|
По мере приближения к острову я всё более и более удивлялся. Я опасался быть оглушённым хлопаньем миллионов крылий и разноголосым хором миллиардов птичьих голосов, — а меня встречала убийственная тишина, которая и радовала меня, и будила во мне горькие разочарования.
Ну, посудите сами: вступать на берега «Птичьего острова» и не слышать соловьиного пения! — это невыносимо для просвещённого человека. Тем более, что в продолжение всей церемонии «встречи» и на пути следования от аэродрома к отведённой вам резиденции вы поневоле вынуждены скрывать в себе своё разочарование и интернационально улыбаться. <…>
К крайнему моему удивлению, я узнал, что Горный Орёл отнюдь не был родоначальником царствующей фамилии — он был всего-навсего последователем Удода. Однако деятельность Удода не заключала в себе ничего из ряда вон выходящего; да и скончался он в непогожую пору — одни лишь зяблики да снигири мрачно шествовали за гробом к заснеженному кладбищу.
И только тогда-то, в дни «безутешного траура», освобождённые пернатые впервые почувствовали на своих головах освежающее прикосновение орлиных когтей.
Нет, он тогда ещё не был страшен, этот Горный Орёл. Чувствовалось, что в его величественной птичьей голове ещё только «гнездились» смелые замыслы, в его клекоте ещё не слышно было угрожающих нот, — но орлиные очи его уже в ту пору не предвещали царству пернатых ничего доброго.
И действительно — не прошло и года, как начался культурный переворот, который прежде всего коснулся области философской мысли «Птичьего острова».
Уже издавна повелось в мире пернатых, что всякий, имеющий крылья, волен излагать основы своего мировоззрения в соответствии с объёмом зоба и интеллектуальности. <…>
Так, ещё в годы царствования двуглавых орлов одна из водоплавающих птиц перефразировала известное человеческое выражение, и с тех пор поговорка «Птица создана для счастья, как человек для полёта» стала ходячей. <…> тогдашние птицы воспринимали поговорку как выражение убийственного скепсиса.
Тем не менее всё было дозволено.
Но, как известно, чувства орлов, а тем более — горных — чрезвычайно изощрены: там, где обыкновенный пернатый слышит просто кудахтанье, горный орёл может довольно явственно различить «автономию» и «суверенитет».
Потому и неудивительно, что «вскормленный дикостью владыка» первым делом основательно взялся за оппозиционно настроенных кур.
Операция продолжалась два дня, в продолжение которых все центральные газеты буквально были испещрены мудрой сентенцией: «Курица не птица, баба не человек». Оппозиция была сломлена.
Вместе с ней уходило в прошлое поколение великих дедов. <…> На смену им приходили полчища культурно возрождающихся воробьёв.
А Горного Орла между тем мучили угрызения совести. И день, и ночь в его больном воображении звенело предсмертное куриное: «Ко-ко-ко». Временами ему казалось, что всё бескрайнее птичье царство надрывается в этом самом рыдающем «Ко-ко-ко».
И Горный Орёл издал конституцию.
Вся суть которой сводилась к следующему: а) все дождевые черви и насекомые, обитающие в пределах «Птичьего острова», объявляются собственностью общественной и потому неприкосновенной; б) официально господствующим и официально единственным классом провозглашаются воробьи; в) дозволяется полная свобода мнений в пределах «чик-чирик». Кудахтанье, кукареканье, соловьиное пение и пр. и пр. отвергаются как абсолютно бесклассовые. В вышеобозначенных пределах вполне укладывается миропонимание класса единственного и потому наиболее передового; г) государственным строем объявляется республика, соединённая с революционной диктатурой; последняя, как явление временно необходимое, носит исключительно семейный характер.
Свежепахнущие номера конституции были распроданы в три дня. И один уже этот факт свидетельствовал о наступлении «золотого века».
Но враги не дремали.
Скрежетали зубами от агрессивной злости невоспитанные «заморские страусы». Страшным призраком надвигающейся катастрофы доносилось с запада ястребиное шипение. С высоты птичьего полёта можно было отчётливо разглядеть за мерцающей далью странное передвижение птичьих стай, агрессивных по самому своему темпераменту.
И гроза не замедлила разразиться.
«Птичий остров» облачался в мундиры. На скорую руку реорганизовывалась индустрия.
— Ворроны накарркали!! — судорожно сжимал кулаки Горный Орёл. Однако перед частями мобилизованных воробьев попытался преобразиться в «канарейку радужных надежд»:
— Снова злые корршуны заносят над миром освобождённых пернатых ястребиные чёррные когти! Будьте же орлами, бесстрашные соколы[1]! <…>
Прощающиеся жены попробовали затянуть популярную в то время песенку «Крови жаждет сизокрылый голубок». Но от волнения произносили только:
— Кррр!
Поговаривали даже, что «сражённый воробей» своей парадоксальностию несколько напоминает «жареный лёд» и «птичье молоко». Оптимизм обуял всех. <…>
Шёл уже 47-ой месяц беспрерывной, тягостной войны, когда, наконец, на прилегающих к столице дорогах показались первые стайки уцелевших освободителей. <…>
Не прошло и трёх лет, как пернатое население острова стало жертвой нового стихийного бедствия: Горный Орёл «погрузился в размышления».
Страшны были не размышления; страшны были те интернациональные словечки, в которые он их облекал и о которых он не имел «совершенно определённого понятия». Так, он ещё с детства путал приставки «ре» и «де» в приложении к «милитаризации».
Будучи уже в полном цвете лет, «коронованный любитель интернациональных эпитетов» предложил произвести поголовную перепись населения «Птичьего острова». Когда ему был, наконец, представлен довольно объёмистый «Список нашего народонаселения», — он, видимо, возмущённый отсутствием эпитета к слову «список», извлёк из головы первый пришедший на ум; к несчастью, им оказался «проскрипционный».
Запахло жжёным пером, задёргались скворцы в наглухо забитых скворешниках. Специфически воробьиное «чик-чирик» уступило место интернациональному «пиф-паф».
И всё-таки без особой радости восприняли воробьиные стаи весть о кончине Горного Орла. Глухо гудели церковные колокола. Окрасились трауром театральные афиши. <…> Трупный запах и журавлиные рыдания повисли в осиротелой атмосфере.
«Мы сами, родимый, закрыли орлиные очи твои…» — стонали пернатые; причём, грачи-терапевты с подозрительной нежностию w:дело врачей выводили слово «сами» и рабски преданно взирали на стоявшего у гроба пингвина.
А пингвин, видимо слишком «окрылённый» мечтою, уже «парил в облаках».
Начинался век «подлинно золотой».
Мудрое правление пингвина вкупе со слоем ионосферы вполне обеспечивали безмятежное воробьиное существование. «Важная птица!» — с удовольствием отмечали воробушки и с ещё бо́льшим рвением клевали навоз экономического развития.
После длительного периода сплошного политического оледенения наступили оттепели, следствием чего явилась гололедица — полное отсутствие политических трений. А гололедица, как известно, лучшая почва для «поступательного движения вперёд».
Молодые и неопытные воробушки зачастую поскальзывались и падали. Их подбирали пахнущие бензином и гуманностью чёрные вороны. И отвозили к Совам.
«Неопытность» молодых воробушков заставляла, однако же, призадуматься и пингвина, и попугаев, и пристроившуюся к ним трясогузку. Не раз перед воробьиной толпою приходилось им превращаться в сладкоголосых сирен и уверять слушателей в том, что добродетель несовместима с бифштексом.
Доверчивые воробушки в таких случаях чирикали вполне восторженно, однако здесь же высказывали «вольные мысли» по адресу трясогузки и составных частей ея.
И вообще, следует отметить, в последнее время воробушки вели себя в высшей степени неприлично. К филантропии пингвина относились весьма скептически. И в самом выражении «бестолковый пингвин» усматривали тавтологию.
Единственное, что вызывало сочувствие у жителей «Птичьего острова», так это внешняя политика пингвина. Вероятно потому, что она была очень проста и заключалась в ежедневном выпускании голубей[2]. Если даже иногда и приходилось вместо голубей пускать «утку» или даже «ястребки», воробушки не меняли своего отношения к внешней политике, ибо считали и то, и другое причудливой разновидностью голубей. —
|