Сексус

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Сексус» (англ. Sexus) — автобиографический роман Генри Миллера, впервые изданный в 1949 году. Открыл трилогию «Роза распятия».

Цитаты[править]

  •  

— Кто знает, что такое опасность? Чувствовать себя неуверенно — вот опасность. — 2

 

"Who knows what is dangerous? To doubt, that is dangerous."

  •  

Язык начинается лишь в той точке, где возникает угроза общению. — 2

 

Language only begins at the point where communication is endangered.

  •  

Чтобы наслаждаться чем-либо, вам надо сделать себя готовым к получению наслаждения, это требует известного контроля, дисциплины, даже чистоты, если хотите. Но прежде всего это предполагает умение желать, а желание можно взрастить в себе только подлинной жизнью. — 6

 

To enjoy anything you have to make yourself ready to receive it; it implies a certain control, discipline, chastity, I might even say. Above all, it implies desire, and desire is something you have to nourish by right living.

  •  

Никто в доме не пытался решить тараканью проблему. <…>
Время от времени на него накатывала хандра. Жалкий вид являл он тогда — ничего от человеческого существа, ничего даже от мира животных, это был представитель царства растительного. Он плюхался где-нибудь и безропотно отдавался гниению. В эти часы в нём вспухали какие-то новообразования, словно глазки на огромной картофелине, оставленной умирать в заплесневелом мраке. <…>
Он был чудищем, пришедшим из растительного царства, миновав стадию животного. В его почти неодушевлённую плоть вложили мозг, принявшийся управлять им абсолютно деспотически. Эмоциональная жизнь его состояла из сентиментальной кашицы, и он расплескивал её подобно пьяному казаку. В его нежности было что-то от людоеда: ему требовались не трепет и волнение сердца, а само сердце, и вместе с ним, если б было можно, он сожрал бы и желудок, и поджелудочную, и печень — все съедобные части человеческого организма. На вершине экзальтации он, казалось, был готов не только растерзать предмет своей нежности, но и самого себя отдать на съедение. Рот у него перекашивало, челюсть отваливалась в приступе подлинно антропофагского вожделения. Он распалял себя, пока всё его существо не испарялось, превращаясь в губчатую эктоплазменную субстанцию. Это было жуткое состояние, вселяющее ужас своей неуправляемостью. Это были лишённое индивидуальности обжорство, захлеб, похмельная отрыжка допотопного восторга — латентная память крабов и змей об их нескончаемых соитиях в протоплазменной слизи давно забытых эпох.
И вот теперь здесь, в Тараканьем Зале, как мы окрестили это место, приготовлялся тонкий сексуальный омлет, который мы все смаковали, каждый по-своему. Это была, так сказать, клиника любви, где семена любви прорастали как сорная трава и подобно сорной траве выпалывались с корнем или срезались косой. — 8

 

Nobody attempted to wrestle with the problem of roaches. <…>
At intervals there came moods of dejection. He was a pitiful object then—something quite inhuman, something not of the animal world but of the vegetable kingdom. He would plop himself down somewhere and let himself rot. In this condition tumors sprouted from him, as from some gigantic mouldy potato left to perish in the dark. <…>
As far as one could make out he had no personal problems. He was a monster who had emerged from the vegetable kingdom without passing through the animal stage. His body, almost insentient, was invested with a mind which ruled him like a tyrant. His emotional life was a mush which he ladled out like a drunken Cossak. There was something almost anthropophagous about his tenderness; he demanded not the promptings and stirrings of the heart but the heart itself, and with it, if possible, the gizzard, the liver, the pancreas and other tender, edible portions of the human organism. In his exalted moments he seemed not only eager to devour the object of his tenderness but to invite the other to devour him also. His mouth would wreath itself in a veritable mandibular ecstasy; he would work himself up until the very soul of him came forth hi a spongy ectoplasmic substance. It was a horrible state of affection, terrifying because it knew no bounds. It was a depersonalized glut or slop, a hangover from some archaic condition of ecstasy—the residual memory of crabs and snakes, of their prolonged copulations in the protoplasmic slime of ages long forgotten.
And now, in Cockroach Hall, as we called it, there was preparing itself a delicious sexual omelette which we
were all to savour, each in his own particular way. There was something intestinal about the atmosphere of the
establishment, for it was an establishment more than a home. It was the clinic of love, so to speak, where
embryos sprouted like weeds and, like weeds, were pulled up by the roots or chopped down with the scythe.

  •  

Она, бывало, засовывала язык мне в глотку так далеко, что я мог вполне проглотить его, а потом вытягивала его обратно и мучительно сладко принималась ходить по дёснам. Когда я пробовал вытащить из неё член, чтобы он немного глотнул свежего воздуха, она сразу же с жадностью хватала его, вталкивала обратно и так подавалась ему навстречу, что он касался самого дна. А теперь я вытащил его не до конца, я оставил его у самого входа в пещеру, и он тыкался туда и сюда, словно пёс, что-то вынюхивающий своим мокрым носом. — 10

 

Sometimes she slid it into my throat as though to let me swallow it, then withdrew it tantalizingly to concentrate on the signalling below. Once I pulled my prick out all the way, to give it a breath of air, but she reached for it greedily and slipped it back in again, thrusting herself forward so that it would touch bottom. Now I drew it out just to the tip of her cunt and, like a dog with a moist nose, I sniffed at it with the tip of my pecker.

  •  

Чтобы стать совершенным любовником, магнитом, слепящим фокусом, в котором собрана вся Вселенная, надо прежде всего постигнуть глубокую мудрость превращения в круглого дурачка. И если великодушие сердца ведет мужчину к безумию и гибели — он неотразим для женщины. Для женщины, знающей, что такое любовь, разумеется. Тех же, выпрашивающих любовь, способных видеть лишь собственное отражение в зеркалах, любовь, как бы ни была она велика, никогда не утоляет. А мир так изголодался по любви, что мужчины и женщины слепнут от сверкания и блеска своих отраженных «я». Неудивительно, что револьверный выстрел становится их последним призывом. — 10

 

To become the great lover, the magnetiser and catalyzer, the blinding focus and inspiration of the world, one has to first experience the profound wisdom of being an utter fool. The man whose greatness of heart leads him to folly and ruin is to a woman irresistible. To the woman who loves, that is to say. As to those who ask merely to be loved, who seek only their own reflection in the mirror, no love however great, will ever satisfy them. In a world so hungry for love it is no wonder that men and women are blinded by the glamour and glitter of their own reflected egos. No wonder that the revolver shot is the last summons.

  •  

Разговор, подлинный разговор, по-моему, одно из самых ярких проявлений человеческой жажды всеохватного слияния. <…> Когда человек откроется по-настоящему, когда он позволит себе самовыражаться без боязни быть осмеянным, осуждённым, гонимым, тогда он прежде всего должен проявить себя в любви. В истории человеческой любви всё мы застряли ещё на первой главе. Даже здесь, в царстве личного, наблюдается скудный, дешёвенький ассортимент. Наберётся ли хотя бы дюжина героев и героинь любви, чтобы следовать их высокому примеру? <…> И так много здесь насочинено, преувеличено, приукрашено людьми, знавшими только нищую, убогую любовь, которым в ответ на их мольбы были посланы эти мифы и легенды. — 14

 

Talk, real talk, it seems to me, is one of the most expressive manifestations of man's hunger for unlimited marriage. <…> When man begins to permit himself full expression, when he can express himself without fear of ridicule, ostracism or persecution, the first thing he will do will be to pour out his love. In the story of human love we are still at the first chapter. Even there, even in the realm of the purely personal, it is a pretty shoddy account. Have we more than a dozen heroes and heroines of love to hold up as examples? <…> So much of it is fictive, expanded and glorified by the poverty-stricken lovers whose prayers are answered only by myth and legend.

  •  

Термин «психоанализ» с годами будет постепенно терять свой магический ореол и станет расхожим словечком. Терапевтическая ценность будет убывать в точном соответствии с ростом его популярности, <…> потому что невротик всё меньше и меньше будет хотеть приспособиться к этой жизни. — 14

 

The term psychoanalysis would gradually lose its magic and become a by-word. Its therapeutic value would decrease in proportion to the spread of popular understanding <…> with the increasing desire of the neurotic to become readapted to life.

  •  

— У вас всегда получается немного чересчур, вы всё время чуточку перебарщиваете. Вам бы в России следовало родиться. — 17

 

"You're always a little wide of the mark… too big a swoop. You ought to have been born in Russia!"

  •  

Только великие, воистину своеобразные личности похожи друг на друга. Братство начинается на вершинах, а не внизу. Чем ближе к Богу, тем больше мы походим один на другого. А на дне — словно куча мусора… — 17

 

Only the great, the truly distinctive individuals, resemble one another. Brotherhood doesn't start at the bottom, but at the top. The nearer we get to God the more we resemble one another. At the bottom it's like a rubbish pile…

  •  

… оттого, что у [О'Мары] был необычный член, оттого, что он был длинен и изогнут, оттого, что мог стоять бесконечно долго, что нередко заставлял её забыть обо всём, она не в силах была отказать ему. <…> Член О'Мары принадлежал к породе зловещих угрюмцев. О'Мара был Скорпион. Он словно какая-то допотопная тварь, затаившаяся в засаде, некая гигантская, крадущаяся, терпеливая рептилия, обитающая в болотах. Он был холоден и плодовит. Вся его жизнь заключалась в спаривании. Если нужно, он мог годами терпеливо дожидаться очередной случки. И когда жертва доставалась ему, когда он смыкал на ней свои челюсти, он пожирал её не спеша, кусочек за кусочком. — 21

 

… because it was an unusual prick, because it was long and bent, because it could hold out indefinitely, because it could make her lose herself, she was unable to resist. He had only to take it out and put in her hand and she was done for. <…> O'Mara had a sullen sort of prick. He was Scorpio. He was like some primeval creature that waited in ambush, some huge, patient, crawling reptile which hid in the swamps. He was cold and fecund; he lived only to fuck, but he could bide his time, could wait years between fucks if necessary. Then, when he had you, when he closed his jaws on you, he devoured you piece-meal. That was O'Mara…

  •  

Клео <…> царствовала в бурлеске на Хьюстон-стрит. <…>
К моменту её появления все уже были готовы дрочить. В отличие от Индии, где богатый набоб скупает все места в полудюжине рядов и мастурбирует себе, ни о чём не тревожась, здешним приходилось работать втихую. Этакая оргия в консервной банке. Семя течёт как бензин — свободно. Даже слепому понятно, что на виду у всех — манда. Забавно, что никто при этом не срывается с места и не драпает куда-нибудь в укромный уголок; лишь изредка, придя домой, кто-то отхватит себе ржавой бритвой яйца, но никогда ты не прочтёшь в газетах об этих незначительных инцидентах.
Изюминка танца Клео заключалась в помпоне, присобаченном посередине её пояса, прямо над её розовым кустом. Потому-то все взгляды были прикованы к этой точке. Клео вертела им, как детской вертушкой, или заставляла помпон подпрыгивать и биться в электрических спазмах. Потом наступало некоторое успокоение, сопровождаемое глубокими вздохами, словно лебедь добирал последние крохи бурного оргазма. Она действовала то дерзко и вызывающе, то сосредоточенно-угрюмо. Но всё равно помпон казался частью её тела — пуховый шарик, выросший над венериным холмом. Наверное, он достался ей где-нибудь в алжирском бардаке от французского матросика. Штуковина эта вызвала просто танталовы муки… — 22

 

Cleo was <…> the rage at the Houston Street Burlesk. <…>
By the time Cleo appears everybody is ready to jerk off. (Not like in India where a rich nabob buys up a half dozen rows of seats in order to masturbate in peace.) Here everybody gets to work under his hat. A condensed milk orgy. Semen flows as freely as gasoline. Even a blind man would know that there's nothing but cunt in sight. The amazing thing it that there is never a stampede. Now and then some one goes home and cuts his balls off with a rusty razor, but these little exploits you never read about in the newspapers.
One of the things that made Cleo's dance fascinating was the little pom-pom she wore in the center of her girdle—planted right over her rose-bush. It served to keep your eyes riveted to the spot. She could rotate it like a pin-wheel or make it jump and quiver with little electric spasms. Sometimes it would subside with little gasps, like a swan coming to rest after a deep orgasm. Sometimes it acted saucy and impudent, sometimes it was sullen and morose. It seemed to be part of her, a little ball of fluff that had grown out of her Mons Venus. Possibly she had acquired it in an Algerian whore-house, from a French sailor. It was tantalizing…

1[править]

  •  

… бездействующая машина создаёт вокруг себя пустоту более глубокую, чем сама смерть.

 

… when the machines are left idle they create a void deeper than death itself.

  •  

Как могла крохотная капелька, выскочившая из пениса, добиться такого потрясающего результата? Я верю в это. Верую. Верую во единого Бога Отца и в Иисуса Христа, Сына Божия, единородного Отцу, и благодатную Деву Марию, в Святого Духа, в Адама Кадмона, в хромированный никель, в окислы хрома и ртутный хром, в водяную дичь и водяные лилии, в эпилептические припадки, в бубонную чуму, в злых дэвов, в противостояние планет, в бейсбольную биту, в революции, в потрясение основ, в землетрясения, в войны, в циклоны, в Кали-югу и в хула-хула. Верую. Верую. Верую, потому что иначе я превращусь в свинцовое тело, лежащее недвижно ничком и обречённое на вечную тоску… — пародия на Символ веры (прим. Е. Храмова)

 

That one little drop escaping from a man's penis should produce such staggering results! I believe in God the Father, in Jesus Christ his only begotten Son, in the blessed Virgin Mary, the Holy Ghost, in Adam Cadmium, in chrome nickel, the oxides and the mercurichromes, in water-fowls and water-cress, in epileptoid seizures, in bubonic plagues, in Devachan, in planetary conjunctions, in chicken tracks and stick throwing, in revolutions, in stock crashes, in wars, earthquakes, cyclones, in Kali Yuga and in hula-hula. I believe. I believe. I believe because not to believe is to become as lead, to lie prone and rigid, forever inert, to waste away…

  •  

У ребёнка нет нужды в писании — он безгрешен. Взрослый пишет, чтобы очиститься от яда, накопившегося в нём за годы неправедной жизни. Он пытается вернуть свою чистоту, а добивается лишь того, что прививает миру вирус разочарованности. Никто не напишет ни слова, если у него хватает смелости поверить в то, что он живёт в правильном мире и живёт так, как, по его мнению, следует жить. <…> «Книги — гробницы человеческих деяний», — говорил Бальзак.

 

A child has no need to write, he is innocent. A man writes to throw off the poison which he has accumulated because of his false way of life. He is trying to recapture his innocence, yet all he succeeds in doing (by writing) is to inoculate the world with the virus of his disillusionment. No man would set a word down on paper if he had the courage to live out what he believed in. <…> "Books are human actions in death," said Balzac.

  •  

Истинно крупный писатель не так уж и хочет писать. Ему хочется лишь, чтобы мир стал местом, где можно было бы жить жизнью воображаемых образов. Первое слово, которое он с дрожью доверяет бумаге, это слово раненого ангела: «Боль». Переносить слова на бумагу — всё равно что накачивать себя наркотиками. Видя, как разбухает у него на столе рукопись, автор и сам надувается бредом величия: «Вот я и стал завоевателем <…>».
Гениальный человек не вдохновляет другого гениального человека. Все гении, так сказать, пиявки. Они кормятся из одного источника — сосут кровь жизни. Для гения самое важное — не превратиться в приносящего пользу, раствориться в общем потоке, снова стать незаметной рыбкой, а не чудом морским. <…>
А самое лучшее в писательстве — вовсе не работа сама по себе, не укладка слова к слову, кирпичика к кирпичику. Лучшее — это приготовления, кропотливый черновой труд, совершающийся в тишине, в любом состоянии, спишь ты или бодрствуешь. Словом, самое лучшее — период вынашивания плода. Никто ещё не записывает того, что собирается высказать. Пока это лишь доисторический поток, в глубине которого (не имеет значения, пишешь ты или не пишешь) постоянно идёт созидание. Там нет ещё ни размеров, ни формы, нет элементов времени и пространства. В этой первоначальной, первобытной стадии, которая есть только собирание, а не воплощение, годится все; даже то, что скрывается с глаз, казалось бы, исчезает — не гибнет; что-то, что там было изначально, нечто нетленное, подобно памяти, или материи, или Богу, всегда идёт в дело и несется в общем потоке, словно тростинка, брошенная по течению.

 

The truly great writer does not want to write: he wants the world to be a place in which he can live the life of the imagination. The first quivering word he puts to paper is the word of the wounded angel: pain. The process of putting down words is equivalent to giving oneself a narcotic. Observing the growth of a book under his hands, the author swells with delusions of grandeur. "I too am a conqueror <…>"
One genius does not inspire another. All geniuses are leeches, so to speak. They feed from the same source—the blood of life. The most important thing for the genius is to ,make himself useless, to be absorbed in the common stream, to become a fish again and not a freak of nature. <…>
The best thing about writing is not the actual labor of putting word against word, brick upon brick, but the
preliminaries, the spade work, which is done in silence, under any circumstances, in dream as well as in the
waking state. In short, the period of gestation. No man ever puts down what he intended to say: the original
creation, which is taking place all the time, whether one writes or doesn't write, belongs to the primal flux: it
has no dimensions, no form, no time element. In this preliminary state, which is creation and not birth, what
disappears suffers no destruction; something which was already there, something imperishable, like memory,
or matter, or God, is summoned and in it one flings himself like a twig into a torrent.

  •  

Был и Костиган, разбойник из Йорквилля, ещё один надёжный столп, чувствительный, как старый боров. Когда-то он свел знакомство с писателем из «Полицейской газеты» и с тех пор стремился к избранному обществу. <…> У него была жена с девичьим именем Тилли Юпитер, очень походившая на крепкий кактусовый росток: ткнёшь — и потечёт густое жирное молоко. Вечер, проведённый с этой парочкой, приводил меня в такое состояние, будто меня поразили отравленной стрелой.

 

There was Costigan, the knuckle-duster from Yorkville—another good stand-by and sensitive as an old sow. He once knew a writer for the Police Gazette; that made him eligible to seek the company of the elect. <…> He had a wife whose maiden name was Tillie Jupiter; she was built like a cactus plant and gave plenty of rich milk. An evening with the two of them would set my mind to work like a poisoned arrow.

Перевод[править]

Е. Л. Храмов, 1999 (с незначительными уточнениями)

О романе[править]

  •  

Модель развития человеческой личности, предложенная Миллером ещё в «Тропиках», в цикле «Роза Распятия» не претерпевает принципиальных изменений. <…>
Её стержнем правильнее всего было бы считать теорию воли, выдвинутую <…> Отто Ранком[1]. <…>
Внешне жизнь [Миллера в романе] ничем не отличается от бессознательного существования остальных: у него семья, он ежедневно ходит на службу. Однако, в отличие от других, Миллер болезненно переживает умертвляющее воздействие культуры и осознает необходимость бегства. <…> Миллеру не хватает сил сформулировать собственную волю. Он всего лишь пациент под наркозом, как и все остальные, с той лишь разницей, что ему удалось смыться с операционного стола. <…> Таким образом, в «Сексусе» метания главного героя остаются невротическими, если использовать термин Ранка. Он ещё не готов к тому, чтобы стать творческой личностью. <…>
Рецепт превращения бессознательного эмбриона или автомата в личность Миллер даёт нам в романах «Тропик Рака» и «Тропик Козерога». В «Сексусе» эксплуатируются лишь отголоски, полутона высказанных ранее идей, и Миллер намеренно лишает эти идеи прежней ясности и глубины. <…>
Миллер демонстрирует опасность сексуальной зависимости, которая приводит к тому, что человек теряет волю, индивидуальность и добровольно превращается в порноактёра. Секс в романе отделён от человека и представлен абсолютно самодостаточным, никуда не ведущим, а, напротив, «консервирующим» индивидуальность. Герой оказывается заложником секса. Тело становится не менее серьёзным механизмом репрессии и воли, чем душа.
Данная проблема связана и с общим замыслом романа. Концепция поражения героя, безусловно, определяет поэтику «Сексуса». Он сделан как нарочито неудачное произведение. Перед читателем текст, порождённый мировидением, утратившим единство и неспособным свести мир в единое целое. <…>
Трилогия «Роза Распятия» — своего рода путь окончательного преодоления невроза, сформировавший подлинного писателя — Генри Миллера, автора блестящего, предельно цельного романа «Тропик Рака». Но прежде искусство и секс должны стать для него единым целым. Лишь творческий акт освободит его от Моны. Эта зависимость исчезнет, как только Мона станет персонажем текстов Миллера.[2]

  Андрей Аствацатуров, «Искусство и эрос в романе Генри Миллера „Сексус“»

Примечания[править]

  1. Gordon W. The Mind and Art of Henry Miller. Louisiana, 1967, pp. 47-58.
  2. Генри Миллер. Сексус. — СПб.: Азбука, 2000. — С. 589-606.