Николай Иванович Надеждин

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску
Николай Иванович Надеждин
Wikipedia-logo.svg Статья в Википедии
Wikisource-logo.svg Произведения в Викитеке
Commons-logo.svg Медиафайлы на Викискладе

Николай Иванович Наде́ждин (5 (17) октября 1804 — 11 (23) января 1856) — русский критик, журналист, историк, этнограф и философ. В критике использовал псевдонимы: Экс-студент Никодим Надоумко (до 1831), Н. Н., N. N. с указаниями «На Патриарших прудах» или «С Патриарших прудов» (часто оставлял только указание). В 1831—1836 годах издавал литературно-общественный журнал «Телескоп» и газету «Молва», закрытые 22 октября 1836 по распоряжению Николая I за напечатание «Философического письма» П. Я. Чаадаева. Надеждин был под следствием и сослан на два года в Усть-Сысольск.

Цитаты[править]

  •  

В тихой, тихой, скромной доле
Я не сносила головы!
Враги нашли меня — наперли,
Наддали… стиснули, шумят…
Анафемствуют, кричат,
И в азбуке мой лик затёрли…
За что?.. сама не знаю я! <…>

И так нет нужды, нет предлога
Из алфавитного чертога
Меня так злобно изгонять! <…>

О Аз! Мой верный брат и друг!
Вступись за честь сестры родимой,
Склони на горький вопль мой слух
И будь защитником гонимой![1][К 1]

  — «Уполномоченный от Ижицы. Ижица к Азу»
  •  

Наш «Выжигин» есть в полном смысле l'enfant gâté романтической свободы.[3][4][5]

  — рецензия на роман
  •  

Прозе изящной сооружён величественный памятник в «Истории государства Российского» — памятник, об который время изломает свою косу![6]

  — «Современное направление просвещения»
  •  

Песочный человек, повесть Гофмана, <…> представляет занимательную и поучительную картину ужасных следствий чрезмерного напряжения германской мечтательности.[7][8]

  — примечание к повести О. Бальзака «Сарразин» («Страсть художника, или Человек не человек»)
  •  

Когда после мрачной, грязной осени сомнений зимний холод неверия окуёт увядшую мысль, заметет её тяжёлыми сугробами; когда после душного, томительного дня истощённых бесплодно усилий, разбитых надежд, измождённых порывов убийственная ночная роса падёт на разочарованное сердце, склонит его к тяжкой, смертной дремоте, — душе остаётся единственное утешение, единственная отрада, единственное блаженство
Без стремленья, без желания, —
без улыбки и без слёз, смотреть в лице обнажённому скелету действительности, складывать и раскладывать его кости, читать смысл последней ужасной гримасы, застывающей на развалившихся челюстях мертвеца. Да! искусство, поэзия, в высшем и обширнейшем знаменовании, есть последняя доска, остающаяся нам после кораблекрушения всех мечтаний, всех надежд, на которой, если нельзя спастись, то можно погибнуть на поверхности волн, с взором, обращённым на небо. <…>
Где у нас поэзия? <…> Творчество, поэзия мысли состоит в смелом, бесстрашном взгляде на бытие, не преломляемом никаким сторонним стеклом, не искажаемом никаким чуждым влиянием. Ни тяжёлая рудокопная работа учёности, ни отважные бедуинские наезды в область знания, совершаемые дилетантами, не возвысят мысли до живой, зиждительной поэзии, если будут — рыться ль ощупью или скакать стремглав — наудачу, по случайным приметам или мгновенным прихотям, не отправляясь с одной центральной точки, не устремляясь к одной конечной цели, не одушевляясь одним основным побуждением. Где ж у нас эта точка, эта цель, это побуждение? Всякая умственная деятельность начинается с самопознания; но сознали ль мы себя как русских; объяснили ль настоящее наше положение в системе рода человеческого <…>? Мы ещё не знаем самих себя; как же можем знать, что над нами, что под нами, что вокруг нас? Мы не думаем о себе; о чём же можем думать? Оттого-то все наши умственные труды представляют такой смутный, безобразный хаос; оттого-то мысли наши толкутся взад и вперёд, мнут и сбивают друг друга, словно в вавилонском столпотворении. Там азиятский фатализм с французским легкомыслием; здесь немецкая мечтательность с английским сплином! Как же тут искать, где тут быть поэзии?.. Её нет и в наших действиях, в наших житейских отношениях, в наших общественных нравах. Ибо, что наша жизнь, что наша общественность? Либо глубокий, неподвижный сон, либо жалкая игра китайских бездушных теней. Поэзия нравов состоит в их живом, искреннем, самообразном развитии: она невозможна без сильных, глубоких страстей, вызванных со дна души не внешним давлением расчётов, но избытком внутренней полноты, пробивающейся, подобно горному ключу, сквозь каменные рёбра холодной наружности. А у нас будто есть страсти? Назови мне хоть одну, которая б оцветляла наше общество живою, огненною краскою, от которой бы занимался дух, замирало сердце, которая отрывала бы человека от земли и забрасывала его на небо или низвергала в преисподнюю! По именам они все есть у нас, но это не страсти, а страстишки, мелкие, ничтожные, презренные.[9]

  — «Письма в Киев (К М. А. М—чу[5]) о русской литературе» (письмо первое: «Куда девалась наша поэзия?»), 5 января 1835
  •  

Царствование Иоанна Васильевича Грозного, который сам был первый словесник и вития своего времени, ознаменовано блестящими успехами народного языка: собственные его послания к разным лицам о разных предметах содержат в себе образцы самородного великороссийского красноречия.[10][5]работы Надеждина подготовили современные исследования литературы той эпохи[5]

  — «Великая Россия»
  •  

Народный наш стих измеряется предпочтительно ударениями или целыми рифмическими периодами, обозначенными всегда полною цезурой. <…>
Великий гений Ломоносова своею реформою, бессознательно возвратил нашу версификацию к той же самой родной музыке, которая господствует в нашем народном стихосложении; по, по ошибке ума, заключил начала этой реформы в неверные понятия, и тем вовлёк последующих теоретиков в заблуждение, получившее важность школьного догмата.[10][5]

  — «Версификация»
  •  

Если Новая Россия может с справедливою гордостью сказать, что дивный гений, вековечная гордость всей России, ей обязан довершением своего воспитания, что её благодатное небо, её благословенная природа, её монументальное прошедшее и волшебное, фантастическое настоящее, все эти роскошные, могучие впечатления были высшею школою для юноши-избранника, где он возмужал и укрепился, где почерпнул свои лучшие мечты и вдохновения, откуда явился во всеоружии на поприще подвигов и славы, то в этой великой заслуге Новороссийского края, незабвенной в книге бытия отечественной словесности, и Одессе принадлежит законная, неоспоримая доля.[11][12][8]

  — «Литературная летопись Одессы»

Письма[править]

  •  

Я нахожусь в большом страхе. Письмо Ч. возбудило ужасный гвалт в Москве, благодаря подлецам-наблюдателям. Ужас, что говорят. Андросов бился об заклад, что к 20 октября «Телескоп» будет запрещён, я посажен в крепость, а цензор отставлен: и все «светские» повторяют: «Да! Это должно быть так непременно!»[13][8]

  В. Г. Белинскому, 12 октября 1836
  •  

Прошедшее имеет несказанную отраду для того, у кого не осталось ничего, кроме прошедшего.[14][8]

  М. А. Максимовичу, 23 мая 1837
  •  

Совершившаяся со мной катастрофа дала мне совсем другое направление. Теперь я решительно живу в прошедшем… Я поучаюсь исключительно в летах древних мысли и веры — веры в особенности! Для меня высшая история человечества сосредоточивается в истории религии, в истории церкви. Все наши бедствия, и личные и общественные, — происходят от охлаждения религиозного энтузиазма <…>. Вертоград наук есть тоже часть вертограда божия. Будем же обще работать, разделённые судьбою, но соединённые духом![8]

  М. П. Погодину, 24 марта 1838
  •  

Назад тому десять лет, при вступлении моём на литературное поприще, я, именно я, а не другой кто, под известным анонимом, имел смелость восстать против Пушкина, «пред которым всё тогда было на коленях»[К 2]. Я даже «ругал» его, если хотите; но, правильнее, ругался им, то есть не в лице его, которое для меня и во всяком другом человеке всегда было священно, а в его сочинениях[15]. <…> Я сам отрекаюсь теперь от моих тогдашних выходок во многих отношениях, особенно от их тона[8].[16]

  А. А. Краевскому, 29 января 1840

Летописи отечественной литературы. Отчёт за 1831 год[править]

[17][18]
  •  

Восторженные песнопения Ломоносова и Державина, роскошные мечты Жуковского и Пушкина, басни Дмитриева и Крылова слишком сочны и зрелы для младенческого лепета, на который обыкновенно осуждают нашу словесность. Смотря на окружающую их пустоту, скорей можно подумать, что они не обогнали, а пережили век свой.

  •  

Открывшаяся пред нами роскошь европейского просвещения ослепила нашу неопытность; мы захотели немедленно наслаждаться ею, позабыв, что она стоила Европе тмочисленных трудов, вековых усилий. <…> Вместо того, чтоб заниматься изнурительными работами предварительного возделывания родной почвы, работами медленно и скупо вознаграждаемыми, мы предпочли легчайшее и удобнейшее занятие — пересаживать к себе цветы европейского просвещения, не заботясь, глубоко ли они пустят корни и надолго ли примутся. Это иногда удавалось: и отсюда те блестящие, необыкновенные явления, кои изумляют наблюдательность, блуждающую в пустынях нашей словесности. <…> Что у нас теперь своего? Поэтический наш метр выкован на германской наковальне; проза представляет вавилонское смешение всех европейских идиотизмов, нараставших поочерёдно слоями на дикую массу русского неразработанного слова. <…> Театр у нас представлял всегда жалкую пародию французской чопорной сцены <…>. Таким образом, благодатный весенний возраст словесности, запечатлеваемый у народов, развивающихся из самих себя, свободною естественностию и оригинальною самообразностью, у нас, напротив, обречён был в жертву рабскому подражанию и искусственной принуждённости. <…> Не одна наша словесность терпит сию участь: её разделяют литературы народов, кои раньше нас приняли участие в европейском просвещении и, следовательно, старше и зрелее нас, как-то: шведская, датская, голландская. Им также нечем похвалиться: они прозябают не своей, но заимствованной жизнью.
Само собою разумеется, что сии насильственные наросты не могли укореняться глубоко в литературной нашей почве и разрастаться богатою жатвою. Напротив, они весьма скоро выцветали, блекли и опадали. <…> Карамзин <…> подружил нас с французскою литературною любезностью, приучил к её тону и формам: и вдруг во всех концах нашей словесности зацвели незабудки и розы, запорхали горленки и мотыльки, раздались нежные вздохи, полились ручьи перловых слёз, коих иссякающие капли собираются теперь в полинявшую урну «Дамского журнала». <…> Новое брожение, пробуждённое своенравными капризами Пушкина, метавшегося из угла в угол, угрожало также всеобщею эпидемиею, которая развеялась собственной ветротленностью. Так всё кружилось в неудержимом вихре превратности! Кончилось тем, чем обыкновенно оканчивается всякое круженье, — утомлением, охладением, усыплением! Пустота, естественное следствие безрассудного расточения сил, обнаружила сама себя повсюду. Война между классицизмом и романтизмом, свирепствовавшая в последние времена на полях нашей словесности истинною ватрахомиомахиею довершила разочарование самоуверенности, не хотевшей дотоле признаваться в своей внутренней ничтожности. Взаимное ожесточение партий ниспровергло все репутации, оборвало все хоругви, запятнало все имена, коими гордилась и красилась наша литература. Что должно было отсюда последовать? Поражённая в своих знаменитейших представителях, литература онемела, подобно ратному полю после кровопролитной сечи: и минувший 1831 год является молчаливым, пустынным кладбищем, на котором изредка возникали призраки усопших воспоминаний, тени сраженных героев. Не было года скуднее, бесплоднее. <…> Между собственно поэтическими произведениями «Борис Годунов» (Пушкина) и «Марфа Посадница» (изданная Погодиным) отличаются также глубокою народностью. Последнее произведение <…> любопытно особенно потому, что представляет сражение чистейшей национальности содержания с строжайшею покорностью искусственной сценической форме. Но блистательнейшим рассветом русской народной поэзии порадовала нас прекрасная сказка Жуковского[18]

Рецензии «Телескопа»[править]

Вероятное авторство[править]

  •  

… «Борис Годунов» указал путь народной русской драме; указал точку, с которой должно драматику смотреть на историю; подал мысль, как пользоваться ею, и дал образец такого языка, какого мы до тех пор и не слыхивали. В конце прошедшего года явилась трагедия <…> «Марфа, Посадница Новогородская», изданная г. Погодиным. <…> нам кажется, что без «Бориса Годунова» не родилась бы мысль написать «Марфу» в таком виде[К 3]. <…> при видимой сценической неопытности, следственно, ошибках неизвестного автора, она богата красотами первоклассными.[19][18]

  — «Литературные новости, слухи и надежды»
  •  

Вышла стихотворная книжица, зовомая «Вастола, или Желания» <…>. Можно б подумать, <…> что пиима сия есть труд блаженной памяти стиходетеля А. П. Сумарокова, если б оригинал её не принадлежал Виланду, который жил позже трудолюбивого соперника Ломоносова и который писал на немецком диалекте, маловедомом достопочтенному прелагателю Расина и Лафонтена.[20][21]

  — или Виссарион Белинский, <О мнимом сочинении Пушкина: Вастола>[22]

Статьи о произведениях[править]

О Надеждине[править]

См. эпиграммы на него в Викитеке
  •  

Когда-то думали об издании оставшихся после него рукописей, о полном собрании его сочинений — и ничего не сделали! А уже 25 лет прошло после его смерти. <…> А в Петербурге и Москве, которым столько послужил Надеждин, не нашлось ни средств, ни лиц — воздать ему должное…[14][5]

  Степан Пономарёв
  •  

… несмотря на свои монархические взгляды, на известный общественный индифферентизм, Надеждин, по сравнению с Полевым, представляет некоторый шаг вперёд в истории нашего сознания. Его смутные искания принципов «новой поэзии», <…> в которой не трудно уловить зародыши будущего реализма, — эти искания, несомненно, пролагали дорогу Белинскому и нашей последующей общественной критике.[23]развитие позиции Чернышевского из 4-й статьи «Очерков гоголевского периода», вопреки её критикам (например, С. А. Венгерову[24])[25]

  Пётр Коган, очерк о Надеждине
  •  

Читателей Надеждина поразила не сама по себе строгость его критических оценок, не отрицательный тон его статей. Требования, которые предъявляла в эти годы русская критика к писателям, были вообще довольно высокие. <…> поразило то, что он придал своим отрицательным суждениям, так сказать, явную методологическую направленность. Он строго связал, по его мнению, бедственное положение русской литературы с господством романтизма и в критике последнего не остановился перед самыми большими авторитетами <…> (кроме того, в подтексте статей Надеждина постоянно звучала критика поэтов-декабристов). Но это было бы полбеды: с той же яростью <…> обрушился он <…> произведения уже явно иной, неромантической структуры. Создавалось впечатление, что молодой критик готов крушить всё направо и налево ради одного эффекта борьбы и разрушения.
<…> из понятия объективности современного искусства Надеждин вывел близость — причём подчас весьма опасную близость — художественных критериев к собственно философским.
<…> Надеждин был верен этому критерию и в своей критической практике строго, подчас педантически-прямолинейно регистрировал отступления от естественности и правдоподобия. <…>
Литературная теория Надеждина заключала в себе долю «натурализма». Нужно только отличать его от более позднего, зрелого натурализма. У Надеждина требование «сбыточности» простиралось на географическую и бытовую среду, психологические подробности, но не исключало значительности смысла, подчёркнутости идеи. Больше того: натурализм признаёт единичность факта; Надеждин исходит из его массовости, характерности. <…>
Философская ориентация Надеждина делала его глухим и невосприимчивым к сокровенному смыслу пушкинской поэзии. <…>
Когда сравниваешь «Европеизм и народность…», «Письма в Киев» и другие его собственно критические статьи с работами теоретическими или же с критическими выступлениями периода «Вестника Европы», то кажется, что последние старше первых на многие десятилетия. Тяжёлая конструкция фразы, витиеватость, вычурность, которую современники называли семинарщиной, уступает место в статьях тина «Европеизм и народность…» фразе легкой и динамичной, замечательной выразительности описаний и образов. Добавим к этому искусство острой полемики, наглядность в доказательстве сложных идей, а местами — нескрываемое чувство, — от воодушевления до горького разочарования, — и мы признаем в Надеждине нечастый талант подлинного критика, который, в сущности, только-только стал раскрывать свою полную силу.[8]

  Юрий Манн, «Факультеты Надеждина», 1971

1829[править]

  •  

Пушкин бесится на Каченовского за то, что помещает статьи Надеждина, где колют его нравственность. Надеждин вооружается и говорит много дела между прочим, хотя и семинарским тоном.

  Михаил Погодин, письмо С. П. Шевырёву, 28 апреля
  •  

… Никодим Невеждин, молодой человек из честного сословия слуг, оказавший недавно отличные успехи в словесности и обещающий быть законодателем вкуса, несмотря на лакейский тон своих статеек. — вероятно, трюизм

  Александр Пушкин, <Несколько московских литераторов…>
  •  

… Г. экс-студент Никодим Надоумко, <…> ломая греческие и латинские стихи в своих эпиграфах и цитатах, пустился толковать и вкось и вкривь <…>. Напрасно этот Г. экс-студент отвергает маленькую перемену букв в всей подписи, сделанную по аналогии в некоторых журналах: Недоумок

  Орест Сомов, «Обозрение российской словесности за первую половину 1829 года», декабрь

1830-е[править]

  •  

Есть <…> журналы, впрочем, достойные уважения, в которых разбирали Пушкина или с пустыми привязками, или с излишним ожесточением. Последнее тем прискорбнее, что встречалось в рецензиях критика, по-видимому имеющего обширные познания не только в своей, но в древних и новейших иностранных литературах, мысли которого по большей части свежи и глубоки. Я уверен, что он отдаёт полную справедливость Пушкину и что только нелепые похвалы и вредное для словесности направление его последователей, вместе с строгим образом мыслей самого критика о некоторых предметах, увлекли его в излишество…[8][26]перепечатывая статью в своей книге «Разные сочинения» (М., 1858. Приложения. С. 405-8) Аксаков сделал примечание: «Это говорилось о Н. И. Надеждине, в грубых критиках которого всегда было много и дельного; впоследствии он сознавался мне не один раз, что был неправ перед Пушкиным»[26]

  Сергей Аксаков, «Письмо к издателю „Московского вестника“», 1830
  •  

Я встретился [23 марта 1830][27] с Надеждиным у Погодина. Он показался мне весьма простонародным, vulgar, скучен, заносчив и безо всякого приличия. Например, он поднял платок, мною уроненный. Критики его]][К 4] были очень глупо написаны, но с живостию, а иногда и с красноречием. В них не было мыслей, но было движение; шутки были плоски.

  — Александр Пушкин, «Table-talk»
  •  

Участь Надеждина решена[К 5]: его сослали на житьё в Усть-Сысольск, где должен он существовать на сорок копеек в день. Впрочем, это последнее смягчено. Когда ему объявили о ссылке, он просил Бенкендорфа исходатайствовать ему вместо того заключение в крепость, потому что там он по крайней мере может не умереть с голоду. Бенкендорф исходатайствовал ему вместо того позволение писать и печатать сочинения под своим именем.
Говорят, Надеждин сначала упал духом, но потом оправился и теперь довольно спокоен. Он с благодарностью отзывается о Бенкендорфе и особенно о Дубельте.

  Александр Никитенко, дневник, 10 декабря 1836

1850-е[править]

  •  

Надеждин принадлежал несомненно к числу даровитейших людей, каких немного везде. Природа щедро наделила его талантами, которые развились весьма рано <…>.
Из современных писателей можно указать на весьма немногих, в которых бы столько дарований опиралось настолько познаний. Оттого то чтó ни писал Надеждин, писано «не с чужого слуха», по его выражению: всё носит на себе печать самобытного взгляда и мышления, везде встречается что либо новое поясняющее или дополняющее запас науки. Нет сомнения, что если б вместо того, чтоб раздробляться на сотни мелких произведений, он сосредоточился в одном или нескольких больших трудах, литература и наука приобрели бы великое творение, чего и требовали от него «строгие ценители и судьи». Но справедливы ли их требования? Разве справедливо упрекать богача, построившего на общую пользу сотни не для всякого заметных домов, зачем он не соорудил громадных палат, поражающих даже грубое зрение? разве большой капитал непременно должен быть употреблён лишь на большой оборот, отказывая в скромных требованиях современному обществу и лишая его нужных пособий? Конечно, в другой среде и при других обстоятельствах Надеждин мог бы ознаменовать своё поприще более сосредоточенными трудами, не вынуждаемый нисходить с высоты своей эрудиции на те ступени, которые в зрелом обществе не нуждаются уже в элементарных пособиях или предоставляются писателям второстепенным. Но он был, прежде всего, человек своей страны и своего времени, поставляемый обстоятельствами в разные среды, с которыми должен был идти в уровень. Этому способствовали и живость его и гибкость характера <…>. Но везде он оставался верен идее самостоятельной русской науки и вносил её в каждый круг, где ни вращалась его деятельность. <…> Надеждин-писатель не составляет ещё всего Надеждина; столько же, если не более, производил он влияния как профессор и как собеседник. <…>
Как профессор эстетики и изящных искусств Надеждин живым словом производил огромное влияние на умы своих слушателей, которые доселе помнят то увлечение, которое невольно возбуждали лекции любимого профессора.
Разъезды по России и путешествия за границу обратили Надеждина к географии, этнографии, истории и древностям. Здесь явился он писателем ещё более самобытным и многообъемлющим. Чтобы оценить его трактаты по достоинству, следует соединить эти disjecta membra в одно издание[К 6] (с остающимися ещё в рукописи, они составят от шести до восьми больших томов), и тогда обнаружится удивительное единство всех учёных произведений Надеждина.
Одних напечатанных уже сочинений его достаточно было бы для известности нескольких учёных: по разносторонности они представляются как бы трудами целого факультета.[28]

  Павел Савельев
  •  

Вся правда и энергия Никодима Аристарховича пропадали даром вследствие семинарского безвкусия тона и положительного отсутствия чувства изящного…

  Аполлон Григорьев, «Пушкин — Грибоедов — Гоголь — Лермонтов», 1859

Виссарион Белинский[править]

  •  

… бывший наш критик, блаженной памяти Никодим Аристархович Надоумко <…>. Было время, когда все затыкали уши от его невежливых выходок против тогдашних гениев, а теперь все жалеют, что уже некому припугнуть хорошенько нынешних <…>.
Пушкинский период был самым цветущим временем нашей словесности. <…> Можно сказать утвердительно, что тогда мы имели если не литературу, то, по крайней мере, призрак литературы <…>. Мы было уже и в самом деле от души стали верить, что имеем литературу, <…> мы были веселы и горды, как дети праздничными обновами. И кто же был нашим разочарователем, нашим Мефистофелем? Кто явился сильною, грозною реакциею и гораздо поохладил наши восторги? Помните ли вы Никодима Аристарховича Надоумку; <…> как он рассеял наши сладкие мечты своим добродушно-лукавым: xe! xe! xe! Помните ли, как мы все уцепились за наши авторитеты и авторитетики и руками и ногами отстаивали их от нападений грозного Аристарха? <…> И что же? Уже сбылась большая часть его зловещих предсказаний, и теперь уже никто не сердится на покойника!.. Да! Никодим Аристархович был замечательное лицо в нашей литературе: сколько наделал он тревоги, сколько произвёл кровопролитных войн, как храбро сражался, как жестоко поражал своих противников, и этим слогом, иногда оригинальным до тривиальности, но всегда резким и метким, и этим твёрдым силлогизмом, и этою насмешкою, простодушною и убийственною вместе…

  — «Литературные мечтания», октябрь, декабрь 1834
  •  

Я взял с собою две части «Вестника Европы» и перечёл там несколько критик Надеждина. Боже мой, что это за человек! Из этих критик видно, что г. критик даже и не подозревал, чтобы на свете существовала добросовестность, убеждение, любовь к истине, к искусству. Он извивается, как змея, хитрит, клевещет, но временам притворяется дураком, и всё это плоско, безвкусно, трактирно, кабацки. <…> Его можно опозорить, заклеймить, и только глупое состояние нашей журналистики до 31 года[К 7] помогло этому человеку составить себе какой-то авторитет.

  письмо К. С. Аксакову 21 июня 1837
  • см. письмо К. С. Аксакову 14 августа 1837
  •  

Есть ещё другой способ к приобретению журнальной славы, которого частию можно держаться и при первом, но который иногда и один доводит до цели: это нападать на утверждённые понятия, на утверждённые авторитеты и славы. Толпу иногда можно запугать, чтоб заставить удивляться себе. Скажите толпе дикую резкость и, не дожидаясь её ответа и не давая ей придти в себя от первой резкой нелепости, говорите другую, третью и говорите с уверенностию в непреложности своих мыслей, смотрите на толпу прямо, во все глаза, не мигая и не моргая. Например, слава Пушкина в своей апогее, и всё перед ним на коленях: начните «ругать» его в буквальном значении этого слова <…>. Толпа не будет справляться и поверит вам на слово. Выкуйте себе какой-нибудь странный, полуславянский дикий язык, который бросался бы в глаза своею калейдоскопическою пестротою и казался бы вполне оригинальным и глубоко таинственным: она, пожалуй, сделает вид, что и понимает его, стыдясь сознаться в своём невежестве. Вот вы уже и поколебали авторитет Пушкина; идите дальше и утверждайте, что Байрон и Гёте не истинные художники…

  — «Менцель, критик Гёте», январь 1840
  •  

Переворачиваем страницу и видим… о удивление!.. повесть г. Надеждина — «Сила воли»… Итак, и г. Надеждин стал повествователем… Странно!.. А всё виноват г. Смирдин: он своими «Ста литераторами» всех литераторов наших превратил в рассказчиков. Может быть, это выгодно для его книги, но не для литераторов. Вот хоть бы г. Надеждин: он литератор умный, учёный; <…> но какой же он поэт, какой же повествователь, г. Смирдин?.. <…>
В первых статьях своих он явился псевдонимом Надоумкою; но когда были напечатаны отрывки из его диссертации на доктора, все узнали, что Надоумко и г. Надеждин — одно лицо. Статьи Надоумки отличались особенною журнального формою, оригинальностию, но ещё чаще странностию языка, бойкостию и резкостью суждений. Как в них, так и в диссертации, <…> г-н Надеждин первый сказал и развил истину, что поэзия нашего времени не должна быть ни классическою (ибо мы не греки и не римляне), ни романтическою (ибо мы не паладины средних веков), но что в поэзии нашего времени должны примириться обе эти стороны и произвести новую поэзию. Мысль справедливая и глубокая, — г. Надеждин даже хорошо и развил её. Но тем не менее, она немногих убедила и не вошла в общее сознание. Много причин было этому, но главные из них: какая-то неискренность и непрямота в доказательствах, свойственная докторанту, а не доктору, и явное противоречие между воззрениями г. Надеждина и их приложением. Г-н Надеждин, понимая, что классическое искусство было только у греков и римлян, называя французскую поэзию псевдоклассическою, неестественною и надутою, в то же время с благоговением произносил имена Корнеля, Расина и Мольера и смело цитовал реторические стихи Ломоносова, Петрова, Державина и Мерзлякова, уверяя, что в них-то и заключается всяческая поэзия. Далее, очень хорошо понимая, что Шекспир, Байрон, Гёте, Шиллер, Пушкин — совсем не романтики, но представители новейшей поэзии, он с ожесточением глумился над ними, как над неистовыми романтиками, и смешивал их с героями юной французской литературы. Это противоречие едва ли не было умышленно, во уважение неверных отношений докторанта, желающего быть доктором, и потому, по мере возможности, не желающего противоречить закоренелым предубеждениям докторов. По этой уважительной причине г. Надеждин вооружился против Пушкина всеми аргументами своей учёности, всем остроумием своих надоумочных, или — правильнее — недоумочных статей. <…> сделавшись доктором и получив кафедру, г. Надеждин сделался журналистом — и совершенно изменил свои литературные взгляды и даже орфографию: вместо эсѳетический и энѳузиазм стал писать эстетический и энтузиазм; разбирая «Бориса Годунова», заговорил о Пушкине уже другим тоном, хотя и осторожно, чтоб уж не слишком резко противоречить своим недоумочным и эсѳетическим статьям. <…>
Но тем не менее, повесть совсем не дело г. Надеждина, точно так же, как, например, драма совсем не дело г. Погодина.

  «Сто русских литераторов. Том второй», июнь 1841

Николай Чернышевский[править]

  •  

… говоря о Пушкине, Надоумко и «Телескоп» имели в виду не столько отдельного поэта, сколько представителя русской литературы, и потому высказывали по поводу его произведений то, что должно было разуметь о целой литературе. Здесь дело шло, собственно говоря, не об авторе «Евгения Онегина», а об умственной жизни нашего общества в ту эпоху, о публике, которая произвела Пушкина, которая восхищалась «Русланом и Людмилою», <…> «Кавказским пленником», <…> не понимая, и которая осталась недовольна «Борисом Годуновым», также не понимая его.
<…> хотя в суждениях «Телескопа» о Пушкине и много ошибочного, <…> несомненно то, что в основаниях этих суждений есть много и дельного.

  «Сочинения Пушкина» (статья третья), июнь 1855
  •  

… каждый, кто помнит статьи «экс-студента Надоумко», скажет, что кроме Пушкина некого из тогдашних писателей сравнивать с ним.

  «Очерки гоголевского периода русской литературы» (статья вторая), январь 1856
  •  

Суждения самого Надеждина представляют странный хаос, ужасную смесь чрезвычайно верных и умных замечаний с мнениями, которых невозможно защищать, так что часто одна половина статьи разрушается другою половиною.

  то же (статья шестая), август
  •  

… мои различные статейки <…> говорят о Белинском и других достойных людях.
Надеждин только наполовину принадлежит к ним, к сожалению он пережил 1836 год — и последние 15 лет его жизни запятнаны раскольничьими делами — он помогал известному Липранди; потому-то и бранил его Белинский — бранил, не совсем ясно говоря, за что бранит — ясно сказать было нельзя. Умный был человек, но, подобно Сперанскому[К 8], не устоял против нашей жизни и замарал себя, не умея отказаться от обольщений честолюбия.

  — письмо А. С. Зелёному 26 сентября 1856

О произведениях[править]

  •  

Никогда не было ещё ни журналиста, ни журнального сотрудника на святой Руси у нас, который бы столь неуважительно отзывался об отцах нашей словесности: Ломоносове и Сумарокове[20] <…>.
Ну, право, если б <…> первый российский трагик <…> был школьником, выключенным из какого-нибудь учебного заведения за неприличное поведение, и тогда не следовало бы трактовать его так презрительно.[29][21]

  Александр Воейков
  •  

«Светлейший князь Потёмкин-Таврический, образователь Новороссийского края», статья г. Надеждина, принадлежит к самым редким явлениям современной литературы: важность содержания соединена в ней с силою, увлекательностию и прелестью изложения. <…>
Резко и мощно очеркнут в статье г. Надеждина этот колоссальный облик…

  — Виссарион Белинский, рецензия на «Одесский альманах на 1839 год», февраль 1839

Комментарии[править]

  1. Ответ на насмешки по поводу устаревшей орфографии в «Вестнике Европы» с ижицами и фитами, используемой по убеждению редактора М. Т. Каченовского[2].
  2. Цитирует намёк о себе из статьи Белинского «Менцель, критик Гёте».
  3. Мысль о трагедии из русской истории зародилась у Погодина в 1825 под влиянием общего для всех московских «любомудров» увлечения народной немецкой драмой и развилась после знакомства с Пушкиным[18].
  4. Статьи в «Вестнике Европы» о «Графе Нулине» (1829 г., № 3) и о «Полтаве» (1829 г., № 8 и 9)[27].
  5. После запрещения «Телескопа».
  6. Впервые книга его избранных сочинений вышла лишь в 1972 — «Литературная критика. Эстетика»[5].
  7. До начала выхода «Телескопа».
  8. Сохранилось предание, что свою новую фамилию вместо Белоомутский (по родному селу Нижний Белоомут) Надеждин получил в семинарии от архиепископа Феофилакта, который за успехи в обучении почтил его переводном фамилии Сперанского с латыни[8].

Примечания[править]

  1. Вестник Европы. — 1828. — № 23. — С. 187, 193-4.
  2. [Чернышевский Н. Г.] Очерки гоголевского периода русской литературы. Статья 4 // Современник. — 1856. — № 4. — Отд. III. — С. 58.
  3. Истома Романов [Надеждин] // Атеней. — 1829. — № IX (апрель), — С. 298-324.
  4. С. Осовцов. С. Т. Аксаков или Н. И. Надеждин? // Русская литература. — 1963. — № 3.
  5. 1 2 3 4 5 6 7 Н. И. Надеждин. Литературная критика. Эстетика / сост. и комм. Ю. В. Манна. — М.: Художественная литература, 1972. — С. 481, 487, 533, 539.
  6. Телескоп. — 1831. — Ч. I. — № 1. — С. 45.
  7. Телескоп. — 1831. — Ч. VI. — № 24 (декабрь). — С. 482.
  8. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Ю. В. Манн. Факультеты Надеждина // Н. И. Надеждин. Литературная критика. Эстетика. — С. 3-44.
  9. Телескоп. — 1836. — Ч. XXV. — № 1. — С. 149-158.
  10. 1 2 Энциклопедический лексикон. Т. IX. — СПб., 1837. — С. 274, 511-5.
  11. Одесский альманах на 1840 год. — Одесса, 1839. — С. 14.
  12. С. Осовцов // Русская литература. — 1966. — № 1.
  13. Русская мысль. — 1911. — № 6. — Отд. II. — C. 42.
  14. 1 2 Полярная звезда. — 1881. — № 4. — C. 8, 10.
  15. A. М. Березкин. Примечания к статьям «Вестника Европы» // Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2001. — С. 406.
  16. Известия Отделения русского языка и словесности Академии наук. — 1905. — Т. 10. — № 4. — С. 309-310.
  17. Без подписи // Телескоп. — 1832. — Ч. VII. — № 1 (цензурное разрешение 27 января, вышел 12 марта). — С. 150-9.
  18. 1 2 3 4 Пушкин в прижизненной критике, 1831—1833 / Под общей ред. Е. О. Ларионовой. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2003. — С. 161-8; 398, 403.
  19. Без подписи // Молва. — 1832. — Ч. III. — № 19 (4 марта). — С. 73.
  20. 1 2 Без подписи // Молва. — 1836. — Ч. XI. — № 1 (вышел 2-5 февраля). — С. 6-7.
  21. 1 2 Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837 / Под общей ред. Е. О. Ларионовой. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2008. — С. 107, 426-7. — 2000 экз.
  22. Московские ведомости. — 1836. — № 11 (5 февраля).
  23. Очерки по истории русской критики / Под ред. А. Луначарского и Вал. Полянского. Т. I. — М.–Л.: ГИЗ, 1929.
  24. Полное собраніе сочиненій В. Г. Бѣлинскаго. Въ двѣнадцати томахъ / Подъ ред. и съ прим. С. А. Венгерова. — Т. I. — СПб.: тип. М. М. Стасюлевича, 1900.
  25. Н. М. Чернышевская. Примечания // Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений в 15 томах. Том 3. — М.: Гослитиздат, 1947. — С. 800.
  26. 1 2 Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830 / Под общей ред. Е. О. Ларионовой. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2001. — С. 237, 463. — 2000 экз.
  27. 1 2 Б. В. Томашевский. Примечания // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. Т. 8. Автобиографическая и историческая проза. История Пугачева. Записки Моро де Бразе. — 2-е изд., доп. — М.: Академия наук СССР, 1958.
  28. Н. И. Надеждин. Автобиография с дополнениями П. С. Савельева // Русский вестник. — 1856. — Т. II. — С. 74-78.
  29. А. Кораблинский // Литературные прибавления к «Русскому инвалиду». — 1836. — № 45, 3 июня. — С. 359.

Ссылки[править]