Перейти к содержанию

Над кем смеётесь?!

Материал из Викицитатника

«Над кем смеётесь?!» — сборник Михаила Зощенко 1928 года из рассказов и фельетонов[1].

Рассказы

[править]
  •  

Жил-был на свете такой Ванюшка, мужик больной и убогий… <…>
Я, как в Лаптенках расположился, сразу обратил полное свое внимание на Ванюшку. Ходит это он, можете себе представить, веселенький, ручки свои, сволочь, потирает. Я его запомнил, остановил тогда на селе, отвёл в сторону.
— Ты что ж это, — спрашиваю, — так нахально-то ходишь и ручки свои потираешь, гадина?
А он, как сейчас помню, ехидно так посмотрел на меня.
— А чего, — говорит, — мне горе-то горевать? Мне теперь, знаете, лафа. Я хотя и больной и убогий, а жить теперь буду, что надо. Очень передо мной широкий горизонт в смысле богатеньких невест и приданого. <…> Ходит теперь мужик в очень большой цене, да только, имейте в виду — мужик холостой, неженатый… Да вы, — говорит, — впрочем, сами-то взгляните, что кругом деется.
Взглянул я кругом, ну, вижу — дела-делишки: на селе бабы кишмя кишат, девки на вечеринках дура с дурой танцуют, а кавалеров ихних — как корова языком слизала. Нету ихних кавалеров. Никто из молодых молодчиков, заметьте, с германской войны домой не вернулся. <…>
А Ванюшка ходит вкруг села и хвалится.
— Дождался, — говорит, — я своего времечка. Как угодно. Дорвался до роскошной жизни. Я хоть и больной и убогий, а мужик. Из песни слова не выкинешь.
Так вот с недельку походил по селу Ванюшка, стал, сукин сын, на радостях самогонку хлебать, за речку ездить повадился… Жила-была за речкой фря такая, весёлая солдатка Нюшка… И — можете себе представить — потонул Ванюшка. От солдатки возвращался ночью пьяненький и потонул, дурак. Не удержал своего счастья.
И очень тогда мужички над ним издевались.

  — «Чёрная магия», январь 1922
  •  

Человеку обязательно отдохнуть надо. Человек всё-таки не курица. Курица — та, может, действительно в отпусках не нуждается. А человеку без отпуска немыслимо.
А я, например, сорок лет не отдыхал. Как с двухлетнего возраста зарядил, так и пошла работа без отдыха и сроку.
А что касается воскресений или праздничных дней, то какой же это отдых? Сами понимаете: то маленько выпьешь, то гости припрутся, то ножку к дивану приклеить надо. Мало ли делов на свете у среднего человека? Жена тоже вот иной раз начнёт претензии выражать. Какой тут отдых? <…>
Поехал. В дом отдыха. <…>
Начал отдыхать. И сразу, знаете, обнаружилась очень чрезвычайная скука. Нечего делать — прямо беда. И пища жирная, и уход внимательный, и на весах вешают, а скука, между тем, сильная.
Утром, например, встал, рожу всполоснул, пошамал и лежи на боку. А лежать неохота — сиди. Сидеть неохота — ходи. А к чему, скажите, ходить без толку? Неохота ходить без толку. Привычки такой за сорок лет не выработалось.
Один день походил — хотел назад ехать. Да, спасибо, своих же отдыхающих ребят в саду встретил. Сидят они на лужку и в картишки играют. <…>
— Присаживайтесь, уважаемый товарищ! Мы с утра дуемся…
Присел, конечно.
Сыграли до ужина. Там маленько после ужина. Там утречком пораньше. А там и пошло у нас каждый день. Глядишь — и дней не видно. Не только, скажем, скука, а рожу помыть или кофейку выпить некогда.
Две недельки прошли, как сладкий сон. Отдохнул, можно сказать, за все сорок лет и душой и телом.
А что вес маленько убавился, то вес — дело наживное. Вес и на производстве нагулять можно.

  — «Чудный отдых», 1925
  •  

Я, конечно, человек непьющий. Ежели другой раз и выпью, то мало, так, приличия ради или славную компанию поддержать.
Больше как две бутылки мне враз нипочём не употребить. Здоровье не дозволяет. <…>
Знакомый ветеринарный фельдшер, товарищ Птицын, давеча осматривал меня и даже, знаете, испугался. Задрожал.
— У вас, — говорит, — полная девальвация. Где, — говорит, — печень, где мочевой пузырь, распознать, — говорит — нет никакой возможности. Очень, — говорит, — вы сносились. <…>
«Дай, — думаю, — к хорошему врачу схожу, удостоверюсь». Врач никакой девальвации не нашёл.
— Органы, — говорит, — у вас довольно в аккуратном виде. И пузырь, — говорит, — вполне порядочный и не протекает. <…> Но, — говорит, — пить вы перестаньте, иначе очень просто смерть может приключиться.
А помирать, конечно, мне неохота. <…> С таким пузырём жить да радоваться. «Надо, — думаю, — в самом деле пить бросить».
Взял и бросил.
Не пью и не пью. Час не пью, два часа не пью. В пять часов вечера пошёл, конечно, обедать в столовую.
Покушал суп. Начал варёное мясо кушать — охота выпить. «Заместо, — думаю, — острых напитков попрошу чего-нибудь помягче — нарзану или же лимонаду». Зову.
— Эй, — говорю, — который тут мне порции подавал, неси мне, куриная твоя голова, лимонаду.
Приносят, конечно, мне лимонад на интеллигентном подносе. В графине. Наливаю в стопку.
Пью я эту стопку, чувствую: кажись водка. Налил ещё. Ей-богу, водка. Что за чёрт! Налил остатки — самая настоящая водка.
— Неси, — кричу, — ещё! <…>
После, когда деньги платил, замечание всё-таки сделал. <…>
Тот говорит:
— Так что это у нас завсегда лимонадом зовётся. Вполне законное слово. Ещё с прежних времён… А натурального лимонаду, извиняюсь, не держим — потребителя нету.
— Неси, — говорю, — ещё последнюю.
Так и не бросил. А желание было горячее. Только вот обстоятельства помешали. Как говорится — жизнь диктует свои законы. Надо подчиняться.

  — «Лимонад»
  •  

Этот случай окончательно может доконать человека.
Василия Тарасовича Растопыркина, — Васю Растопыркина, этого чистого пролетария, беспартийного чёрт знает с какого года, — выкинули давеча с трамвайной площадки.
Больше того — мордой его трахнули об трамвайную медную полустойку. Он был ухвативши за неё двумя руками и головой и долго не отцеплялся. А его милиция и обер-стрелочник стягивали.
Стягивали его вниз по просьбе мещански настроенных пассажиров. <…>
Со стремянкой уж и в вагоне проехаться нельзя! До чего докатились!

  — «Мещане» (впервые: «Мещанский уклон»
  •  

Всегда я симпатизировал центральным убеждениям.
Даже вот, когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп — так нэп. Вам видней.
Но, между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.
И, действительно, при при военном коммунизме куда как было свободней в отношении культуры и цивилизации. Скажем, в театре можно было свободно даже не раздеваться — сиди в чём пришёл. Это было достижение.
А вопрос культуры — это собачий вопрос. Хотя бы насчёт того же раздеванья в театре. Конечно, слов нету, без пальто публика выгодней отличается — красивей и элегантней. Но что хорошо в буржуазных странах, то у нас иногда выходит боком. — публиковался также как «В театре»

  — «Прелести культуры»
  •  

Воровство, милые мои, это — цельная и огромная наука.
В наше время, сами понимаете, ничего не сопрёшь так вот, здорово живёшь. В наше время громадная фантазия требуется.
Главная причина — публика очень осторожная стала. <…> Одним словом, вот как бережёт своё имущество. Пуще глаза.
— Глаз, — говорят, — завсегда по страхкарточке восстановить можно. Имущество же никоим образом при нашей бедности не вернёшь.

  — «Узел»
  •  

Гость нынче пошёл ненормальный. Всё время приходится за ним следить. И чтоб пальто своё надел. И чтоб лишнюю барашковую шапку на башку не напялил.
Еду-то, конечно, пущай берут. Но зачем же еду в салфетки заворачивать? Это прямо лишнее. За этим не последишь, так гости могут в две вечеринки всё имущество вместе с кроватями и буфетами вывезти.

  — «Гости»
  •  

На праздники я, обыкновенно, в Лугу езжу. Там, говорят, воздух очень превосходный — сосновый и еловый. Против бронхита хорошо помогает. Врачи так говорят. Я не знаю. Не думаю.
Главное, что в Лугу ездить — сущее наказание. Народу больно много. Пихаются. На колени садятся без разрешения. Корзинки и тючки на головы ставят. Не только бронхит — скарлатину получить можно.
Прошлый раз по пути из Луги на какой-то станции, несмотря на форменное переполнение, в вагон ещё какой-то тип влазит. Нестарый ещё. С усиками. Довольно франтовато одетый. В русских сапогах. И с ним — старуха. Такая обыкновенная старуха с двумя тюками и с корзинкой. <…>
Старуха, значит, впереди идёт — пробивается сквозь публику, а он за ней небрежной походкой. И всё командует ей:
— Неси, — кричит, — ровней, корзинку-то. Просыпешь чего-то там такое… Становь теперича её под лавку! Засупонивай, я говорю, её под лавку. Ах, чёртова голова! Узел-то не клади гражданам на колени. Клади временно на головы… Обожди, сейчас я подниму его на верхнюю полку. Фу-ты, я говорю, дьявол какой!
Только видят пассажиры — действия гражданина ненастоящие — форменное нарушение уголовного кодекса труда. Одним словом, пассажиры видят: нарушена норма в отношении старослужащего человека.
<…> не пора ли одёрнуть, если он зарвался и кричит и командует одной прислугой. <…> Это же форменная гримаса нэпа.
Около окна просто брожение среди публики началось.
— Это, — говорят, — эксплоатация переростков! <…>
— Позвольте, — говорит, — может быть, никакой гримасы нету? Может быть, это я с моей мамашей в город Ленинград еду? Довольно, — говорит, — оскорбительно слушать подобные слова в нарушении кодекса.
Тут среди публики некоторое замешательство произошло. Некоторый конфуз: дескать вмешались не в свои семейные дела. Прямо неловко. Оказывается, это всего-навсего мамаша.
Наиболее нервный человек не сразу, конечно, сдался.
— А пёс, — говорит, — её разберёт! На ней афиши не наклеено — мамаша или папаша. Тогда объявлять надо при входе. — также «Гримасы нэпа», «Безобразие», «Человека обидели»

  — «Гримаса нэпа»
  •  

У моих знакомых, у Гусевых, немец из Берлина жил.
Комнату снимал. Почти два месяца прожил.
И не какой-нибудь там чухонец или другое национальное меньшинство, а настоящий германец из Берлина. По-русски — ни в зуб ногой. С хозяевами изъяснялся руками и головой.
Одевался, конечно, этот немец ослепительно. Бельё чистое. Штаны ровные. Ничего лишнего. Ну, прямо гравюра.
А когда уезжал этот немец, то много чего оставил хозяевам. Цельный ворох заграничного добра. Разные пузырьки, воротнички, коробочки. Кроме того, почти две пары кальсон. И свитер почти не рваный. А мелочей разных и не счесть — и для мужского, и для дамского обихода.
Всё это в кучу было свалено в углу, у рукомойника.
Хозяйка, мадам Гусева, дама честная, <…> намекнула немчику перед самым его отъездом, — дескать, битте-дритте[2], не впопыхах ли изволили заграничную продукцию оставить.
Немчик головой лягнул, дескать, битте-дритте, пожалуйста, заберите, об чём разговор, жалко, что ли.
Тут хозяева налегли на оставленную продукцию. <…>
Между прочим, среди оставленных вещей была такая фляга не фляга, но вообще такая довольно плоская банка с порошком. Порошок вообще розовый, мелкий. И душок довольно симпатичный — не то лориган[3], не то роза.
После первых дней радости и ликованья, начали Гусевы гадать, что за порошок. Нюхали, и зубами жевали, и на огонь сыпали, но угадать не могли.
Носили по всему дому, показывали вузовцам и разной интеллигенции, но толку не добились. <…>
— Пущай это будет пудра. Пущай я буду после каждого бритья морду себе подсыпать. Надо же культурно пожить хоть раз в жизни. <…>
Много и горячо нахваливал немецкий товар.
— Сколько, — говорит, — лет уродовал свою личность разными русскими отбросами и вот, наконец, дождался. <…>
Через месяц, когда пудра подходила к концу, пришёл в гости к Гусеву один знакомый интеллигент. За вечерним чаем он и прочитал банку. Оказалось, это было немецкое средство против разведения блох.
Конечно, другой менее жизнерадостный человек был бы сильно пришиблен этим обстоятельством. И даже, может быть, у менее жизнерадостного человека рожа покрылась бы прыщами и угрями от излишней мнительности. Но не таков был Гусев.
— Вот это я понимаю, — сказал он. — Вот это качество продукции! Вот это достижение. Это, действительно, не переплюнешь товар. Хочешь морду пудри, хочешь блох посыпай. На всё годится. А у нас что?

  — «Качество продукции»
  •  

Особенно увлекаться медициной, я скажу, нехорошо.
А таких любителей медицины, как раз, сейчас много.
Тоже вот, мой приятель Сашка Егоров. Форменно залечился. А хороший был человек. Развитой, полуинтеллигентный[4], не дурак выпить. И вот пятый год лечится.
А сначала у него ничего такого особенного и не было. А просто был худощавый субъект. Ну, сами знаете — во время голода жрали худо, ну и обдёргался человек. И начал лечиться. <…>
Поправляется и поправляется. И через два года до того его разнесло, что собственные дети начали пугаться его излишней полноты и выраженья глаз.
А выражение было обыкновенно какое — испуганное. Всё-таки испугался человек, что его так разносит. Хотел было прекратить леченье, да видит: поздно. Видит: надо от ожиренья лечиться. <…>
Доктор говорит:
Ожирение — главная причина вашей неподвижной жизни. Или наоборот. Побольше, — говорит, — ходите взад и вперёд, может быть, от этого факта похудеете.
Начал ходить мой приятель. Ходит и ходит, как сукин сын. Целый день ходит, а к вечеру до того у него аппетит разыгрывается — удержу нет. И сон такой отличный стал — прямо беда. Одним словом, опять прибавил человек за короткое время больше пуда.
<…> курорт принесёт ему пользу. Постоит человек за железнодорожным билетом ночки две, потреплется за справками да за получением денег — спустит, как миленький, пуда два, если не больше.
Да оно и понятно. Тут будет, можно сказать, непосредственное воздействие природы на человеческий организм.

  — «Любитель»
  •  

Конечно, случай этот мелкий, не мирового значения. Некоторые людишки очень даже свободно не поймут, в чём тут дело.
Нэпман, например, у которого, может, в каждом жилетном кармане серебро гремит, тоже навряд ли разберётся в этом происшествии.
Зато поймёт это дело простой рабочий человек, который не огребёт деньги лопатой.

  — «Мелкий случай» (впервые: «Мелочи жизни»)
  •  

Товарищ Барбарисов не испугался какой-то там мелкомещанской смерти. Он только рукой махал на своих рыдающих родственников — дескать, отойдите, черти, без вас тошно. Настановились тут со своими харями.
Но в самую последнюю минуту всё-таки подкачал. Свернул со своей передовой программы.
<…>
— Пущай попов на пушечный выстрел ко гробу не подпущают. Только, — говорит, — в крематорий меня везть не надо. Умоляю вас. Пожалуйста. Похороните обыкновенно. <…> Я не привык ещё к этому. <…>
Через неделю, когда Барбарисов розовенький и свеженький как огурчик сидел в своей постели на подушке, зашёл к нему с визитом тов. Галкин. <…>
— В другой раз буду помирать — не затрудняйтесь выбором, — везите в крематорий.
Галкин говорит:
— Ежели лет пятьдесят протянете ещё — повезём. А пока, — говорит, — об чём речь. Пока, — говорит, — ещё у нас в Питере не возят. В проекте всё.
Тут Барбарисов хлопнул себя по лбу.
— Действительно, — говорит, — как это у меня из башки выпало. Зря оробел. Извиняюсь.[5]

  — «Мелкота»
  •  

Докторша говорит:
— Китель оставьте трогать. Не в гостинице. Снимите только сапоги.
Начал Петюшка хвататься за сапоги, за свои джимми. После говорит:
— Прямо, — говорит, — товарищ докторша, не знал, что с ногами ложиться. Болезнь глазная, верхняя — не предполагал. Прямо, — говорит, — товарищ докторша — рубашку переменил, а другое, извиняюсь, не трогал. Вы, — говорит, — на них не обращайте внимания во время операции.
Докторша, утомлённая высшим образованием, говорит:
— Ну, валяй скорей. Время дорого.
А сама сквозь зубы хохочет.
Так и резала ему глаз. Режет и хохочет. На ногу посмотрит и от смеха задыхается. Аж рука дрожит.
А могла бы зарезать со своей дрожащей ручкой!

  — «Операция»
  •  

Девяносто лет назад убили на дуэли Александра Сергеевича Пушкина.
Вся Россия, можно сказать, горюет и слёзы льёт в эту прискорбную годовщину. <…>
На восемьдесят девятой годовщине разговоры, конечно, поднялись в квартире. Пушкин, дескать. Писатель. Жил, дескать, в своё время в этом помещении. Осчастливил, дескать, жилплощадь своим нестерпимым гением. Не худо бы в силу этого какую ни на есть досточку приклепать с полным обозначением в назидание потомству. <…>
Комиссия приходит из пяти человек. Помещение осматривает.
Увидела комиссия разную домашнюю требуху в квартире — кастрюли и пиджаки — и горько так вздохнула.
— Тут, — говорит, — когда-то Александр Сергеевич Пушкин жил. <…> Ведь это же прямо оскорбительно для памяти гения!
Ну, одним словом, через три недели выселили всех жильцов из этого помещения.
Головкин, это верно, очень ругался. Крыл. Выражал своё особое мнение открыто, не боясь никаких последствий.
— Что ж, говорит, это такое? Ну пущай он гений. Ну пущай стишки сочинил: «Птичка прыгает на ветке». Но зачем же средних людей выселять? Это же утопия, если всех жильцов выселять.
Хотел Головкин в Пушкинский заповедник поехать — ругаться, но после занялся подыскиванием помещения.
Он и сейчас ещё ищет. Осунулся, поседел. Требовательный такой стал. Всё расспрашивает, кто да кто раньше жил в этом помещении. И не жил ли здесь, оборони создатель, Демьян Бедный или Мейерхольд. А если жил, то он, Головкин, и даром не возьмёт такого помещения.
А это верно: как это некоторые крупные гении легкомысленно поступают — мотаются с квартиры на квартиру, переезжают. А после такие печальные результаты.
Да вот недалеко ходить, в наше время наш знакомый поэт Митя Цензор, Дмитрий Михайлович. Да он за последний год не менее семи комнат сменил. Всё, знаете, никак не может ужиться. За неплатёж.
А ведь, может, он, чёрт его знает, гений!
Ох, и обложат же его лет через пятьдесят за эти семь комнат.
Единственно, может быть, кризис несколько ослабнет к тому времени. Одна надежда. — впервые: «Гроб (Из повестей Белкина

  — «Пушкин»
  •  

В этом году в Зимнем дворце разное царское барахлишко продавалось. Музейный фонд, что ли, этим торговал. Я не знаю кто.
Я с Катериной Фёдоровной Коленкоровой[6] ходил туда. Ей самовар нужен был на десять персон.
Самовара, между прочим, там не оказалось. Или царь пил из чайника, или ему носили из кухни в каком-нибудь граненом стакане, я не знаю, — только самовары в продажу не поступили. <…>
Я же вдруг увидел в описи сапоги. Русское голенище, восемнадцать целковых.
Я сразу спросил у артельщика, который торговал: <…>
— А какая, — говорю, — мне гарантия, что это царские? Может, — говорю, — какой-нибудь капельдинер трепал, а вы их заместо царских выдаёте. <…>
— Тут кругом всё имущество царской фамилии. Мы, — говорит, — дерьмом не торгуем. <…>
Ну, прямо цельные сапоги. И вообще мало ношенные. Может, только три дня царь их носил. Подмётка ещё не облупилась.
<…> понёс эти царские сапоги домой.
Действительно, обувать их было трудно. Не говоря про портянку, на простой носок и то еле лезут. «Всё-таки, — думаю, — разношу».
Три дня разнашивал. На четвёртый день подмётка отлипла. И не то, чтобы одна подмётка, а так полностью вместе с каблуком весь нижний этаж отвалился. Даже нога наружу вышла. <…>
И пожаловаться некуда. <…>
Конечно, на другой день сходил в музейный фонд. А там уже и торговать кончили — закрыто.
Хотел в Эрмитаж смотаться или ещё куда-нибудь, но после рукой махнул. Главное, Катерина Фёдоровна меня остановила.
— Это, — говорит, — не только царский, любой королевский сапог может за столько лет прогнить. Всё-таки, как хотите, со дня революции десять лет прошло. <…>
Время-то как быстро идёт, братцы мои! Всё прежнее в прах распадается.[5]

  — «Царские сапоги»

Фельетоны

[править]
  •  

В этих моих фельетонах есть драгоценное свойство — <…> в них нет писательской брехни. А живые люди, которых, быть может, я здесь пихнул локтем — пущай простят меня.

  — «От автора»
  •  

Вынимает <…> Дрожкин револьвер. <…> Некоторые, более опытные прохожие, с большим, так сказать, военным стажем, в сторону сиганули в рассуждении пули.

  — «Административный восторг», 1927

Примечания

[править]
  1. Мих. Зощенко. Над кем смеётесь?! — М.: Земля и Фабрика, 1928.
  2. Повторение малопонятных рассказчику немецких слов bitte (пожалуйста) и dritte (третий).
  3. L'Origan — духи Ф. Коти.
  4. Неологизм, введённый им в прошлогоднем рассказе «Прискорбный случай». (И. Вирабов. Узники словести // Российская газета, 05.07.2012.)
  5. 1 2 [Первые журнальные публикации] // Мих. Зощенко. Уважаемые граждане / сост. М. З. Долинский. — М.: Книжная палата, 1991. — (Из архива печати). — 664 с. — 50000 экз.
  6. Фамилия условного рассказчика «Сентиментальных повестей»