Повести Белкина (Гиппиус)

Материал из Викицитатника

«Повести Белкина» — статья Василия Гиппиуса 1937 года.

Цитаты[править]

  •  

Повести Белкина — не случайный эпизод пушкинского творчества и не случайный факт общей эволюции русской литературы. В этом убеждает сопоставление их как с теоретическими высказываниями Пушкина о литературе, так и с явлениями той современной Пушкину литературы, которую он теоретически и творчески преодолевал. — начало

  •  

Булгарин и его друзья неспособны были объяснить борьбу Пушкина против него иначе, как возводя её к личным мотивам, к литературному «соперничеству». Эта грубая инсинуация серьёзного опровержения не требует. Для Пушкина дело выходило, конечно, далеко за пределы личных отношений. Нужно было спасать русскую литературу и, прежде всего, русскую прозу, которой грозила опасность зарасти сорняком «булгаринства», — лишь представителем которого, правда наиболее активным, был «Видок Фиглярин» <…>.
Булгаринская опасность была главной, но не единственной. Карамзинская линия в русской прозе ещё была основной.

  •  

Первые же попытки изобразить «простой» быт — хотя бы даже быт купечества и духовенства, без подкрашиванья и без обязательного морализирования — вызывали отпор <…>. Подлинный демократизм пушкинской повести сказывается, прежде всего, в отсутствии всякой «нарочитости», в отсутствии лицемерной апологии представителей «низших слоёв». Типы ремесленников спокойно вступают в литературу как равноправные, не требуя никаких «оправданий».
Читая «Гробовщика» в свете всего, что выросло в литературе впоследствии из этого «зерна», можно не заметить его исключительного своеобразия. Своеобразие же это, прежде всего, в тоне трезвой простоты, в полном снятии всякой морализации. <…>
Авторы, пытавшиеся отяжелить пушкинскую фантастику каким-то дополнительным содержанием, не поняли, что в подлинно-исторической перспективе роль повести была прямо противоположная: разгрузить фантастику от того «принудительного ассортимента», без которого она не являлась в литературе: от морализма и дидактизма.

  •  

Если «Гробовщик» при всей новизне и свежести этой повести был всё же шуткой, то «Станционный смотритель» прямо врезывался в широко распространенную традицию. Здесь Пушкин шёл по пути наибольшего сопротивления: здесь противостояли ему не какие-нибудь нравоописательные очерки о бедняках или страшные истории о мертвецах, а давняя и в своё время прогрессивная традиция семейной буржуазной повести и драмы.

  •  

Чем больший нажим делала <проза после Пушкина> на мотиве сострадания, тем более ограниченным делается (в широких исторических масштабах) идейный смысл соответствующих сюжетов. Культ сострадания в его дальнейшем развитии легко приводил к «примирению с действительностью», а иногда и к активному оправданию этой действительности, т. е. к последствиям прямо реакционным.

  •  

Тема «Барышни-крестьянки», только навыворот, тема «Крестьянки-барышни», в литературе крепостной России была темой, не раз разрабатывавшейся совершенно всерьёз. Тема эта восходит несомненно к фактам западной предреволюционной литературы. <…>
Что же делает Пушкин с этой темой — острой в основе, но безнадёжно притупившейся в литературном обиходе? Он идёт и здесь по пути наибольшего сопротивления, подставляя под стёртые шаблоны живую действительность и тем разоблачая эти шаблоны.

  •  

Проблема характера вообще не стояла ещё перед Пушкиным в той остроте, в какой стояла в последующей литературе и, прежде всего, у Гоголя. Но, создав образ Сильвио и намечая рядом с ним отличный от него образ графа, Пушкин не пустил в ход осуждённых им «пошлых пружин». Смысл характера Сильвио не в его противоположности характеру графа, а в его внутренней противоречивости, в намеченной в нём диалектике личной страсти.

  •  

«Метель» не раз давала повод к самым натянутым, самым фантастическим истолкованиям: старое пушкиноведение как бы соглашалось «признать» повесть с тем лишь условием, чтобы она оказалась достаточно солидной аллегорией, по возможности и с моралью. <…>
В «Метели» Пушкин попробовал «примерить» <…> к обыденному усадебно-дворянскому быту литературный шаблон, <…> трогательный и, в своих возможностях, даже трагический <…>. Но сентиментальная литература, «чопорная и жеманная», и там, где она претендует на серьёзность, на соответствие жизни, остаётся по отношению к жизни инородным слоем. <…>
«Метель» начата как повесть мрачная с трагическими возможностями, но едва ощутимая, тонкая авторская ирония сопровождает рассказ даже в таких эпизодах, как болезнь Марьи Гавриловны, <…> даже в эпизоде известия о смерти Владимира <…>. Последовательный иронический тон пронизывает вторую часть повести и придаёт неожиданной развязке комедийно-водевильный налёт.

  •  

В воображаемом Белкине Ап. Григорьев видел опору своим известным идеям о «кротком» русском типе, призванном восторжествовать над хищным. Эти идеи <…> были отрицанием всего революционно-демократического движения, как якобы чуждого «истинному» русскому «типу».
<…> григорьевское осмысление Белкина прочно вошло в литературу. Оно вскоре было поддержано Достоевским и обратилось в похвалу народности Пушкина в славянофильском понимании: «<…> Он, аристократ, Белкина в своей душе заключал!». Миф о Белкине (трудно назвать его иначе) был подхвачен и всем почти литературоведением XIX века.