Сочинения Александра Пушкина (Белинский)/Статья десятая
Десятая статья Виссариона Белинского из цикла «Сочинения Александра Пушкина» была впервые опубликована в 1845 году без подписи[1]. Посвящена драме Пушкина «Борис Годунов» и самому царю.
Цитаты
[править]… ни в одном из прежних своих произведений не достигал Пушкин до такой художественной высоты, и ни в одном не обнаружил таких огромных недостатков, как в «Борисе Годунове». Эта пьеса была для него истинно Ватерлооскою битвою, в которой он развернул во всей ширине и глубине свой гений и, несмотря на то, всё-таки потерпел решительное поражение. |
… «Борис Годунов» — совсем не драма, а разве эпическая поэма в разговорной форме. Действующие лица, вообще слабо очеркнутые, только говорят и местами говорят превосходно; но они не живут, не действуют. Слышите слова, часто исполненные высокой поэзии, но не видите ни страстей, ни борьбы, ни действий. Это один из первых и главных недостатков драмы Пушкина; но этот недостаток не вина поэта: его причина — в русской истории, из которой поэт заимствовал содержание своей драмы. Русская история до Петра Великого тем и отличается от истории западноевропейских государств, что в ней преобладает чисто эпический, или, скорее, квиэтический характер, тогда как в тех преобладает характер чисто драматический. |
Итак, если в «Борисе Годунове» Пушкина почти нет никакого драматизма, — это вина не поэта, а истории, из которой он взял содержание для своей эпической драмы. Может быть, от этого он и ограничился только одною попыткою в этом роде. |
… до тех пор, пока русская история не будет изложена совершенно с другой точки зрения и с тем уменьем, которое даётся только талантом, — до тех пор история Карамзина поневоле будет единственною в своём роде. Но уже и теперь её недостатки видны для всех, может быть, ещё больше, нежели её достоинства. В недостатках фактических нельзя винить Карамзина, приступившего к своему великому труду в такое время, когда историческая критика в России едва начиналась и Карамзин должен был, пиша историю, ещё заниматься историческою разработкою материалов. Гораздо важнее недостатки его истории, происшедшие из его способа смотреть на вещи. Сначала его история — поэма вроде тех, которые писались высокопарною прозою и были в большом ходу в конце прошлого века. Потом мало-помалу, входя в дух жизни древней Руси, он, может быть, незаметно для самого себя, увлекаясь своим трудом, увлёкся и духом древнерусской жизни. С Иоанна III Московское царство, в глазах Карамзина, становится высшим идеалом государства, и, вместо истории допетровской России, он пишет её панегирик. Всё в ней кажется ему безусловно великим, прекрасным, мудрым и образцовым. К этому присоединяется ещё мелодраматический взгляд на характеры исторических лиц. У Карамзина ни в чём нет середины: у него нет людей, а есть только или герои добродетели, или злодеи. Этот мелодраматизм простирается до того, что одно и то же лицо у него сперва является светлым ангелом, а потом чёрным демоном. <…> Жертвы Грозного часто говорят ему перед смертию эффектные речи, как будто бы переведённые из Тита Ливия. Такого же мелодраматического злодея сделал Карамзин и из Бориса Годунова. |
Пушкин бесподобно передал жалобы карамзинского Годунова на народ. |
Какая жалкая мелодрама! Какой мелкий и ограниченный взгляд на натуру человека! Какая бедная мысль — заставить злодея читать самому себе мораль, вместо того чтоб заставить его всеми мерами оправдывать своё злодейство в собственных глазах! На этот раз историк сыграл с поэтом плохую шутку… И вольно же было поэту делаться эхом историка, забыв, что их разделяет друг от друга целый век!.. Оттого-то в философском отношении этот взгляд на Годунова сильно напоминает собою добродушный пафос сумароковского Димитрия Самозванца… |
Смерть царевича Димитрия — дело тёмное и неразрешимое для потомства. Не утверждаем за достоверное, но думаем, что с большею основательностию можно считать Годунова невинным в преступлении, нежели виновным. Одно уже то сильно говорит в пользу этого мнения, что Годунов — человек умный и хитрый, администратор искусный и дипломат тонкий — едва ли бы совершил своё преступление так неловко, нелепо, нагло, как свойственно было бы совершить его какому-нибудь удалому пройдохе вроде Димитрия Самозванца, который увлекался только минутными движениями своих страстей и хотел пользоваться настоящим, не думая о будущем. Годунов имел все средства совершить своё преступление тайно, ловко, не навлекая на себя явных подозрений. Он мог воспитать царевича так, чтоб сделать его неспособным к правлению и довести до монашеской рясы; мог даже искусно оспаривать законность его права на наследство, так как царевич был плодом седьмого брака Иоанна Грозного. Самое вероятное предположение об этом тёмном событии нашей истории должно, кажется, состоять в том, что нашлись люди, которые слишком хорошо поняли, как важна была для Годунова смерть младенца, заграждавшего ему доступ к престолу, и которые, не сговариваясь с ним и не открывая ему своего умысла, думали этим страшным преступлением оказать ему великую и давно ожидаемую услугу. Это напоминает нам сцену из Антония и Клеопатры Шекспира на палубе помпеева корабля <от слов> «Хочешь ли ты быть владыкою всего света?» <до> «Оставь его и пей». |
Как правитель и как царь, Годунов обнаружил много ума и много способности, но нисколько гения. |
На всех действиях Бориса, даже самых лучших, лежит печать отвержения. Все дела его неудачны, не благодатны, потому что все они выходили из ложного источника. Любовь его к народу была не чувством, а расчётом, и потому в ней есть что-то ласкательное, льстивое, угодническое, и потому народ не обманулся ею и ответил на неё ненавистью. Удивительное существо — народ! Почти всегда невежественный, грубый, ограниченный, слепой, — он непогрешительно истинен и прав в своих инстинктах; если он иногда обманывается с этой стороны, то на одну минуту — не более, и кто не любит его по внутренней, живой, сердечной потребности любить его, тот может осыпать его деньгами, умирать за него, — он будет им превозносим и восхваляем, но любим никогда не будет. Если же кто любит его не по расчёту, а по внутренней инстинктуальной потребности любить, тот может итти вопреки всем его желаниям, — и за это народ будет его осуждать, будет на него роптать и в то же время будет любить его. Как Годунов служит живым доказательством первой истины, так Пётр Великий служит живым доказательством второй. <…> Гений часто действует инстинктивно, безумно — и всегда успевает, между тем как талант рассчитывает верно, соображает тонко, действует мудро, — все это видят и все одобряют его цель и средства, никто не сомневается в успехе, а между тем, глядь, — вся эта мудрость сама собою обратилась в безумие, и великолепное здание, воздвигавшееся с таким трудом, очутилось карточным домиком: дунул ветер — и нет его… Вот талант, который берётся за роль гения! |
У великого человека и сердце великое. Идя своею дорогою и опираясь на свою силу, он ничего не боится; он разит своих врагов, но не мстит им; в их падении для него заключается торжество его дела, а не удовлетворение обиженного самолюбия. Пётр Великий умел карать врагов своего дела и умел прощать личных врагов, если видел, что они ему не опасны. Его кара была актом правосудия, а не делом личного мщения, и он карал открыто, среди белого дня, но не отравлял во мраке; приняв публично донос, публично исследовал дело и публично наказывал, если донос оказывался справедливым. Когда бунт стрелецкий заставил его воротиться из путешествия, — кровь стрельцов лилась рекою в глазах грозного царя, — и он не боялся показаться тираном, потому что не был им. Не так действовал Годунов. Сперва он крепился, надеясь ласкою и милостию обезоружить тайных врагов и прекратить неблагоприятные о себе толки; но, видя, что это не действует, не вытерпел, и тогда настала эпоха террора, шпионства, доносов, пыток и скоропостижных смертей… У Годунова не было великого сердца, и потому он не мог не мучиться подозрениями, не бояться крамолы, не увлекаться личным мщением и, наконец, не сделаться тираном |
Вообще, надобно заметить, что, чем больше понимал Пушкин тайну русского духа и русской жизни, тем больше иногда и заблуждался в этом отношении. Пушкин был слишком русский человек, <…> всё русское слишком срослось с ним. <…> Первыми своими произведениями он прослыл на Руси за русского Байрона, за человека отрицания. Но ничего этого не бывало: невозможно предположить более антибайронической натуры, как натура Пушкина. |
Пушкин до того вошёл в её дух, до того проникнулся им, что сделался решительным рыцарем истории Карамзина и оправдывал её не просто как историю, но как политический и государственный коран, долженствующий быть пригодным, как нельзя лучше, и для нашего времени, и остаться таким навсегда. |
Правда, Пимен уж слишком идеализирован в его первом монологе, и потому чем более поэтического и высокого в его словах, тем более грешит автор против истины и правды действительности: не русскому, но и никакому европейскому отшельнику-летописцу того времени не могли войти в голову подобные мысли <…>; следовательно, эти прекрасные слова — ложь… но ложь, которая стоит истины: так исполнена она поэзии, так обаятельно действует на ум и чувство! Сколько лжи в этом роде сказали Корнель и Расин, — и однакож просвещённейшая и образованнейшая нация в Европе до сих пор рукоплещет этой поэтической лжи! И не диво: в ней, в этой лжи относительно времени, места и нравов, есть истина относительно человеческого сердца, человеческой натуры. |
… длинный монолог Пимена о суете света и преимуществе затворнической жизни — верх совершенства! Тут русский дух, тут Русью пахнет! Ничья, никакая история России не даст такого ясного, живого созерцания духа русской жизни, как это простодушное, бесхитростное рассуждение отшельника. Картина Иоанна Грозного, искавшего успокоения «в подобии монашеских трудов»; характеристика Феодора и рассказ о его смерти, — всё это чудо искусства, неподражаемые образы русской жизни допетровской эпохи! Вообще, вся эта превосходная сцена сама по себе есть великое художественное произведение, полное и оконченное. Она показала, как, каким языком должны писаться драматические сцены из русской истории, если уж они должны писаться, — и если не навсегда, то надолго убила возможность таких сцен в русской литературе, потому что скоро ли можно дождаться такого таланта, который после Пушкина мог бы подвизаться на этом поприще?.. А при этом ещё нельзя не подумать, не истощил ли Пушкин своею трагедиею всего содержания русской жизни до Петра Великого, так что касаться других эпох и других событий исторических значило бы только с другими именами и названиями повторять одну и ту же основную мысль и потому быть убийственно однообразным?.. |
… спрашиваем: который из Годуновых более трагическое лицо — цареубийца, наказанный за злодеяние, или достойный человек, падший за недостатком гениальности? Трагическое лицо непременно должно возбуждать к себе участие. <…> Как злодей, Борис не возбуждает к себе никакого участия, потому что он — злодей мелкий, малодушный; но, как человек замечательный, так сказать, увлечённый судьбою взять роль не по себе, он очень и очень возбуждает к себе участие: видишь необходимость его падения и всё-таки жалеешь о нём… |
Последнее слово трагедии, заключающее в себе глубокую черту, достойную Шекспира… В этом безмолвии народа слышен страшный, трагический голос новой Немезиды, изрекающей суд свой над новою жертвою — над тем, кто погубил род Годуновых… — конец |
Примечания
[править]- ↑ Отечественные записки. — 1845. — Т. XLIII. — № 11 (цензурное разрешение 31 октября). — Отделение V. — С. 1-22.
- ↑ Пушкин следовал за историком лишь в фабуле и развитии сюжета. Но Пушкин был совершенно самостоятелен в главном — в оценке роли народа в исторических событиях «смутного времени». (В. И. Кулешов. Примечания // В. Г. Белинский. Собрание сочинений в трёх томах. Том III. Статьи и рецензии 1843-1848. — ОГИЗ, ГИХЛ, М., 1948. — С. 570.)