Замечания на сочинение А. С. Пушкина «Борис Годунов» (Плаксин)

Материал из Викицитатника

Замечания на сочинение А. С. Пушкина «Борис Годунов» — рецензия Василия Плаксина 1831 года[1], написанная под влиянием классицизма, поэтому Иван Средний-Камашев в следующей рецензии на «Годунова» того журнала[2] даже не упомянул её среди прочих, а Вильгельм Кюхельбекер записал в дневнике 26 июня 1834, что «эта критика ниже всякой критики»[3]

Цитаты[править]

  •  

… А. С. Пушкин, <…> после И. А. Крылова, в своём роде по всей справедливости может назваться первым народным поэтом в полном смысле этого выражения. Все их предшественники, классики и романтики, писали для немногих, для высших только сословий; самые баснописцы всегда употребляли язык книжный. И. А. Крылов басни, а потом А. С. Пушкин поэмы начали писать так, что одно и то же произведение и вельможа и простолюдин читает с равным удовольствием. Г. Пушкин не старается, так сказать, орыцаретворить русских витязей, он умел найти черты изящества в них самих; он не старается, подобно В. А. Жуковскому, обогащать русский язык новыми оборотами, а разрабатывает богатый, неисчерпаемый рудник языка народного; он материальную часть нашего языка знает лучше всех других писателей; его можно назвать окончательным образователем внешней стороны нашей поэзии <…>. Но с другой стороны, большая часть его поэм отличается бедностию содержания, недостатком единства идеи, целости, поэтической истины, а часто смелость и удальство героев заменяют доблесть. Эти недостатки, не всегда заметные в нём по причине прелести форм, вошли в моду у второстепенных и мелочных поэтов, и многие значительные таланты сделались от сего подражания смешными.

  •  

Гений <…>: дела его суть как бы ревность к мощной творящей природе, с которою он находится в непрерывной борьбе, в каком-то непрестанном дружественном споре; в произведениях своих он прост, но простота его недосягаема — она всегда имеет свою особенность; он свободен, но его свобода подчинена вечной идее изящества, оживлённой стройностию целого, величественною доблестию; его произведения возвышают дух и радуют сердце бытием своим; он небрежен, но самая небрежность его разливает какую-то сладость. Воспламенившись предметом, он не думает об известном классе читателей: он осуществляет свою идею, дабы пленить человека! — Гений не всегда чужд своекорыстных видов, но никогда не забывает человечества, коего он есть представитель и на службу коего явился…

  •  

Прозаик идёт по следам природы, списывает, подражает, находится под влиянием действительности. Поэт чувствует, что самые изящнейшие произведения природы суть чувственно-несовершенны, ибо они существуют не для себя, не как отдельные, самостоятельные картины, но необходимо нужны для целости вселенной, которая необозрима, следовательно, неоценяема, и притом всякая часть природы первоначальною целию имеет назначение житейское, прозаическое, следовательно, является как изделие ремесла. Посему дух поэта, преобладая над природою, побуждает его к преобразованию сей последней, к произведению существ идеальных…

  •  

Драма как изящное произведение требует известной идеи и сообразного оной выражения; она нуждается в стройности целого, в доблести чувствований и помыслов и в приятности форм…
<…> у нас мнения литературные ещё совсем не установились — <…> одни крепко держатся старофранцузской чопорной школы и готовы прокричать: анафема, аще кто прибавит или убавит! Другие хотят произвести какую-то литературную революцию, полагая, что романтизм не должен иметь ни правил, ни законов; они <…> как бы в отмщение доблестному самоотвержению героев и величию душ сильных, которые во всех веках воспламеняли гении песнопевцев, с бо́льшим жаром воспевают низких бродяг, головорезов, бездушных самоубийц, безжизненных сластолюбцев, сладострастных буянов, нежели великих людей. Третьи, боясь отступить от учительских тетрадок, ищут в поэзии положительных наставлений и не отличают поэмы от истории, сатиры от проповеди.

  •  

Прочитав «Бориса Годунова», стараешься припомнить действие, хочешь остановиться на тех случаях, которые бы, удерживая героев в подвигах доблестных или увлекая к бедствиям и гибели, беспокоили, тревожили, устрашали читателя, но — не находишь сего! Ищешь сильных, возвышенных чувствований, и — кроме двух или трёх мест, принужден остаёшься довольствоваться милыми, живыми, верными списками с обыкновенной природы!
Конечно, можно б было спросить: зачем произведение сие названо «Борис Годунов»? Может ли Борис назваться главным действующим лицом, героем драмы? — Решительно нет!
<…> действие драмы не имеет ни единства, ни полноты, ибо сначала действующая сила содержится в Борисе, а с четвёртой сцены всё принимает другой вид: действие проистекает из Самозванца, так что Бориса уже нет, а драма всё ещё идёт. Множество совершенных картин, которые, хотя мастерски отделаны, не имеют здесь никакой цели и нимало не способствуют ходу целого <…>.
Действие сие и оттого теряет единство, что сочинитель взял время разнохарактерное <…>. Народ пламенно желает власти Годунова, потом хладнокровен к ней, наконец, ненавидит её. Это естественно в истории, позволительно в романе, но в поэме, а преимущественно в драме, таковое разночувствие может быть допущено в таком только случае, когда то и другое чувствование проистекают из одного источника или когда одно из другого рождается непосредственно, как, например, любовь и мщение за истинную или мнимую неверность. <…> Борис совсем не имеет характера: он действует несравненно менее, нежели в истории, хотя мы от поэзии ожидаем всегда более, хотим видеть не только действительное, но и непременно возможное, — и не встречаем ни одного решительного
движения воли его, кроме возвышения Басманова.

  •  

Ещё слово о народной жалобе, и именно о выражении о Боже мой! Это голос не русского народа. Русский один не скажет о Боге мой, а говорит обыкновенно наш; и притом русские любят сложные восклицания и воззвания <…>. Конечно, у другого писателя такие обмолвки можно опустить без замечания, но г. Пушкин, поняв вполне характер русского языка, не должен особенностями и красотами его жертвовать упрямству стиха.

  •  

Четвёртую сцену можно считать началом драмы. И если бы драма сия была названа Григорий Отрепьев, если бы сей герой открыл здесь свои намерения, хотя не прямо, то и действие её менее бы отступало от единства.

  •  

Смешно? а? что? что ж не смеёшься ты?
надобно вспомнить рассказ Франца Моора о своём сновидении. Прим. кор[ректора]о первой сцене пятого действия «Разбойников» Шиллера, на которую позже указали ещё Надеждин[4] и Булгарин[5][3]

  •  

… Борис, поставляя сына дороже душевного спасения своего, мог ли решиться очернить своё имя в его воспоминании? <…>
Это противно человеческой природе; мы хотим жить и в памяти далёкого потомства, а жить в памяти милых сердцу — это высочайшее желание; это земное понятие о бессмертии. <…> И вообще речь сия слишком слаба, спокойна, слишком растянута, слишком связна для того, чтоб она приличествовала Борису, рождённому подданным, умирающему царём с неправою совестию, оставляющему в ужасно бурное время сына, для счастия, для величия коего он жертвует в смертный час совестию, душевным спасением; наставление сыну предпочитает покаянию. Мне и то удивительным кажется, что сын допускает отца принести ему сию непостижимо ужасную жертву в XVII веке, но всего удивительнее: видишь, что смерть царя сильного ввергает народ в гибельную бездну, и он пребывает в каком-то непонятном спокойствии; только последнее обращение его к патриарху и боярам имеет характер речи умирающего царя, но не Бориса. — Неужели восторженный поэт не смеет из-за клеветы вызвать истину, дабы в блестящей одежде вымысла поставить её перед потомством и, умилив читателя, внушить ему сожаление к падающему величию? Конечно, гениальные люди, совершив, так сказать, предопределение, не чувствуя более призвания, указующего им пути к деятельности, слабеют, утомляются, но и в самом утомлении бывают вспышки сильные, следы величия. Отчего же Борис постоянно слаб от начала до конца драмы? Как можно вообразить человека, который делается злодеем из желания возвести род свой на престол и который, ещё раз повторю, отвергает очищение души своей последним покаянием для того, чтоб успеть дать сыну наставление царствовать, и этот человек действует слабо!

  •  

«Неужели, — скажут мне, — Пушкин в «Борисе» упал?» — Нет, он сделал шаг вперёд, выше, но только один шаг, и стал на двух неровных высотах неравной твёрдости, неравного объёма. <…> Я думаю, что это случилось частию по необходимости. От неестественного хода нашего образования мы в одном ушли, в другом отстали; частию оттого, что наши писатели теперь подобны новопоселенцам, которые, основав местопребывание своё на пустых необозримых равнинах, не заботятся о том, чтоб, выбрав лучший клочок земли, возделать оный с возможным тщанием, но стараются захватить как можно более полей. <…> Больно видеть в бездействии исполина, когда карлики, кряхтя, работают. — конец

О статье[править]

  •  

Творение первоклассного поэта <…> достойно подробного, основательного, во всех отношениях обдуманного разбора <…>. Один просвещённый любитель литературы доставил нам на сих днях разбор Бориса Годунова;..[6][3]

  Фаддей Булгарин и Николай Греч

Примечания[править]

  1. Сын отечества и Северный архив. — 1831. — Т. XX. — № 24 (вышел 19—20 июня). — С. 213-230; № 25/26 (вышел 1—2 июля). — С. 218-294; Т. XXI. — № 27 (вышел 11—13 июля). — С. 22-37; № 28 (вышел 17—18 июля). — С. 85-96.
  2. Сын отечества и Северный архив. — 1831. — Т. XXIII. — № 40 (вышел 7—8 октября). — С. 100-115.
  3. 1 2 3 Пушкин в прижизненной критике, 1831—1833 / Под общей ред. Е. О. Ларионовой. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2003. — С. 92-114; 359-361 (примечания О. Н. Золотовой, Е. В. Лудиловой). — 2000 экз.
  4. Борис Годунов. Сочинение А. Пушкина. Беседа старых знакомцев // Телескоп. — 1831. — Ч. I. — № 4 (вышел 22—25 марта).
  5. Russische Bibliothek für Deutsche» von Karl von Knorring // Северная пчела. — 1831. — № 266 (23 ноября).
  6. Без подписи. Новые книги // Северная пчела. — 1831. — № 133 (17 июня). — С. 1.