Мартин Иден

Материал из Викицитатника

«Мартин Иден» (англ. Martin Eden) — четвёртый и самый известный роман Джека Лондона. Написан в 1908—9 годах.

Цитаты[править]

  •  

«Кто ты такой, Мартин Иден? — спрашивал он себя в этот вечер, вернувшись домой и глядя на себя в зеркало. Он глядел долго и с любопытством. — Кто ты и что ты? Где твоё место? Твоё место подле такой девушки, как Лиззи Конолли. Твоё место среди миллионов людей труда, — там, где всё вульгарно, грубо и некрасиво. Твоё место в хлеву, на конюшне, среди грязи и навоза. Чувствуешь запах прели? Это гниёт картофель. Нюхай же, чёрт тебя побери, нюхай хорошенько! А ты смеешь совать нос в книги, слушать красивую музыку, любоваться прекрасными картинами, заботиться о своём языке, думать о том, о чём не думает никто из твоих товарищей, отмахиваться от Лиззи Конолли и любить девушку, которая неизмеримо далека от тебя и живёт среди звёзд! Кто ты и что ты, чёрт тебя возьми! Добьёшься ли ты того, к чему стремишься?»
Он погрозил себе в зеркале кулаком и сел на край кровати, глядя перед собой широко открытыми, невидящими глазами. Потом немного спустя достал свою тетрадку, учебник алгебры и углубился в квадратные уравнения… — глава XII

 

Who are you, Martin Eden? he demanded of himself in the looking-glass, that night when he got back to his room. He gazed at himself long and curiously. Who are you? What are you? Where do you belong? You belong by rights to girls like Lizzie Connolly. You belong with the legions of toil, with all that is low, and vulgar, and unbeautiful. You belong with the oxen and the drudges, in dirty surroundings among smells and stenches. There are the stale vegetables now. Those potatoes are rotting. Smell them, damn you, smell them. And yet you dare to open the books, to listen to beautiful music, to learn to love beautiful paintings, to speak good English, to think thoughts that none of your own kind thinks, to tear yourself away from the oxen and the Lizzie Connollys and to love a pale spirit of a woman who is a million miles beyond you and who lives in the stars! Who are you? and what are you? damn you! And are you going to make good?
He shook his fist at himself in the glass, and sat down on the edge of the bed to dream for a space with wide eyes. Then he got out note-book and algebra and lost himself in quadratic equations…

  •  

Разум не должен вмешиваться в любовные дела. Правильно рассуждает любимая женщина или неправильно — это безразлично. Любовь выше разума. — глава XIII (вариант трюизма)

 

Reason had nothing to do with love. It mattered not whether the woman he loved reasoned correctly or incorrectly. Love was above reason.

  •  

Став вьючной скотиной, никогда не достигнешь светлых высот <…>.
— Лучше быть бродягой, чем вьючным животным. По крайней мере, будешь жить. — глава XVIII

 

Not by becoming a toil-beast could he win to the heights <…>.
“Better a hobo than a beast of toil. Why, man, you’ll live.”

  •  

Бездельники, богатые бездельники. Как правило, они не знают того, что знают люди, занятые каким-либо делом. Слушать разговоры о деле бездельникам скучно, вот они и определили, что это узкопрофессиональные разговоры и вести их в обществе не годится. Они же определили, какие темы не узкопрофильные и о чём, стало быть, годится беседовать: это новейшие оперы, новейшие романы, карты, бильярд, коктейли, автомобили, скачки, ловля форелей или голубого тунца, охота на крупного зверя, парусный спорт и прочее в том же роде, — и заметь, всё это бездельники хорошо знают. По сути, это — узкопрофессиональные разговоры бездельников. И самое смешное, что многие умные люди или те, кто слывёт умными людьми, позволяют бездельникам навязывать им свои дурацкие правила.[1][2]глава XXVII

 

“The idlers, the wealthy idlers. They do not know, as a rule, the things known by the persons who are doing something in the world. To listen to conversation about such things would mean to be bored, wherefore the idlers decree that such things are shop and must not be talked about. Likewise they decree the things that are not shop and which may be talked about, and those things are the latest operas, latest novels, cards, billiards, cocktails, automobiles, horse shows, trout fishing, tuna-fishing, big-game shooting, yacht sailing, and so forth—and mark you, these are the things the idlers know. In all truth, they constitute the shop-talk of the idlers. And the funniest part of it is that many of the clever people, and all the would-be clever people, allow the idlers so to impose upon them.”

  •  

Что-то, видно, случилось в комитете [конкурса], и хотя среди его членов был один банкир и один сенатор, денег у комитета не оказалось. — глава XXIX

 

Something had gone wrong in the County Committee, and, though a rich banker and a state senator were members of it, the money was not forthcoming.

  •  

— Имя великого и благородного человека в ваших словоизлияниях — словно капля росы в стоячей луже. — глава XXXVII

 

“To hear that great and noble man’s name upon your lips is like finding a dew-drop in a cesspool.”

  •  

Он так и не понял, о чём, в сущности, шёл разговор. Да ему и не нужно было знать этого. Он руководствовался отдельными словами, вроде «революция». Как палеонтолог по одной найденной кости восстанавливает целый скелет, так и этот репортёр надеялся воспроизвести целую речь по одному только запомнившемуся слову «революция». Этим он и занялся в тот же вечер, и занялся весьма успешно, а так как выступление Мартина вызвало больше всего шума, то репортёр решил вложить эту речь ему в уста, изобразив его анархистом… — глава XXXVIII

 

He did not know what all the talk was about. It was not necessary. Words like revolution gave him his cue. Like a paleontologist, able to reconstruct an entire skeleton from one fossil bone, he was able to reconstruct a whole speech from the one word revolution. He did it that night, and he did it well; and since Martin had made the biggest stir, he put it all into his mouth and made him the arch-anarch of the show…

  •  

Мартин не слишком обольщался своей популярностью. Книги его читала буржуазия, и это она набивала его мешок золотом, а Мартин знал буржуазию и не понимал, что может её привлекать в его произведениях. Для тех сотен тысяч, которые прославляли его и нарасхват покупали его книги, красота их и смысл не имели решительно никакой ценности. Он был просто баловнем судьбы, выскочкой, который вторгся на Парнас, воспользовавшись тем, что боги зазевались. Эти сотни тысяч читают его и восхищаются им с тем же скотским непониманием, с каким они накинулись на «Эфемериду» Бриссендена и растерзали её в клочки, — подлая стая волков, которые перед одним виляют хвостом, а другому вонзают клыки в горло. Всё дело случая! Мартин по-прежнему был твёрдо уверен, что «Эфемерида» неизмеримо выше всего созданного им. Она была выше всего того, что он мог создать, — это была поэма, делающая эпоху. Так многого ли стоило преклонение толпы, той самой толпы, которая ещё так недавно втоптала в грязь «Эфемериду»? — глава XLIII

 

So it was, reasoning thus, that Martin questioned the validity of his popularity. It was the bourgeoisie that bought his books and poured its gold into his money-sack, and from what little he knew of the bourgeoisie it was not clear to him how it could possibly appreciate or comprehend what he had written. His intrinsic beauty and power meant nothing to the hundreds of thousands who were acclaiming him and buying his books. He was the fad of the hour, the adventurer who had stormed Parnassus while the gods nodded. The hundreds of thousands read him and acclaimed him with the same brute non-understanding with which they had flung themselves on Brissenden's "Ephemera" and torn it to pieces—a wolf-rabble that fawned on him instead of fanging him. Fawn or fang, it was all a matter of chance. One thing he knew with absolute certitude: "Ephemera" was infinitely greater than anything he had done. It was infinitely greater than anything he had in him. It was a poem of centuries. Then the tribute the mob paid him was a sorry tribute indeed, for that same mob had wallowed "Ephemera" into the mire.

  •  

Нового рая он не нашёл, а старый был безвозвратно утрачен. — глава XLVI

 

He had found no new one, and now he could not find the old one.

Глава XXX[править]

  •  

— Почему бы не стать репортёром? Хотя бы ненадолго?
— Я испорчу свой стиль. Ты не представляешь, сколько труда я положил, чтобы выработать этот стиль.[1]
— Но писал же ты газетные фельетоны ради денег? <…> Они тебе не испортили стиля?
— Это совсем другое дело. Я их вымучивал, выжимал из себя после целого дня серьёзной работы. А стать репортёром — это значит заниматься ремесленничеством с утра до ночи, отдать ему всего себя! Жизнь превратится в какой-то вихрь, придётся жить минутой, без прошлого и без будущего. Репортёру и думать некогда ни о каком стиле, кроме репортёрского. А это не литература. Сделаться репортёром именно теперь, когда стиль у меня только что начал складываться, — совершить литературное самоубийство.

 

"Why not become a reporter?—for a while, at least?"
"It would spoil my style. <…> You have no idea how I've worked for style."
"But those storiettes. <…> You called them hack-work. <…> Didn't they spoil your style?"
"No, the cases are different. The storiettes were ground out, jaded, at the end of a long day of application to style. But a reporter's work is all hack from morning till night, is the one paramount thing of life. And it is a whirlwind life, the life of the moment, with neither past nor future, and certainly without thought of any style but reportorial style, and that certainly is not literature. To become a reporter now, just as my style is taking form, crystallizing, would be to commit literary suicide."

  •  

… устойчивость общепринятых мнений. <…> То, что существует, считается не только правильным, но и лучшим. Самый факт существования какого-нибудь явления рассматривается как доказательство правомерности этого явления, и заметьте, не только при данных условиях, а на веки вечные.[1]

 

"… the persistence of the established. <…> What is, is not only right, but is the best possible. The existence of anything is sufficient vindication of its fitness to exist—to exist, mark you, as the average person unconsciously believes, not merely in present conditions, but in all conditions."

  •  

… по крайней мере, девяносто девять процентов редакторов — это просто неудачники. Неудавшиеся писатели. Не думайте, что им приятнее тянуть лямку в редакции и сознавать свою рабскую зависимость от распространения журнала и от оборотливости издателя, чем предаваться радостям творчества. Они пробовали писать, но потерпели неудачу. И вот тут-то и получается нелепейший парадокс: все двери к литературному успеху охраняются этими сторожевыми собаками, литературными неудачниками. Редакторы, их помощники, рецензенты, вообще все те, кто читает рукописи, — это люди, которые некогда сами хотели стать писателями, но не смогли. И вот они-то, казалось бы, последние, кто имеет право вершить судьбы литературы, решают, что нужно и что не нужно печатать. Они, заурядные и бесталанные, судят об оригинальности и таланте. <…> От рядовых журнальных рецензий тошнит, как от рыбьего жира. <…> Есть, конечно, великие критики, но они редки, как кометы.[1]

 

"The chief qualification of ninety-nine per cent of all editors is failure. They have failed as writers. Don't think they prefer the drudgery of the desk and the slavery to their circulation and to the business manager to the joy of writing. They have tried to write, and they have failed. And right there is the cursed paradox of it. Every portal to success in literature is guarded by those watch-dogs, the failures in literature. The editors, sub-editors, associate editors, most of them, and the manuscript-readers for the magazines and book-publishers, most of them, nearly all of them, are men who wanted to write and who have failed. And yet they, of all creatures under the sun the most unfit, are the very creatures who decide what shall and what shall not find its way into print—they, who have proved themselves not original, who have demonstrated that they lack the divine fire, sit in judgment upon originality and genius. <…> Why, the average review is more nauseating than cod-liver oil. <…> There are great critics, but they are as rare as comets."

  •  

Всё в мире непрочно, кроме любви. Любовь не может сбиться с пути, если только это настоящая любовь, а не хилый уродец, спотыкающийся и падающий на каждом шагу.[1]

 

“All things may go astray in this world, but not love. Love cannot go wrong unless it be a weakling that faints and stumbles by the way.”

Глава XXXII[править]

  •  

— Значит, поэзией нельзя прожить? <…>
— Конечно, нет! Какой же дурак на это рассчитывает? Рифмоплётство — другое дело. Вот такие, как Брюс, Виржиния Спринг или Седжвик, делают хорошие дела. Но настоящие поэты… Вы знаете, чем живёт Воген Марло[3]? Преподаёт в Пенсильвании, в школе для отсталых учеников, а из всех филиалов ада на земле это, несомненно, самый мрачный. Я бы не поменялся с ним, даже если бы он предложил мне за это пятьдесят лет жизни. А ведь его стихи блещут среди виршей современных стихотворцев, как шпинели в куче моркови. <…> Радость поэта в самом творчестве, а не в достигнутом успехе. <…> Вы и сами это понимаете. Вы ранены красотой. Это незаживающая рана, неизлечимая болезнь, раскалённый нож в сердце. К чему заигрывать с журналами? Пусть вашей целью будет только одна Красота. Зачем вы стараетесь чеканить из неё монету? Впрочем, всё равно из этого ничего не выйдет. Можно не беспокоиться. Прочитайте журналы хоть за тысячу лет, и вы не найдёте в них ничего равного хотя бы одной строке Китса.

 

"Then one can't make a living out of poetry?" <…>
"Certainly not. What fool expects to? Out of rhyming, yes. There's Bruce, and Virginia Spring, and Sedgwick. They do very nicely. But poetry—do you know how Vaughn Marlow makes his living?—teaching in a boys' cramming-joint down in Pennsylvania, and of all private little hells such a billet is the limit. I wouldn't trade places with him if he had fifty years of life before him. And yet his work stands out from the ruck of the contemporary versifiers as a balas ruby among carrots. <…> It is not in what you succeed in doing that you get your joy, but in the doing of it. <…> You know it. Beauty hurts you. It is an everlasting pain in you, a wound that does not heal, a knife of flame. Why should you palter with magazines? Let beauty be your end. Why should you mint beauty into gold? Anyway, you can't; so there's no use in my getting excited over it. You can read the magazines for a thousand years and you won't find the value of one line of Keats."

  •  

Он был одержим жаждой жизни, стремлением ощущать её трепет, «шевелиться крохотным комочком среди космической пыли, из которой возник»…

 

He was possessed by a madness to live, to thrill, "to squirm my little space in the cosmic dust whence I came"…

Глава XXXV[править]

  •  

Он купил <…> рождественские подарки для Руфи и Гертруды, <…> башмаки и Марии, и всем её ребятишкам. Мало того, он накупил им игрушек и сластей, так что свёртки едва помещались в детских ручонках.
Входя в кондитерскую во главе этой необыкновенной процессии, Мартин случайно повстречал Руфь и её мать. Миссис Морз была чрезвычайно шокирована, и даже Руфь смутилась. Она придавала большое значение внешним приличиям, и ей было не очень приятно видеть своего возлюбленного в обществе целой оравы португальских оборвышей. Такое отсутствие гордости и самоуважения задело её. И что самое скверное — Руфь увидела в этом инциденте лишнее доказательство того, что Мартин не в состоянии подняться над своей средою. Это было достаточно неприятно само по себе, и совсем уж не следовало хвастать этим перед всем миром — её миром. Хотя помолвка Руфи с Мартином до сих пор держалась в тайне, их отношения ни для кого не составляли секрета, а в кондитерской, как нарочно, было много знакомых, и все они с любопытством поглядывали на удивительное окружение нареченного мисс Морз. Руфь, верная дочь своей среды, не умела понять широкую натуру Мартина. Со свойственной ей чувствительностью она воспринимала этот случай как нечто позорное. Мартин, придя к Морзам, в тот же день, застал Руфь в таком волнении, что даже не решился вытащить из кармана свой подарок. Он в первый раз видел её в слезах — слезах гнева и обиды, и зрелище это так потрясло его, что он мысленно назвал себя скотиной, хотя не вполне ясно понимал, в чём его вина.

 

He bought <…> suitable to Christmas for Ruth and Gertrude. And <…> shoes, as well as Maria herself. Also, there were horns, and dolls, and toys of various sorts, and parcels and bundles of candies and nuts that filled the arms of all the Silvas to overflowing.
It was with this extraordinary procession trooping at his and Maria's heels into a confectioner's in quest if the biggest candy-cane ever made, that he encountered Ruth and her mother. Mrs. Morse was shocked. Even Ruth was hurt, for she had some regard for appearances, and her lover, cheek by jowl with Maria, at the head of that army of Portuguese ragamuffins, was not a pretty sight. But it was not that which hurt so much as what she took to be his lack of pride and self-respect. Further, and keenest of all, she read into the incident the impossibility of his living down his working-class origin. There was stigma enough in the fact of it, but shamelessly to flaunt it in the face of the world—her world—was going too far. Though her engagement to Martin had been kept secret, their long intimacy had not been unproductive of gossip; and in the shop, glancing covertly at her lover and his following, had been several of her acquaintances. She lacked the easy largeness of Martin and could not rise superior to her environment. She had been hurt to the quick, and her sensitive nature was quivering with the shame of it. So it was, when Martin arrived later in the day, that he kept her present in his breast-pocket, deferring the giving of it to a more propitious occasion. Ruth in tears—passionate, angry tears—was a revelation to him.

Глава XLIV[править]

  •  

Одно было совершенно очевидно: Морзам не было никакого дела ни до самого Мартина Идена, ни до его творчества. И если они искали его общества, то не ради него самого и не ради его произведений, а ради славы, которая теперь окружила ореолом его имя, — а может быть, и ради тех ста тысяч долларов, которые лежали у него на текущем счету в банке. Что ж, это была обычная оценка человека в буржуазном обществе, и странно было бы ожидать от этих людей другого.

 

One thing was certain: the Morses had not cared to have him for himself or for his work. Therefore they could not want him now for himself or for his work, but for the fame that was his, because he was somebody amongst men, and—why not?—because he had a hundred thousand dollars or so. That was the way bourgeois society valued a man, and who was he to expect it otherwise?

  •  

«Если бы я сказал, что луна сделана из зелёного сыра, ты немедленно согласился бы с этим, во всяком случае, не стал бы противоречить, потому что у меня есть груда золота. <…> Вы меня угощаете потому, что вы животные, стадные животные! Потому, что вы повинуетесь слепому и тупому стадному чувству, а это чувство сейчас подсказывает одно: надо угостить обедом Мартина Идена».

 

"I could tell you the moon is made of green cheese and you would subscribe to the notion, at least you would not repudiate it, because I've got dollars, mountains of them. <…> You are feeding me now because you are herd animals; because you are part of the mob; because the one blind, automatic thought in the mob-mind just now is to feed me."

Глава XLV[править]

  •  

Логически рассуждая, Мартин пришёл к беспощадному выводу, что теперь он никто, ничто. Март Иден-гуляка и Март Иден-моряк были реальными лицами, они существовали на самом деле. Но Мартин Иден — великий писатель никогда не существовал. Мартин Иден — великий писатель был измышлением толпы, и толпа воплотила его в телесной оболочке Марта Идена, гуляки и моряка. Но он-то знал, что это все обман. Он совсем не был тем легендарным героем, перед которым преклонялась толпа, изощряясь в служении его желудку.

 

He drove along the path of relentless logic to the conclusion that he was nobody, nothing. Mart Eden, the hoodlum, and Mart Eden, the sailor, had been real, had been he; but Martin Eden! the famous writer, did not exist. Martin Eden, the famous writer, was a vapor that had arisen in the mob-mind and by the mob-mind had been thrust into the corporeal being of Mart Eden, the hoodlum and sailor. But it couldn't fool him. He was not that sun-myth that the mob was worshipping and sacrificing dinners to.

  •  

— Сказать вам, что во мне ценится? То, что я получил всеобщее признание. Но ведь это признание вне меня. Оно существует в чужих умах. Кроме того, меня уважают за деньги, которые у меня теперь есть. Но и деньги эти тоже вне меня. Они лежат в банках, в карманах всяких Джонов, Томов и Джеков.

 

"Shall I tell you what that something is? It is for the recognition I have received. That recognition is not I. It resides in the minds of others. Then again for the money I have earned and am earning. But that money is not I. It resides in banks and in the pockets of Tom, Dick, and Harry."

  •  

Я по натуре реалист, а буржуазии по самой её сути реализм ненавистен. Буржуазия труслива. Она боится жизни. И ты хотела и меня заставить бояться жизни. Стремилась запереть меня в тесную клетку, где все жизненные ценности искажены, фальшивы, опошлены. Пошлость — пусть вполне искренняя, но всё же пошлость есть основа буржуазной утончённости и культуры.[1][2]

 

"Realism is imperative to my nature, and the bourgeois spirit hates realism. The bourgeoisie is cowardly. It is afraid of life. And all your effort was to make me afraid of life. You would have formalized me. You would have compressed me into a two-by-four pigeonhole of life, where all life's values are unreal, and false, and vulgar. <…> Vulgarity—a hearty vulgarity, I'll admit—is the basis of bourgeois refinement and culture. As I say, you wanted to formalize me, to make me over into one of your own class, with your class-ideals, class-values, and class-prejudices." He shook his head sadly. "And you do not understand, even now, what I am saying. My words do not mean to you what I endeavor to make them mean. What I say is so much fantasy to you. Yet to me it is vital reality. At the best you are a trifle puzzled and amused that this raw boy, crawling up out of the mire of the abyss, should pass judgment upon your class and call it vulgar."

Перевод[править]

Под ред. Е. Д. Калашниковой (1955) с некоторыми уточнениями по Р. Е. Облонской (1984)

О романе[править]

  •  

Критики ставят мне на вид, что мой литературный герой Мартин Иден слишком быстро стал образованным человеком. Бывший матрос, окончивший лишь начальную школу, стал у меня за три года известным писателем. Критики говорят, что в жизни так не бывает. Но Мартин Иден — это я!

 

Critics have complained about the swift education one of my characters, Martin Eden, achieved. In three years, from a sailor with a common school education, I made a successful writer of him. The critics say this is impossible. Yet I was Martin Eden.

  — Джек Лондон, «Джон Ячменное Зерно», 1913
  •  

«Мартин Иден» и «Морской волк» развенчивают ницшеанскую философию, а этого не заметили даже социалисты.[4]

  — Джек Лондон, запись в блокноте в ноябре 1916
  •  

… почти мгновенная слава осияла Джека Лондона <…>. И положил эту сладкую и мучительную обузу к его ногам <…> требовательный и жестокий читатель, ведущий уже давно критику на буксире своих капризных, однако чутких увлечений. <…>
Русская жреческая критика обратила впервые своё громоздкое и снисходительное внимание на Джека Лондона только после появления его романа «Мартин Иден». <…> Близоруким специалистам кинулись в глаза лишь те этапы, через которые проходит простой, безграмотный человек для того, чтобы необычайными усилиями воли достигнуть и славы, и богатства, и влияния. Но они совсем забыли о том, что двигателем его почти неправдоподобных (и, конечно, всё-таки возможных) подвигов над собою и людьми была лишь затаённая любовь к женщине высшей расы. И, несомненно, они не поняли, <…> что Мартин Иден с первых строк романа — моряк в грубом платье, пропитанном запахом моря; Мартин Иден, которому душно в больших комнатах богатого дома, <…> что этот Иден в сотни раз ценнее, интереснее, смелее и умнее — умом инстинкта — того высокообразованного и славного, но с опустошённой душой Мартина Идена, что в конце романа <…> сознательно потопил себя в глубинах Атлантического океана.

  Александр Куприн, «Джек Лондон», 30 ноября 1916
  •  

На присланном мне экземпляре «Мартина Идена» он написал: «Один из мотивов этой книги — атака на индивидуализм (в лице моего героя). Я, вероятно, как следует это выразить не сумел, потому что ни один критик этого не обнаружил». Прочитав книгу, я ответил ему, что мне вполне понятно опьянение критиков личностью Мартина Идена, ибо автор с такой симпатией создавал своего упрямого героя-индивидуалиста, что трудно было бы считать его предостережением и ходячим упрёком.
То же самое чувствуешь в других книгах — в «Морском волке» и в особенности в «Мятеже на „Эльсиноре“»; ницшеанский сверхчеловек поразил фантазию Лондона вопреки его разуму и совести.

 

I recall the inscription he put in the copy of “Martin Eden” which he sent me he wrote: “One of my motifs in this book was an attack on individualism (in the person of the hero). I must have bungled for so far not a single reviewer has discovered it.” After reading the book I replied that it was easy to understand the befuddlement of the critics; for he had shown such sympathy with his hard-driving individualist that it would hardly occur to anyone to take the character as a warning and a reproach.
You feel that same thing in all his books—in “The Sea Wolf” and especially in “The Mutiny of the Elsinore;” the Nietzschean world-conqueror has conquered London’s imagination, in spite of his reason and his conscience.

  Эптон Синклер, «Над толпой», 1917, 1925
  •  

Классовые конфликты, которые в политическом романе «Железная пята» выражены в массовых сценах битв, в социально-психологическом романе «Мартин Иден» раскрыты в сложных отношениях двух молодых людей, в борьбе Мартина за овладение культурными ценностями прошлого, в его попытках создать новые <…>.
Большое место в романе занимает проблема нового человека, идущего на смену людям, чьи души искалечены миром собственнических отношений. <…> Проблема формирования новой интеллигенции, выходящей из рабочего класса и готовой отдать ему свои силы, воплощена не только в Мартине, но и <…> в образе Лиззи Конолли, <…> типе сознательной дочери американского пролетариата. <…>
Мысль о страшной судьбе подлинного художника в буржуазном мире настойчиво преследовала Лондона, это была мысль о своей собственной судьбе, пророческая мысль о судьбах многих других талантливых писателей XX века <…>.
Но есть и другая причина гибели Мартина. <…> Мартин утратил пути к народу — туда, откуда он вышел и где лежат корни, питающие его талант и характер. <…>
Вероятно, именно в этом романе Лондон ближе всего подошёл к тому идеалу искусства, который он видел в творчестве М. Горького.[5]

  Роман Самарин, «Ваш во имя революции Джек Лондон»

Примечания[править]

  1. 1 2 3 4 5 6 Мартин — Руфи Морз.
  2. 1 2 Перевод Р. Е. Облонской.
  3. Все вымышлены.
  4. Зверев А. М. Джек Лондон: величие таланта и парадоксы судьбы // Джек Лондон. Сочинения в 4 томах. Т. 1. — М.: Правда, 1984. — С. 10.
  5. Джек Лондон. Мартин Иден. Рассказы. — М.: Художественная литература, 1972. — С. 16-18. — (Библиотека всемирной литературы).