Драмы лорда Байрона (Хибер)

Материал из Викицитатника

«Драмы лорда Байрона» (англ. Lord Byron's Dramas) — критическая статья Реджинальда Хибера середины 1822 года[1] о 4 драмах: «Марино Фальеро, дож венецианский», «Сарданапал», «Двое Фоскари» и «Каин» (3 последние были изданы вместе). На русский язык частично переведена в 1905 году[2]

Цитаты[править]

Марино Фальеро, дож венецианский[править]

  •  

Падение «Марино Фальеро», как мы полагаем, уже в достаточной степени подтверждено общим мнением публики, и у нас нет оснований настаивать на пересмотре этого решительного приговора. В пьесе, несомненно, найдутся места, отличающиеся высоким красноречием и неподдельной поэзией; в особенности те сцены, в которых лорд Байрон не следовал нелепым правилам мнимоклассических писателей, задуманы и выполнены с большою трагическою силою и искусством. Но сюжет трагедии выбрав решительно неудачно. <…> Венецианский дож, желая наказать пошлую выходку глупого мальчишки, пытается ниспровергнуть ту республику, которой он должен быть первым и самым верным слугою, и перебить всех своих прежних друзей и товарищей по оружию, правительственных лиц и знатнейших граждан. Кто же может сочувствовать этой мести, изображённой к тому же в виде единичного случая, и кто, кроме лорда Байрона, мог ожидать, что подобная история в состоянии вызвать сочувствие? <…> случай, столь необычный, как внезапная и ничем не сдерживаемая вспышка мести, так же мало удобен для поэта, как и животное с двумя головами — для живописца.
Конечно, если этому предшествовал длинный ряд взаимных столкновений, если дож постепенно был приведён к тому, чтобы возненавидеть олигархию, которая его окружала и над ним властвовала, и мог чувствовать или подозревать в каждом поступке сената заранее обдуманное намерение оскорбить и унизить его, — то самое ничтожное новое оскорбление могло бы переполнить чашу его гнева <…>.
Возможно также, что старик, страстно влюблённый в молодую и красивую жену, но в то же время сознававший и смешную сторону своего неравного брака, целыми месяцами, целыми годами мучил себя подозрениями ревности; хотя и убеждённый в верности своей жены, он тем не менее жестоко страдал от мысли, что другие люди, может быть, не разделяют этого убеждения, и потому придал особенное значение дерзкой выходке Стено, в которой он увидел обнаружение тайной мысли, может быть, разделяемой половиною венецианского общества.
И мы можем быть уверены в том, что если бы история Фальеро <…> попала в руки варвара Шекспира, то начало драмы было бы отнесено к значительно более раннему времени, и что гораздо больше места отведено было бы постепенному развитию тех особенностей характера героя, от которых зависит его судьба, и действию того тонкого, но не мгновенного яда, который разрушает душевный мир, ожесточает чувства и отуманивает ум храброго и великодушного, но гордого и раздражительного старца.
Но, к несчастию (и это несчастие, насколько мы понимаем, должно быть приписано увлечению лорда Байрона теорией драматических единств), вместо того, чтобы представить перед вашими взорами это постеленное нарастание скорбных чувств, автор весьма мало знакомит нас с ним даже до слуху. Мы не видим никаких предварительных попыток захвата власти дожа олигархами; мы даже и слышим об этом очень мало, и то лишь в общих выражениях и в самом конце пьесы, в виде защиты образа действий дожа, а не в форме того постоянного и жгучего чувства, которое мы должны были бы разделять с ним с первой же минуты, если автор хотел возбудить в нас сочувствие к нему и надежду на успех его замысла. Точно так же и опасение, что супруга дожа может возбудить подозрения в обществе, высказывается лишь в виде едва уловимого намёка, — и для этого опасения приводится только одно основание, именно то, которое само по себе вовсе не могло бы возбудить его, — пасквиль, написанный на спинке трона. Таким образом, в течение всей трагедии мы испытываем скорее удивление, чем жалость или сострадание, являясь свидетелями важных событий, объясняемых совсем неподходящими причинами.

 

Marino Faliero has, we believe, been pretty generally pronounced a failure by the public voice, and we see no reason to call for a revision of their sentence. It contains, beyond all doubt, many passages of commanding eloquence, and some of genuine poetry; and the scenes, more particularly, in which Lord Byron has neglected the absurd creed of his pseudo-Hellenic writers, are conceived and elaborated with great tragic effect and dexterity. But the subject is decidedly, ill-chosen. <…> The Doge of Venice, to chastise the vulgar libel of a foolish boy, attempts to overturn that republic of which he is the first and most trusted servant; to massacre all his ancient friends and fellow-soldiers, the magistracy and nobility of the land. With such a resentment as this, thus simply stated and taken singly, who ever sympathized, or who but Lord Byron would have expected in such a cause to be able to awaken sympathy? <…> such a case of idiosyncrasy as is implied in a resentment so sudden and extravagant, is no more a fitting subject for the poet, than an animal with two heads would be for an artist of a different description.
It is true that, when a long course of mutual bickering had preceded, when the mind of the prince had been prepared, by due degrees, to hate the oligarchy with which he was surrounded and over ruled, and to feel or suspect, in every act of the senate, a studied and persevering design to wound and degrade him, a very slight addition of injury might make the cup of anger overflow <…>.
It is also possible that an old man, doatingly fond of a young and beautiful wife, yet not insensible to the ridicule of such an unequal alliance, might for months or years have been tormenting himself with the suspected suspicions of his countrymen; have smarted, though convinced of his consort's purity, under the idea that others were not equally candid, and have attached, at length, the greater importance to Steno’s ribaldry, from apprehending this last to be no more than an overt demonstration of the secret thoughts of half the little world of Venice.
And we cannot but believe that, if the story of Faliero <…> had fallen into the hands of the barbarian Shakspeare, the commencement of the play would have been placed considerably earlier; that time would have been given for the gradual development of those strong lines of character which were to decide the fate of the hero, and for the working of those subtle but not instantaneous poisons which were to destroy the peace, and embitter the feelings, and confuse the understanding, of a brave and high-minded but proud and irritable veteran.
But the misfortune is, (and it is in a great measure, as we conceive, to be ascribed to Lord Byron's passion for the unities,) that, instead of placing this accumulation of painful feelings before our eyes, even our ears are made very imperfectly acquainted with them. Of the previous encroachments of the oligarchy on the ducal power we see nothing. Nay, we only hear very little of it, and that in general terms, and at the conclusion of tire piece; in the form of an apology for the Doge’s past conduct, not as the constant and painful feeling which we ought to have shared with him in the first instance, if we were to sympathize in his views and wish success to his enterprise. The fear that his wife might be an object of suspicion to his countrymen is. in like manner, scarcely hinted at; and no other reason for such a fear is named than that which, simply taken, could never have produced it—a libel scribbled on the bock of a chair. We are, therefore, through the whole tragedy, under feelings of surprise rather than of pity or sympathy, as persons witnessing portentous events from causes apparently inadequate.

  •  

… внутренняя борьба, которую переживает дож, присоединяясь к заговорщикам, представляет поразительный контраст со свирепой кровожадностью его сообщников, но не производит надлежащего эффекта: мы не можем представить себе, чтобы человек, проникнутый подобными чувствами, решился выполнить свой преступный план, не будучи побуждаем к этому оскорблениями более серьёзными и тяжкими <…>. Догаресса ведёт себя формально и холодно, не обнаруживая даже и такой любви к своему старому мужу, какую ребёнок может питать к родителю или питомец — к своему воспитателю. Даже в этой своей речи, самой длинной и самой лучшей, в наиболее трогательный момент катастрофы, она в состоянии читать нравоучения, с педантизмом, особенно неестественным в женщине при подобных обстоятельствах! <…> Стихи эти сами по себе очень хороши, но лучше было бы, если бы их произнёс Бенинтенде в виде надгробной речи над телом дожа, а ещё лучше было бы, если бы они были сказаны судом во время прения: там они были бы совершенно на своём месте. <…> вообще человек <…> глубоко огорчённый едва ли в состоянии так красноречиво излагать философские воззрения, подкрепляя их старательно приискиваемыми примерами из древней и новой истории.
<…> дож переносит свои злоключения с терпением, которое можно было бы назвать ещё более геройским, если бы он был менее многословен. Возможно, что осуждённый мог припомнить свою ссору с епископом Тревизским и дурное предзнаменование при своей высадке в Венеции. Но не много найдётся таких осуждённых, которые в последние и короткие минуты свидания с любимой женой стала бы тратить так много времени на рассказывание анекдотов о самих себе; а всего менее можно было ожидать этого от такого человека, горделивый характер которого побуждает его ускорить развязку. То же самое замечание применимо и к его пророчеству о грядущей судьбе Венеции. Правда, язык и образы этого пророчества чрезвычайно энергичны и производят сильное впечатление; но <…> подобные предсказания post factum вообще являются очень дешёвым поэтическим эффектом; а при изображаемых в трагедии обстоятельствах присутствующие едва ли могли выслушивать терпеливо и без раздражения такую длинную речь;..

 

… the struggle of feelings with which the Doge undertakes the conspiracy is admirably contrasted with the ferocious eagerness his low born associates; and only loses its effect because we but be sensible that the man who felt thus, could not have on with his guilty project unless stimulated by some greater more accumulated injuries <…>. The Duchess is formal and cold, without even that degree of love for her old husband which a child might have for her parent, or a pupil for her instructor. Even in her longest and best speech, at the most touching moment of the catastrophe, she can moralize in a strain of pedantry less natural to a woman than to any other person similarly circumstanced <…>! The lines to which we allude are fine in themselves, indeed, and if they had been spoken by Benintende as a funeral oration over the duke's body, or, still more perhaps, if they had been spoken by the duke's counsel on his trial, they would have been perfectly in place and character. <…> nor does any one <…> who is really and deeply affected, find time for wise saws and instances ancient and modern.
<…> the Duke himself bears his calamities with a patience which would be more heroic if it were less wordy. It is possible, that a condemned man might recollect his quarrel with the Bishop of Treviso and the evil omen which accompanied his solemn landing at Venice. But there are not many condemned men who, during a last and stinted interview with a beloved wife, would have employed so much time in relating anecdotes of themselves, and we should least of all expect it in one whose fiery character would have induced him to hurry forward to his end. The same objection applies to his prophecy of the future miseries of Venice. Its language and imagery are, doubtless, extremely powerful and impressive but <…> a prophecy (which we know to be ex post facto) is, under any circumstances, one of the cheapest and least artificial of poetic machines. But under such circumstances as the present no audience could have endured so long a speech without disgust and weariness;..

Сарданапал[править]

  •  

… выбранный сюжет чрезвычайно удобен не только для трагедии вообще, но и для того особого вида трагедии, который лорд Байрон старается ввести в литературу. История последнего ассирийского владыки, с одной стороны, достаточно известна для того, чтобы возбуждать интерес, вообще вызываемый славными именами и историческими воспоминаниями, а с другой стороны — настолько отдалённа и темна, что допускает всякие изменения в изображении событий и характеров, какие поэт признает нужным сделать.
<…> мы можем быть почти совершенно свободными от тех предвзятых понятий об изображаемых лицах и событиях, которые в классических драмах, при строгой верности истории, значительно ослабляют интерес читателя, а при несоблюдении этой верности оскорбляют его предрассудки.

 

… subject is one eminently adapted not only to tragedy in general, but to that peculiar kind of tragedy which Lord Byron is anxious to recommend. The history of the last of the Assyrian kings is at once sufficiently well-known to awaken that previous interest which belongs to illustrious names and early associations; and sufficiently remote and obscure to admit of any modification of incident or character which a poet may find convenient.
<…> we have few of those preconceived notions of the persons and facts represented which in classical dramas, if servilely followed, destroy the interest, and if rashly departed from, offend the prejudices of the reader or the auditor.

  •  

Хотя развитие характера Сарданапала имеет в общем плане драмы лорда Байрона лишь второстепенное значение и хотя соблюдение единств вынуждало его ограничиваться несравненно более тесными пределами, чем те, какие могли бы быть допущены при других условиях, тем не менее <…> среди портретов, нарисованных рукою этого великого мастера, едва ли найдётся другой, который мог бы послужить лучшим образцом его таланта, силы воображения, тонкости и энергии рисунка, богатства и гармонического сочетания красок. <…> Такой характер, соединяющий в себе черты энергии, сластолюбия и мизантропии, без сомнения, представляет немалые выгоды для поэтического изображения; притом, он принадлежит к числу таких характеров, которые лорд Байрон всегда изображал с особенной любовью и наиболее удачно. <…>
Преобладающей чертой в изображении [Сарданапала] является эгоизм, — и этот эгоизм представлен поистине удивительно: он объясняется всевозможными смягчающими обстоятельствами воспитания и привычек и рисуется в самых ярких красках юности, дарований и привлекательности. Но <…> мы едва ли могли бы одобрять то искусство, с каким порок и развращённость представляются нам в столь привлекательном виде, если бы сам поэт в то же время и с таким же искусством не отметил той горечи и томления духа, какие неизбежно присущи подобному характеру, и если бы он не дал вам превосходного контраста к этому изображению в фигурах Мирры и Салемена.
Салемен прямая противоположность эгоизму <…>.
Мирра, это — Салемен в женском образе: в ней верность храброго солдата царскому роду заменяется личной привязанностью к Сарданапалу <…>. Её характер изображён в высшей степени естественно, и не много найдётся в литературе образов более трогательных и привлекательных.

 

Still, however, though the development of Sardanapalus's character is incidental only to the plot of Lord Byron's drama, and though the unities have confined his picture within far narrower limits than he might otherwise have thought advisable, <…> nor is there any one of the portraits of this great master which gives us a more favourable opinion of his talents, his force of conception, his delicacy and vigour of touch, or the richness and harmony of his colouring. <…> Such a character, luxurious, energetic, misanthropical, affords, beyond a doubt, no common advantages to the work of poetic delineation; and it is precisely the character which Lord Byron most delights to draw, and which he has succeeded best in drawing. <…>
Yet, of the whole picture, selfishness is the prevailing feature selfishness admirably drawn indeed; apologized for by every palliating circumstance of education and habit, and clotlied in the brightest colours of which it is susceptible from youth, talents, and placability. But <…> we should have been teinpted to quarrel with the art wbich made vice and frivolity thus amiable, if Lord Byron had not at the same time pointed out with much skill the bitterness and weariness of spirit which inevitably wait on such a character; and if he had not given a fine contrast to the picture in the accompanying portraits of Salamenes and of Myrrha.
Salamenes is the direct opposite to selfishness <…>.
Myrrha is a female Salamenes, in whom, with admirable skill, attachnient to the individual Sardanapalus is substitụted for the gallant soldier's loyalty to the descendant of kings <…>. No character can be drawn more natural than her's; few ever have been drawn more touching and amiable.

  •  

Арбак — самый заурядный солдат; а Белез, над изображением которого, как мы подозреваем, Байрон особенно потрудился, очень обыкновенный и неинтересный негодяй. <…> Лорд Байрон так постарался выразить своё собственное презрение к жрецу, что даже не оттенил того коварного и злого влияния, какое было необходимо указать соответственно характеру отведённой ему роли. Вместо того, чтобы явиться самостоятельным, неутомимым и всегда готовым на смелые и решительные меры, он с самого же начала отступает от своего предприятия и колеблет энергию Арбака <…>. Вместо того, чтобы пользоваться тем влиянием на своего товарища, какое святоша-обманщик может иметь и на людей гораздо более доблестных и великодушных, чем Арбак, Белез пускается в предсказания, к которым его товарищ относится далеко не доверчиво; Арбак в своих религиозных верованиях является эпикурейцем ещё в большей степени, чем сам Сарданапал. <…> Хотя Белез представлен человеком набожным и ревностным поклонником солнца, однако он нигде не высказывает, хотя бы притворно, того профессионального негодования, какое естественно должно бы вызывать в нём открытое пренебрежение Сарданапала к его богам, и во всей пьесе мы не усматриваем никаких оснований, почему Арбак должен, против своей воли и убеждений, следовать советам такого человека, о котором он говорит с неудовольствием и отвращением…

 

Arbaces is a mere common-place warrior, and Beleses, on whom, we sus pect, Lord Byron has bestowed more than usual pains, is a very ordinary and uninteresting villain. <…> Lord Byron has been so anxious to show his own contempt for the priest, that he has not even allowed him that share of cunning and evil influence which was necessary for the part which he had to fill. Instead of being the original, the restless and unceasing prompter to' bold and wicked measures, we find him, on his first appearance, hanging back from the enterprize, and chilling the energy of Arbaces <…>. Instead of exercising that power over the mind of his comrade which a religious impostor may well possess over better and more magnanimous souls than his own, Beleses is made to pour his predictions into incredulous ears, and Arbaces is as mere an epicurean in his creed as Sardanapalus. <…> Though Beleses is introduced to us as engaged in devotion, and as a fervent worshipper of the Sun, he is no where made either to feel or to counterfeit that professional zeal against Sardanapalus which his open contempt of the gods would naturally call for; and no reason appears throughout the play why Arbaces should follow, against his own conscience and opinion, the counsels of a man of whom he speaks with dislike and disgust…

  •  

В сознании [Миррой] своего унизительного положения в царском гареме, в гневе Салемена на Сарданапала за нарушение последним супружеской верности Зарине и, наконец, в сожалении царя о своих поступках, поэт, кажется, значительно отступил от нравов изображаемой эпохи.

 

We are not sure, indeed, whether there is not a considerable violation of costume in the sense of degradation with which she seems to regard her situation in the haram, no less than in the resentment of Salamenes, and the remorse of Sardanapalus on the score of his infidelity to Zarina.

Двое Фоскари[править]

  •  

Лоредано — единственное действующее лицо, возвышающееся над уровнем посредственности. Все прочие характеры или неестественны, или слабы. <…>
Если действительно когда либо мог произойти такой случай, что человек серьёзно предпочёл тюрьму и пытку у себя на родине временному пребыванию на прекрасном острове, в благоприятном климате и на расстоянии всего трёх дней парусного плавания от родного города, то мало найдётся людей, которые этому поверят и ещё меньше таких, которые будут этому сочувствовать <…>. Что касается лично нас, то почти не сомневаемся в том, что Фоскари написал своё роковое письмо с той целью, какая подозревалась его обвинителям, <…> объяснение же, какое он дал этому делу, когда оно обнаружилось, представляется нам только попыткой утопающего ухватиться за что-нибудь, хотя бы за соломинку.

 

Loredano is the only personage above inediocrity. The remaining characters are all unnatural or feeble. <…>
If there ever existed in nature a case so extraordinary as that of a man who gravely preferred tortures and a dungeon at home, to a temporary residence in a beautiful island and a fine climate, at the distance of three days sail, it is what few. can be made to believe, and still fewer to sympathize with <…>. For ourselves, we have little doubt that Foscari really wrote the fatal letter with the view, which was imputed to him by his accusers, <…> and that the colour which, when detected, he endeavoured to give to the transaction, was the evasion of a drowning man, who is reduced to catch at straws and shadows.

Каин[править]

  •  

Гадес в описании Байрона является совсем непохожим на наши обычные представления. <…> Он помещает в аду не только колоссальных пре-адамитов, но и призраки их современников — мамонтов и мегатериев, а кроме того, — даже призраки тех миров, в которых обитали эти существа, со всеми горами, океанами и лесами, и всё это в мрачном и печальном, освещении и, как можно догадываться, в состоянии вечной муки. Мы полагаем, что такие изображения относятся к тому виду высокого, от которого меньше одного шага до смешного.

 

Hades, however, is a place, in Lord Byron's description, very different from all that we had anticipated. <…> He not only places the Preadainite giants in Hades, but the ghosts of the Mammoth and Megatherion their contemporaries, and above all, the phantoms of the worlds themselves which these beings inhabited, with their mountains, oceans and forests, all gloomy and sad together, and (we suppose he means) in a state of eternal suffering. We really think that this belongs to that species of sublime, which is considerably less than a single step removed from the ridiculous.

  •  

В не меньшей степени, чем недостаток поэзии, читателя может поразить отход от истории, что событие, служащее развязкой драмы, представлено совершенно случайным и неожиданным, вне всякой связи с тем, что ему предшествует. Каин, изображённый в Писании скорее завистливым и злым, чем нечестивым, в пьесе Байрона никогда даже и не спорит с братом и ничем не обнаруживает своей зависти к нему, кроме разве одного только слова. <…> Таким образом, для воображаемого зрителя этой драмы её развязка должна показаться не менее изумительной, как если бы Авель внезапно скончался от апоплексического удара, а Каин умер с горя над его бездыханным телом.

 

It can hardly fail to strike the reader as a defect in poetry no less than a departure from history, that the event which is the catastrophe of the drama is no otherwise than incidentally, we may say, accidentally, produced by those which precede it. Cain, whose whole character is represented in scripture as envious and malicious rather than impious;—this Cain, as painted by Lord Byron, has no quarrel with his brother whatever, nor, except in a single word, does he intimate any jealousy of him. <…> If we could suppose a reader to sit down to a perusal of the drama in ignorance of its catastrophe, he would scarcely be less surprized by its termination in such a stroke of chance-medley, than if Abel had been made to drop down in an apoplexy, and Cain to die of grief over his body.

  •  

Ни в одном из действующих лиц мистерии лорда Байрона мы не видим ни особенной силы, ни поэтического достоинства. Ева только в одном случае выражается энергично, но даже и в этом случае не обнаруживает той глубины материнского чувства, какой можно было бы ожидать от женщины, потрясённой смертью любимого сына. Адам читает нравоучения без всякого достоинства. Авель настолько не умён, насколько набожен. Люцифер, хотя первое его появление задумано хорошо, своими сентенциями и саркастическими выходками напоминает шотландского метафизика; аргументы, путём которых Каин приходит к нечестивым мыслям, — необходимость труда и страх смерти: могут произвести подобное действие лишь на слабый и неразвитой ум. Притом, в счастливейшем климате земного шара <…> нелепо было бы описывать (да лорд Байрон этого и не делает) те тяжкие труды, которых для Каина не существовало. Он представлен, кроме того, таким счастливым в любви, так обожающим свою жену и ребёнка, что у него вовсе не должно было бы быть наклонности к тем мрачным мыслям, которые свойственны только не удовлетворённому самолюбию и порочной распущенности. <…>
Диалог отличается холодностью и принуждённостью, описания похожи на какие-то тени или на фантасмагорию: они слишком искусственны и неясны. За исключением Ады, во всей пьесе нет ни одного лица, в судьбе которого мы были бы заинтересованы. Закрывая книгу, мы не удерживаем в памяти ни одного выдающегося места и сохраняем только общее впечатление, что Люцифер наговорил много и сделал мало, что Каин был несчастен без всякой причины и зол без всякого повода.
Но если «Каин», как поэтическое произведение, ничего не прибавляет к литературной ставе лорда Байрона, <…> то его поэтические несовершенства представляют лишь наименьшее из зол. Конечно, в этом произведении нет тех прямых нападок на Священное Писание и на авторитет Моисея, о которых говорят некоторые из поклонников и недоброжелателей поэта. Выражения Каина и Люцифера являются оскорбительными для благочестивого слуха лишь настолько, насколько подобные речи вообще должны быть такими, и насколько Мильтон позволил себе вложить их в уста подобных же лиц в соответствующих положениях. И хотя для нас вполне ясны намерения атеистов и якобинцев <…> нашей столицы, старающихся путём дешёвого издания распространить эти речи в широком кругу населения, однако мы всё-таки не думаем, чтобы оно могло принести действительно значительный вред, или что найдётся много людей, способных поддаваться этого рода внушениям, не ведущим ни к какому практическому результату…

 

We do not think, indeed, that there is much vigour or poetical propriety in any of the characters of Lord Byron's Mystery. Eve on one occasion and one only expresses herself with energy, and not even then with any great depth of that maternal feeling which the death of her favourite son was likely to excite in her. Adam moralizes without dignity. Abel is as dull as he is pious. Lucifer, though his first appearance is well conceived, is as sententious and sarcas as a Scotch metaphysician, and the gravamina which drive Cain into impiety are circumstances which could only produce a similar effect on a weak and sluggish mind, the necessity of exertion and the fear of death! Yet, in the happiest climate of earth, <…> it would be absurd to describe (nor has Lord Byron so described it) the toil to which Cain can have been subject, as excessive or burthensome. And he is made too happy in his love, too extravagantly fond of his wife and his child to have much leisure for those gloomy thoughts which belong to disappointed ambition and jaded licentiousness. <…>
The dialogue is cold and constrained. The descriptions are like the shadows of a phantasınagoria, at once indistinct and artificial. Except Adah, there is no person in whose fortunes we are interested; and we close the book with no distinct or clinging recollection of any single passage in it, and with the general impression only that Lucifer has said much and done little, and that Cain has been unhappy without grounds and wicked without an object.
But if, as a poem, Cain is little qualified to add to Lord Byron's reputation; <…> its poetical defects are the very smallest of its demerits. It is not, indeed, as some both of its admirers and its enemies appear to have supposed, a direct attack on Scripture and on the authority of Moses. The expressions of Cain and Lucifer are not more offensive to the ears of piety than such discourses must necessarily be, or than Milton, without offence, has put into the mouths of beings similarly situated. And though the intention is evident which has led the Atheists and Jacobins <…> of our metropolis, to circulate the work in a cheap form, among the populace, we are not ourselves of opinion that it possesses much power of active mischief, or that many persons will be very deeply or lastingly impressed by insinuations which lead to no practical result…

  •  

В Люцифере, как изобразил его лорд Байрон, мы не видим совершенно ничего дурного; напротив, с первого своего появления он производит на нас впечатление весьма благоприятное. Он не только одарён красотою, мудростью и непобедимою смелостью, какими наделил его Мильтон, <…> но представлен несчастным без вины и сожалеющим о нашем несчастии. Ещё раньше его появления мы уже подготовлены (насколько поэт мог это сделать) к выражению сочувствия всякому духовному существу, которое противопоставило бы себя власти иөговы. Последующие разговоры и объяснения всё ведут к одному заключению именно — всё существующее есть зло, и что если бы дьявол были творцом — мира, то он сделал бы своё создание более счастливым. Затем, все его доводы и обвинения оставляются без всякого противоречия, или же ответом на них служить только сила и наказание, налагаемое не на его самого, а на его ученика. Намерение автора не становится менее ясным и яд его речей не делается более грубым оттого, что в этих речах нет неприличия и что обвинитель Всемогущего не унижается до грубой дерзости или шутовского издевательства.

 

Of Lucifer, as drawn by Lord Byron, we absolutely know no evil: and, on the contrary, the impression which we receive of him is, from his first introduction, most favourable. He is indued not only with all the beauty, the wisdom and the unconquerable daring which Milton has assigned him, <…> but he is represented as unhappy without a crime and as pitying our unhappiness. Even before he appears, we are prepared (so far as the poet has had skill to prepare us) to synpathize with any spiritual being who is opposed to the government of Jehovah. The conversations, the exhibitions which ensue are all conducive to the same conclusion, that whatever is is evil, and that, had the Devil been the Creator, he would have made his creatures happier. Above all, bis arguments and insinuations are allowed to pass uncontradicted, or are answered only by overbearing force, and punishment inflicted not on hin self but on his disciple. Nor is the intention less apparent nor the poison less subtle, because the language employed is not indecorous, and the accuser of the Almighty does not descend to ribaldry or scurrilous invective.

О статье[править]

  •  

Мне приятно было увидеть, что я во многих отношениях сошёлся с Джеффри; но так как повторение высказанных другими доводов ни к чему бы не привело, то мне пришлось переменить фронт, повести атаку на другую сторону крепости, менее удобную и притом бороться с противником, ведущим своё нападения с удивительным вкусом и ловкостью.[2]

 

I should have liked to have taken up the same ground in a great degree with Jeffrey; but, as it will never do to build on another man's foundation, I have been obliged to break ground on a different side of the fortress, though not, I think, so favourable a one, and with the disadvantage of contending against a rival, who has conducted his attack with admirable taste and skill.[3]

  — письмо Хибера кому-то о «Каине»

Примечания[править]

  1. Quarterly Review, July 1822, vol. xxvii, pp. 476-524.
  2. 1 2 П. О. Морозов, С. А. Венгеров. Примечания (перевод с некоторыми уточнениями) // Байрон. Т. II. — Библиотека великих писателей / под ред. С. А. Венгерова. — СПб.: Брокгауз-Ефрон, 1905. — С. XXIX— LXVII.
  3. The Complete Works of Lord Byron. Paris, Baudry's European Library, A. and W. Galignani and Company, 1835, p. 529.