то ведь не для того, чтобы вести там разговоры на философские темы; красоты души проститутки, которая может оказаться какой-то там новой Соней, лишь неприятно его обескуражат и затруднят исполнение кропотливых действий, на которые он настроился. Так и в системах с упорядоченным распорядком всё (а значит, и книги) сразу же получает классификационное отношение, и ни один, даже мудрейший, французский критик, уважающий себя, не обнаружит ценности в серии книжек НФ карманного формата, которых в этой серии EX DEFINITIONE найти нельзя. Так доброе априорное знание серьёзно управляет миром и делает жизнь в нём по-настоящему комфортной. А потому тех, кто массово пишет и поглощает НФ, такие вот разные «Солярисы» обмануть не могут. В этом есть глубоко упрятанная правда, касающаяся таинственных и совершенно неизвестных приёмов, с помощью которых происходит столь тотальное игнорирование и фальсификация восприятия любого произведения искусства, любого писательского текста. Я считаю свою судьбу (то есть судьбу своих книг) нормальной. <…> Ожидание того, что третьестепенная литература будет нести первостепенное содержание, столь же нигилистично, сколь и противоположное суждение…[13]парафразировано в «Science fiction: безнадёжный случай — с исключениями» (1972)

  — 10 апреля 1967
  •  

Ситуация у нас ужасная! И всё прогнило, как никогда в пятидесятых годах, когда господствовал Святой, хоть и Чудовищный Порядок. Теперь же наблюдаются только Гниение, Смрад, Явное Лицемерие и Балаган, плюс повальное растление общества. То, за что Берут когда-то давал золотые часы, звания и ордена, сегодня делается за пару грошей. Литература играет уже даже не придворную роль, она играет роль просто дешёвой шлюхи.
<…> я был три недели в Москве — там почти то же самое...[14]

  — 25 ноября 1969
  •  

Моё присутствие в Западном Берлине является довольно случайным результатом польско-немецкого флирта. Пригласили потому, что надо было пригласить какого-нибудь ещё не до конца расстрелянного типа из Польши. Хотя всё это было в высшей степени иррационально, самой существенной для принятия мною решения поехать сюда была возможность написать тебе. Но это тоже иррационально, поскольку я могу, конечно, писать «всё», но мало что могу сказать…
Пребывание на родине и внутренне не испоганенное бытие сегодня для нас вещи несовместимые. Только здесь я ощущаю, в какой степени я там, дома, являюсь вещью, и мысль о том, что мой сын унаследует от меня ошейник, поражает. <…>
Любой поиск хотя бы одного не до конца засранного места в системе похож на отчаянные попытки атеиста пробиться к Господу Богу. Нет ни места такого, ни надежды. Поэтому моё личное движение в пространстве мысли является, в сущности, бегством.[14]

  — 27 ноября 1969
  •  

Я живу здесь словно сведённый судорогой, как бы с задержкой дыхания под водой. <…> Я будто упакован в слои ваты. <…> я был в Москве и видел несчастную, полуосознанную из-за одурманивания нищету. И знаю, что она вовсе не обязательна, то есть её могло бы вовсе не быть, но никого бы это не затронуло, кроме раздутых Махееков и пары забальзамированных бонз. Информационная дыра между Востоком и Западом растёт с чудовищной быстротой и неизбежностью. А разве первой обязанностью эмигранта не является представление каких-то правдивых свидетельств? Эх, если бы только правда на самом деле кого-то интересовала на Западе…
<…> Однако намного хуже Польша сейчас для тех, кому в самом деле хочется что-то сделать в интеллектуальной области. Отовсюду изгнаны философия, наука, литература. Русским чего-то ещё хочется — на самом деле; а у нас — покорность, цинизм, приспособленчество.[14]

  — 30 ноября 1969

Примечания[править]

  1. 1,0 1,1 1,2 Глава четвёртая, 29 // Геннадий Прашкевич, Владимир Борисов. Станислав Лем. — М.: Молодая гвардия, 2015. — Серия: Жизнь замечательных людей.
  2. 2,0 2,1 2,2 2,3 Три письма Славомиру Мрожеку / перевод В. И. Язневича // Чёрное и белое. — 2015. — С. 513-519.
  3. Глава четвёртая, 10 // ЖЗЛ.
  4. Глава четвёртая, 26 // там же.
  5. Глава пятая, 24 // там же.
  6. Глава четвёртая, 37 // там же.
  7. Глава пятая, 12 // там же.
  8. Глава четвёртая, 39 // там же.
  9. Глава пятая, 1 // там же.
  10. Глава пятая, 5 // там же.
  11. Глава пятая, 9 // там же.
  12. Глава пятая, 10 // там же.
  13. Глава пятая, 27 // там же.
  14. 14,0 14,1 14,2 Глава шестая, 2 // там же.