Перейти к содержанию

Сентиментальные повести

Материал из Викицитатника

«Сентиментальные повести» — цикл из 8 повестей и рассказов Михаила Зощенко, 7 из которых составили авторский сборник «О чём пел соловей» 1927 года с подзаголовком «сентиментальные повести». Они, кроме «Весёлого приключения», и предисловия цитируются в окончательной редакции — по сборнику «Избранные повести» 1936 года[1][2].

Цитаты

[править]
  •  

И вот пришло завтра — торжественный день вечеринки, праздник обновления.
<…> открыв незапертую дверь, в комнату вошли, подталкивая друг друга, два приятеля, страшно хохоча и гремя сапогами. И, увидев странную старуху, поклонились ей и <…> спросили, где же хозяин и как он здравствует.
На что старуха, как-то конфузясь и почти не открывая рта, отвечала:
— Он умер.
— Как? — вскричали они в один голос. <…>
Они, тихо поохав и потолкавшись у стола, ушли на цыпочках, съев по куску сёмги.
Старуха оставалась почти неподвижной.
Вслед за ними от восьми до девяти приходили все приглашённые. Они входили в столовую, радостно потирая руки, но, узнав о смерти, тихонько ахали, поднимая удивлённо плечи, и уходили, стараясь негромко стучать ногами. При этом, проходя мимо стола, дамы брали по одной груше или по яблоку, а мужчины кушали по куску сёмги или выпивали по рюмке малаги.
И только один из старых приятелей и ближайший друг Ивана Алексеевича, странно заморгав глазами, спросил:
— Позвольте, как же так? Я нарочно не пошёл в театр, чтобы не обидеть своего друга, и — вот… К чему же тогда звать? Позвольте, как же так?
Он ковырнул вилкой в тарелку с сёмгой, но, поднеся ко рту кусок, отложил его обратно и, не прощаясь со старухой, вышел, бормоча что-то под нос.

  — «Мудрость», 1924

Предисловия

[править]
  •  

Эта книга, эти сентиментальные повести написаны в самый разгар нэпа и революции.
И читатель, конечно, вправе потребовать от автора настоящего революционного содержания, крупных тем, планетарных заданий и героического пафоса — одним словом, полной и высокой идеологии.
Не желая вводить небогатого покупателя в излишние траты, автор спешит уведомить с глубокой душевной болью, что в этой сентиментальной книге немного будет героического.
Эта книга специально написана о маленьком человеке, об обывателе, во всей его неприглядной красе.
Пущай не ругают автора за выбор такой мелкой темы — такой уж, видимо, мелкий характер у автора. <…>
Автор признаёт, что в наши бурные годы прямо даже совестно, прямо даже неловко выступать с такими ничтожными идеями, с такими будничными разговорами об отдельном незначительном человеке.
Но критики не должны на этот счёт расстраиваться и портить свою драгоценную кровь. Автор и не лезет со своей книгой в ряд остроумных произведений эпохи. <…>
Быть может, поэтому автор и назвал свою книгу сентиментальной.
На общем фоне громадных масштабов и идей эти повести о мелких, слабых людях и обывателях, эта книга о жалкой уходящей жизни, действительно, надо полагать, зазвучит для некоторых критиков какой-то визгливой флейтой, какой-то сентиментальной оскорбительной требухой.
Однако <…> мы смеем думать, что эти люди, эта вышеуказанная прослойка пока что весьма сильно распространена на свете.
И. В. Коленкоров, г. Мымры

  — к первому изданию «О чём пел соловей»
  •  

В силу постоянных запросов сообщаем, что роль писателя М. Зощенко в этом труде свелась, главным образом, к исправлению орфографических ошибок и выравнению идеологии. <…> Так что по-настоящему на обложке книги надо было бы поставить фамилию Коленкорова. Однако И. В. Коленкоров, не желая прослыть состоятельным человеком, отказался от этой чести в пользу М. Зощенко. Гонорар же Иван Васильевич получил полностью.

  — к третьему изданию
  •  

В силу прошлых недоразумений, писатель уведомляет критику, что лицо, от которого ведутся эти повести, есть, так сказать, воображаемое лицо. Это есть тот средний интеллигентский тип, которому случилось жить на переломе двух эпох.
Неврастения, идеологическое шатание, крупные противоречия и меланхолия — вот чем пришлось наделить нам своего «выдвиженца» — И. В. Коленкорова. Сам же автор — писатель М. М. Зощенко, сын и брат таких нездоровых людей, — давно перешагнул всё это. И в настоящее время он никаких противоречий не имеет. У него на душе полная ясность и розы распускаются. А если в другой раз эти розы вянут и нету настоящего сердечного спокойствия, то совершенно по другим причинам, о которых автор расскажет как-нибудь после. <…>
И автор умоляет почтеннейшую критику вспомнить об этом замысловатом обстоятельстве, прежде чем замахнуться на беззащитного писателя.

  — к четвёртому изданию (к «Сирень цветёт»), апрель 1929

Коза (1922)

[править]
  •  

Без пяти четыре Забежкин сморкался до того громко, что нос у него гудел, как труба иерихонская, а бухгалтер Иван Нажмудинович от испуга вздрагивал, ронял ручку на пол и говорил:
— Ох, Забежкин, Забежкин, нынче сокращение штатов идёт, как бы тебе, Забежкин, тово, — под сокращение не попасть… Ну, куда ты торопишься?
Забежкин прятал платок в карман и тряпочкой начинал обтирать стол и чернильницу.
Двенадцать лет сидел Забежкин за этим столом. <…> Ведь если за двенадцать лет пыль, скажем, ни разу со стола не стереть, так, наверное, и чернильницы не видно будет?
В четыре ровно Забежкин двигал нарочно стулом, громко говорил: «Четыре», четыре костяшки отбрасывал на счетах и шёл домой. А шёл Забежкин всегда по Невскому, хоть там и крюк ему был. И не потому он шёл по Невскому, что на какую-нибудь встречу рассчитывал, а так — любопытства ради <…>.
А что до встреч, то бывает, конечно, всякое… Ведь вот, скажем, дойдёт Забежкин сейчас до Садовой, <…> — дама вдруг… Чёрное платье, вуалька, глаза… И побежит эта дама к Забежкину… «Ох, — скажет, — молодой человек, спасите меня, если можете… Ко мне пристают, оскорбляют меня вульгарными словами и даже гнусные предложения делают»… И возьмёт Забежкин даму эту под руку, так, касаясь едва, и вместе с тем с необыкновенным рыцарством, и пройдут они мимо оскорбителей презрительно и гордо… А она, оказывается, дочь директора какого-нибудь там треста.
Или ещё того проще — старичок. Старичок в высшей степени интеллигентный идёт. И падает вдруг. Вообще, головокружение. Забежкин к нему… «Ах, ах, где вы живёте?»… Извозчик… Под ручку… А старичок, комар ему в нос, — американский подданный… «Вот, — скажет, — вам, Забежкин, триллион рублей…» — 1 (начало)

  •  

«Сдаётся комната для одинокого. Женскому полу не тревожиться».
Три раза кряду читал Забежкин объявление это и хотел в четвёртый раз читать, но сердце вдруг забилось слишком, и Забежкин снова сел на лавку.
«Что ж это, — подумал Забежкин, — странное какое объявление? И ведь не зря же сказано: одинокому. Ведь это что же? Ведь это, значит, намёк. Это, дескать, в мужчине нуждаются… Это мужчина требуется, хозяин. Господи, твоя воля, так ведь это же хозяин требуется!»
Забежкин в волнении прошёлся по улице и вдруг заглянул в калитку. И отошёл.
Коза! — сказал Забежкин. — Ей-богу, правда, коза стоит… Дай бог, чтоб коза её была, хозяйкина… Коза! Ведь так, при таком намёке, тут и жениться можно. И женюсь. Ей-богу, женюсь. Ежели, скажем, есть коза — женюсь. Баста. Десять лет ждал — и вот. Судьба… Ведь ежели рассуждать строго, ежели комната внаймы сдаётся, — значит, квартира есть. А квартира — хозяйство, значит, полная чаша… Поддержка… Фикус на окне. Занавески из тюля. Занавесочки тюлевые. Покой… Ведь это же ботвинья по праздникам!.. А жена, скажем, дама солидная, порядок обожает, порядком интересуется. И сама в сатиновом капоте павлином по комнате ходит. И всё так великолепно, всё так благородно, и всё только и спрашивает: «Не хочешь ли, Петечка, покушать?» Ах ты, штука какая! Хозяйство ведь. Корова, возможно, или коза дойная. Пускай коза лучше — жрёт меньше. <…> Да ведь ежели коза, так и жить нетрудно, ежели коза, то смешно даже… Пускай Иван Нажмудинович завтра скажет: «Вот, дескать, слишком мне тебя жаль, Забежкин, но уволен ты по сокращению штатов»… Хе-хе, ей-богу смешно… Удивится, сукин сын, поразится до чего, ежели после слов таких в ножки не упаду, просить не буду… Пожалуйста. Коза есть. Коза, чёрт меня раздери совсем! Не лезь, дескать, комар тебе в нос, здесь его величество, мужчина, требуется… — 2

  •  

У помойной ямы стояла коза. Была она безрогая, и вымя у ней висело до земли.
«Жаль, — с грустью подумал Забежкин, — старая коза, дай бог ей здоровья».
Во дворе мальчишки в чижика играли. А у крыльца девка какая-то столовые ножи чистила. И до того она с остервенением чистила, что Забежкин, забыв про козу, остановился в изумлении.
Девка яростно плевала на ножи, изрыгала слюну прямо-таки, втыкала ножи в землю и, втыкая, сама качалась на корточках и хрипела даже.
«Вот дура-то», — подумал Забежкин.
Девка изнемогала. — 3

  •  

Забежкин подошёл к козе и пальцем потрогал ей морду.
«Вот, — подумал Забежкин, — ежели сейчас лизнёт в руку — счастье: моя коза».
Коза понюхала руку и шершавым тонким языком лизнула Забежкина.
— Ну, ну, дура! — сказал, задыхаясь, Забежкин. — Корку хочешь? Эх, была давеча в кармане корка, да не найду что-то… Вспомнил: съел я её, Машка. Съел, извиняюсь… — 3

  •  

… дама — размеров огромных, <…> корпус такой обильный, что из него смело можно двух Забежкиных выкроить, да ещё кой-что останется. — 3

  •  

— Человек и ударить козу может, и бить даже может, и перед законом ответственности не несёт — чист, как стёклышко.
— <…> иная коза при случае и забодать может человека.
— А человек <…> палкой по башке по козлиной.
— Ну и коза, коза может молока не дать <…>.
— Да как же это коза может молока не дать, ежели она дойная?
— А так и не даст!
— Ну, уж это пустяки <…>. Это бунт выходит. <…> вы про революцию говорите… А вдруг да когда-нибудь, Домна Павловна, животные революцию объявят[2]. Козы, например, или коровы, которые дойные. А? Ведь может же такое быть когда-нибудь? Начнёшь их доить, а они бодаются, копытами по животам бьют. <…> А ведь Машка наша, Домна Павловна, забодать, например, Иван Нажмудиныча может?
— И очень просто, — сказала Домна Павловна.
— А ежели <…> забодает Машка комиссара, товарища Нюшкина? Товарищ Нюшкин из мотора выходит, Арсений дверку перед ним — пожалуйте, дескать, товарищ Нюшкин, а коза Машка спрятавшись за дверкой стоит. Товарищ Нюшкин — шаг, и она подойдёт, да и тырк его в живот, по глупости. — 7

Аполлон и Тамара (1923)

[править]
  •  

Жил в одном городе на Большой Проломной улице свободный художник — тапёр Аполлон Семёнович, по фамилии Перепенчук.
Фамилия эта — Перепенчук — встречается в России не часто, так что читатели могут даже подумать, что речь сейчас идет о Фёдоре Перепенчуке, о фельдшере из городского приёмного покоя, тем более, что оба они жили в одно время и на одной и той же улице, и по характеру не то чтобы были схожи, но в некотором скептическом отношении к жизни и в образе своих мыслей ихние характеры как-то перекликались.
Но только фельдшер Фёдор Перепенчук помер значительно пораньше, да и, вернее, не сам помер, не своей то есть смертью, а он удавился. И случилось это незадолго до IV конгресса[2].
Об этом газеты своевременно трубили… — 1 (начало)

  •  

Тапёр — это значит музыкант, пианист, но пианист, стеснённый в материальных обстоятельствах, и вынужденный оттого искусством своим забавлять веселящихся людей. <…>
Конечно, существует в этой профессии множество слепых старичков и глухонемых старушек, которые снижают искусство это до обыкновенного ремесла, бессмысленно ударяя по клавишам пальцами, наигрывая разные там польки, полечки и мажоры. — 2

  •  

Он даже чуждался женщин, сторонился их, считая, что настоящий, истинный артист не должен связывать ничем своей жизни…
Правда, женщины писали ему записки и письма, где назначали ему тайные свидания и называли его ласкательными и уменьшительными именами, но он был непоколебим.
Записочки и письма он бережно хранил в шкатулке, в свободное время разбирая их, нумеруя и связывая по пачкам. — 2

  •  

Пусть читатель не думает, что автор из эстетических соображений назвал своих героев столь редкими, исключительными именами — Тамара и Аполлон. <…> Автору доподлинно известно, что все девицы в семнадцать и в восемнадцать лет на Большой Проломной улице прозывались именно Тамарами или Иринами.
А произошло такое исключительное событие по причинам достаточно уважительным. Семнадцать лет назад стоял здесь полк каких-то гусар. И такой это был замечательный полк, такие красавцы все были эти гусары, и так они воздействовали на горожан с эстетической стороны, что все младенцы женского пола, родившиеся в то время, названы были, с лёгкой руки супруги начальника губернии, Тамарами или Иринами. — 3

  •  

Четыре с лишком года прошло с тех пор, как Аполлон Семёнович Перепенчук уехал в действующую армию.
Огромные изменения произошли за это время. Социальные идеи в значительной мере покачнули и ниспровергли прежний быт. Много прекрасных людей отошло к праотцам в вечность. Так, например, скончался от сыпняка Кузьма Львович Горюшкин, бывший попечитель учебного округа, добродушнейший и культурный человек. Помер Семён Семёнович Петухов, отличнейший тоже человек и не дурак выпить. Смерть фельдшера Фёдора Перепенчука относится к тому же времени. <…>
Он ехал в теплушке с солдатами и, подложив под голову мешок, лежал на нарах всю дорогу. Он казался больным. Он страшно переменился. Солдатская шинель, рваная, прожжённая на спине, армейские ботинки, штаны широкие, цвета защитной материи, хриплый голос — делали его неузнаваемым. <…>
Никто никогда не узнал, какая катастрофа разразилась над ним. И была ли катастрофа? Вернее всего, что её не было, а была жизнь, простая и обыкновенная, от которой только два человека из тысячи становятся на ноги, остальные живут, чтобы прожить. <…>
Он, как вор, вернулся в дом своей тётушки, как вор, бежал по улицам от вокзала, стараясь, чтоб никто его не увидел. Но его если и видели, то не узнавали. <…>
Аполлон Перепенчук вернулся домой и дома вдруг понял, что ничто теперь не в состоянии вернуть ему прежней жизни и что прежняя жизнь смешна и наивна. <…> И ещё понял: всю свою жизнь он жил не так, как нужно, не то делал и не то говорил… Но как было нужно, он и теперь не знал. — 4

  •  

— Нету, значит, никакой души. И у человека нету. Человек — это кости и мясо… Он и помирает, как последняя тварь, и рождается, как тварь. Только что живёт по-выдуманному. А ему нужно по-другому жить… — 5

Люди (1924)

[править]
  •  

Странные вещи творятся в литературе! Нынче, если автор напишет повесть о современных событиях, то такому автору со всех сторон уважение. И критики ему рукоплещут, и читатели ему сочувствуют.
<…> для того чтобы написать повесть о современных событиях, необходима соответствующая география местности, то есть пребывание автора в крупных центрах или столицах республики, в которых-то, главным образом, и проистекают исторические события.
Но не у каждого автора есть такая география, и не каждый автор имеет материальную возможность существовать с семьёй в крупных городах и в столицах.
Вот тут-то и есть камень преткновения и причина несправедливости.
Один автор проживает в Москве и, так сказать, воочию видит весь круговорот событий с его героями и вождями, другой же автор, в силу семейных обстоятельств, влачит жалкое существование в каком-нибудь уездном городишке, где ничего такого особенно героического не происходило и не происходит.
Так вот, где же взять такому автору крупных мировых событий, современных идей и значительных героев?
Или прикажете ему врать? Или прикажете питаться вздорными слухами приезжающих из столицы товарищей? <…>
Так вот, в силу вышесказанных причин, а также вследствие некоторых стеснительных материальных обстоятельств, автор приступает к написанию современной повести, предупреждая, однако, что герой повести пустяковый и неважный, недостойный, может быть, внимания современной избалованной публики. Здесь речь идёт, как наверное догадывается читатель, об Иване Ивановиче Белокопытове.
Автор ни за что не стал бы затрачивать на него своё симпатичное дарование, если б не потребность в современной повести. — 1 (начало)

  •  

Как жил и что делал Иван Иванович за границей, никому неизвестно.
Сам Иван Иванович об этом никогда не упоминал, автор же не рискует сочинять небылицы о тамошней иностранной жизни.
Конечно, какой-нибудь опытный сочинитель, дорвавшись до заграницы, непременно бы тут пустил пыль в глаза читателям, нарисовав им две или три европейские картинки с ночными барами, с шансонетками и с американскими миллиардерами.
Увы! Автор никогда не ездил по заграницам, и жизнь Европы для него темна и неясна. <…>
Иван Иванович <…> вернулся в Россию, в свой город. Автор с этого момента и приступает к повести. Тут-то уж автор чувствует себя молодцом и именинником. Тут-то уж автор крепок и непоколебим. И не заврётся. Это вам не Европа. Всё здесь шло на глазах автора. Всякая мелочь, всякое происшествие автору доподлинно известно, или рассказано и получено из первых и уважаемых рук. — 3

  •  

Белокопытовы поселились у Катерины Васильевны Коленкоровой.
Это была простодушная, доброватая бабенция, по странной причине интересующаяся чем угодно, кроме политических событий. — 4

  •  

Ничего привлекательного в комнате не было. <…> Единственным, пожалуй, украшением были оленьи рога, высоко повешенные на стене. Но на одних рогах, к сожалению, далеко не уедешь. — 4

  •  

Он встретил на улице своего старинного приятеля, который, участливо расспросив и узнав о сумасшедшем положении Ивана Ивановича, схватился за голову, обдумывая, как бы немедленно и сразу помочь своему другу. Он, несколько конфузясь, сказал, что он может, хотя бы временно, устроить его в один из потребительских кооперативов. <…>
Иван Иванович с дикой радостью схватился за предложение <…>. И дома, теребя за руки то Катерину Васильевну, то свою жену, захлёбываясь, говорил о своём месте.
Он тотчас и немедленно развил им целую философскую систему о необходимости приспособляться, о прямой и примитивной жизни и о том, что каждый человек, имеющий право жить, непременно обязан, как и всякое живое существо и как всякий зверь, менять свою шкуру, смотря по времени. Зачем ему какой-то дурацкий интеллигентский труд![3] Вот чудная профессия, которая даст ему новую радость жизни. — 6

  •  

Нина Осиповна довольно симпатично относилась к этой перемене в жизни Иван Ивановича, говоря, что если это временно, то это совсем не так плохо, как кажется на первый взгляд, и что в дальнейшем они, может быть, даже смогут открыть свой небольшой кооперативчик. <…> Да, она непременно будет стоять за кассой и, весело улыбаясь покупателям, будет пересчитывать деньги, связывая их в аккуратные пачечки. Она любит пересчитывать деньги. Даже самые грязные деньги всё же чище кухонного передника и посуды.
И, думая так, Нина Осиповна хлопала в ладоши, наскоро надевала розовое трико и газ и снова начинала свои дурацкие прыжки и экивоки. А Иван Иванович, утомлённый дневной работой, заваливался спать, с нетерпением ожидая утра.
И, вернувшись к вечеру, Иван Иванович, <…> смеясь, рассказывал ей о том, как он вешал сегодня масло. И что лёгкий, едва уловимый нажим одного пальца на весы чрезвычайно меняет вес предмета, оставляя кое-что в пользу приказчика.
Нина Осиповна оживлялась в этих местах. Она удивлялась, почему Иван Иванович нажимает одним только пальцем, а не двумя, говоря, что двумя, — это ещё больше уменьшит вес масла. При этом страшно жалела, что нельзя вместо масла подсовывать покупателям какую-нибудь светловатую дрянь, вроде глины.
Тогда Иван Иванович поднимал свою жену на смех, упрашивая её не очень-то вмешиваться в его дела, чтоб не переборщить через край и тем самым не потерять службу. Но Нина Осиповна сердито советовала ему не слишком-то церемониться и не очень-то миндальничать с обстоятельствами.
Иван Иванович соглашался. Он с некоторым даже пафосом говорил, что цинизм — это вещь, совершенно необходимая и в жизни нормальная, что без цинизма и жестокости ни один даже зверь не обходится и что, может быть, цинизм и жестокость и есть самые правильные вещи, которые дают право на жизнь. Иван Иванович говорил ещё, что он был раньше глупым, сентиментальным щенком, но теперь он возмужал и знает, сколько стоит жизнь, и даже знает, что всё, что он раньше считал своим идеалом: жалость, великодушие, нравственность, — <…> всё это жалкие побрякушки, достойные сентиментальной фальшивой эпохи[4].
Нина Осиповна не любила его таких отвлечённых философских идей. Она с досадой махала рукой, говоря, что вполне предпочитает не слова, а реальные, видимые факты и деньги. — 7

  •  

Иван Иванович вполне разумно и несколько даже иронически говорил о своей жизни. И, потрясая лохмотьями своего заграничного костюма, громко смеялся, говоря, что всё это вздор, что всё слезает с человека, как осенью шкура животного.[3]10

  •  

Как зверь, которому неловко после смерти оставить на виду своё тело, Иван Иванович бесследно исчез из города. — 12

Страшная ночь (1925)

[править]
  •  

Пишешь, пишешь, а для чего пишешь — неизвестно.
Читатель, небось, усмехнётся тут. А деньги, скажет. Деньги-то, скажет, курицын сын, получаешь? До чего, скажет, жиреют люди.
Эх, уважаемый читатель! А что такое деньги? Ну, получишь деньги, ну, дров купишь, ну, жене приобретёшь какие-нибудь там боты. Только и всего. Нету в деньгах ни душевного успокоения, ни мировой идеи.
А впрочем, если и этот мелкий, корыстный расчёт откинуть, то автор и совсем расплевался бы со всей литературой. Бросил бы писать. И ручку с пером сломал бы к чёртовой бабушке.
В самом деле.
Читатель пошёл какой-то отчаянный. Накидывается он на любовные французские и американские романы, а русскую современную литературу и в руки не берёт. Ему, видите ли, в книге охота увидеть этакий стремительный полёт фантазии, этакий сюжет, чёрт его знает какой. <…>
Где взять этот стремительный полёт фантазии, если российская действительность не такая?
А что до революции, то опять-таки тут запятая. Стремительность тут есть. И есть величественная, грандиозная фантазия. А попробуй её написать. Скажут — неверно. Неправильно, скажут. Научного, скажут, подхода нет к вопросу. Идеология, скажут, не ахти какая. <…>
Где взять, я спрашиваю, этот научный подход и идеологию, если автор родился в мелкобуржуазной семье и если он до сих пор ещё не может подавить в себе мещанских корыстных интересов к деньгам, к цветам, к занавескам и к мягким креслам?
Эх, уважаемый читатель! Беда как неинтересно быть русским писателем.
Иностранец, тот напишет — ему как с гуся вода. Он тебе и про луну напишет, и стремительность фантазии пустит, и про диких зверей наплетёт, и на луну своего героя пошлёт в ядре в каком-нибудь…
И ничего.
А попробуй у нас, сунься с этим в литературу. <…> Засмеют. Оскорбятся. Эва, скажут, наплёл, собака!.. Разве это, скажут, возможно!
Вот и пишешь с полным сознанием своей отсталости. <…>
Если о славе думать, то опять-таки какая слава? Опять-таки неизвестно, как ещё потомки взглянут на наши сочинения и какой фазой земля повернётся в геологическом смысле.
Вот автор недавно прочёл у немецкого философа[2], будто вся-то наша жизнь и весь расцвет нашей культуры есть не что иное как междуледниковый период.
Автор признаётся: трепет прошёл по его телу после прочтения. <…>
Ты вот, скажем, рукопись написал, с одной орфографией вконец намучился, не говоря уж про стиль, а, скажем, через пятьсот лет мамонт какой-нибудь наступит ножищей на твою рукопись, ковырнёт её клыком, понюхает и отбросит, как несъедобную дрянь.
Вот и выходит, что ни в чём нет тебе утешенья. Ни в деньгах, ни в славе, ни в почестях. И вдобавок жизнь какая-то смешная. Какая-то очень она небогатая.
Вот выйдешь, например, в поле, за город… Домишко какой-нибудь за городом. Забор. Скучный такой. Коровёнка стоит этакая скучная до слёз… <…> Баба этакая в сером трикотажном платке сидит. <…>
И подходит, скажем, к бабе этакий русый, вроде ходячего растения, мужик. Подойдёт он, посмотрит светлыми глазами, вроде стекляшек, — чего это баба делает? Икнёт, почешет ногу об ногу, зевнёт. «Эх, скажет, спать что ли ча пойти. Скушно чтой-то»… И пойдёт спать.
А вы говорите: подайте стремительность фантазии.[3]
Эх, господа, господа товарищи! Да откуда её взять? Как её приспособить к этой деревенской действительности? <…>
А если в город, опять-таки, пойти, где светят фонари светлым светом, где граждане в полном сознании своего человеческого величия ходят взад и вперёд — опять-таки не всегда можно увидеть эту стремительность фантазии.
Ну, ходят.
А пойди, читатель, попробуй, потрудись, пойди за тем человеком — чаще всего ерунда выйдет.
Идёт, оказывается, в долг призанять три рубля денег или на любовное свидание он идёт. Ну что это такое! <…>
Автор, заранее забегая вперёд, даёт эту отповедь зарвавшимся критикам, которые явно из озорничества попытаются уличить автора в искажении провинциальной действительности и в нежелании видеть положительных сторон.
Действительность мы не искажаем. Нам за это денег не платят, уважаемые товарищи.
А что видим то, чего бывает, то это абсолютный факт.
Автор вот знал одного такого городского человека. <…>
Фантазией разбавлять этот случай? <…> Нет! Пущай французы про это пишут, а мы потихоньку, а мы помаленьку, мы вровень с русской действительностью. — 1 (начало)

  •  

… нищий сказал, что он — бывший помещик, и что когда-то он и сам горстями подавал нищим серебро, а теперь, в силу течения новой демократической жизни, он принужден и сам просить об одолжении, поскольку революция отобрала его имение. <…>
Дома Борис Иванович рассказал жене <…> об этой встрече, причём несколько сгустил краски и прибавил от себя кой-какие подробности, например, как этот помещик кидался золотом в нищих и даже разбивал им носы тяжеловесными монетами. — 3

  •  

Когда учитель поел, Борис Иванович с жадным любопытством стал расспрашивать о прежней его жизни и о том, как и почему он так опустился <…>.
Учитель <…> стал говорить, что он, действительно, неплохо жил и даже сигары курил, но с изменением потребностей в чистописании и по декрету народных комиссаров предмет этот был исключён из программы. <…> Сегодня, скажем, отменили чистописание, завтра рисование, а там, глядишь, и до вас достукаются.
— Ну, уж вы, того, — сказал Котофеев, слегка задохнувшись. — Как же до меня-то могут достукаться… Если я в искусстве… Если я на треугольнике играю.
— Ну и что ж, — сказал учитель презрительно, — наука и техника нынче движется вперёд. Вот изобретут вам электрический этот самый инструмент — и крышка… И достукались… — 3

  •  

— И для чего это я жил… — бормотал Борис Иванович. — Приду завтра — изобретён, скажут, <…> ударный, электрический инструмент. Поздравляю, скажут. Ищите, скажут себе новое дело. <…>
Он почти бегом пошёл вперёд и, дойдя до церковной ограды, остановился. Потом, пошарив рукой калитку, открыл её и вошёл в ограду.
Прохладный воздух, несколько тихих берёз, каменные плиты могил как-то сразу успокоили Котофеева. <…>
— Сегодня чистописание, завтра рисование. Так и вся наша жизнь. <…>
И вдруг Борису Ивановичу показалось, что электрический треугольник давным-давно изобретён и только держится в тайне, в страшном секрете, с тем, чтобы сразу, одним ударом, свалить его.
Борис Иванович в какой-то тоске почти выбежал из ограды на улицу и пошёл, быстро шаркая ногами.
На улице было тихо. <…>
Борис Иванович, <…> почти не отдавая отчёта в том, что он делает, подошёл к какому-то прохожему и, сняв шляпу, глухим голосом сказал:
— Гражданин… Милости прошу… Может, человек погибает в эту минуту…
Прохожий с испугом взглянул на Котофеева и быстро пошёл прочь.
— А-а, — закричал Борис Иванович, опускаясь на деревянный тротуар. — Граждане!.. Милости прошу… На моё несчастье… На мою беду… Подайте кто сколько может!
Несколько прохожих окружило Бориса Ивановича, разглядывая его с испугом и изумлением.
Постовой милиционер подошёл, тревожно похлопывая рукой по кобуре револьвера, и подёргал Бориса Ивановича за плечо.
— Пьяный это, — с удовольствием сказал кто-то в толпе. — Нализался, чёрт, в будень день. Нет на них закона!
Толпа любопытных окружила Котофеева. Кое-кто из сердобольных пытался поднять его на ноги. Борис Иванович рванулся от них и отскочил в сторону. Толпа расступилась.
Борис Иванович растерянно посмотрел по сторонам, ахнул и вдруг молча побежал в сторону.
— Крой его, робя! Хватай! — завыл кто-то истошным голосом.
Милиционер резко и пронзительно свистнул. И трель свистка всколыхнула всю улицу.
Борис Иванович, не оглядываясь, бежал ровным, быстрым ходом, низко опустив голову.
Сзади, дико улюлюкая и хлопая ногами по грязи, бежали люди.
Борис Иванович метнулся за угол и, добежав до церковной ограды, перепрыгнул её.
— Здеся! — выл тот же голос. — Сюды, братцы! Сюды, загоняй!.. Крой…
Борис Иванович вбежал на паперть, тихо ахнул, оглянувшись назад, и налёг на дверь. <…>
Сотня прохожих и обывателей ринулась через ограду и ворвалась в церковь. Было темно. <…>
Бориса Ивановича в церкви не было.
И когда толпа, толкаясь и гудя, ринулась в каком-то страхе назад, сверху, с колокольни, раздался вдруг гудящий звон набата.
Сначала редкие удары, потом всё чаще и чаще, поплыли в тихом ночном воздухе.
Это Борис Иванович Котофеев, с трудом раскачивая тяжелый медный язык, бил по колоколу, будто нарочно стараясь этим разбудить весь город, всех людей.
Это продолжалось минуту.[3]
Затем снова завыл знакомый голос:
— Здеся! Братцы, неужели-те человека выпущать? Крой на колокольню! Хватай бродягу! — 4

О чём пел соловей (1925)

[править]
  •  

А ведь посмеются над нами лет через триста! Странно, скажут, людишки жили. <…>
Пущай смеются.
Одно обидно: не поймут ведь, черти, половину. <…>
Автор не знает и не хочет загадывать, какая у них будет жизнь. Зачем же трепать свои нервы и расстраивать здоровье — <…> всё равно не увидит, вероятно, автор полностью этой будущей прекрасной жизни.
Да будет ли она прекрасна — это ещё вопрос. Для собственного успокоения автору кажется, что и там много будет ерунды и дряни.
Впрочем, может, эта ерунда будет мелкого качества. Ну, скажем, в кого-нибудь, извините за бедность мысли, плюнули с дирижабля. Или кому-нибудь пепел в крематории перепутали и выдали заместо помершего родственничка какую-нибудь чужую и недоброкачественную труху… <…> А остальная-то жизнь, наверное, будет превосходна и замечательна.
Может быть, даже денег не будет. <…>
Ведь если выкинуть из жизни какие-то денежные счёты и корыстные мотивы, то в какие же удивительные формы выльется сама жизнь! Какие же отличные качества приобретут человеческие отношения! И, например, любовь. Каким, небось, пышным цветом расцветёт это изящнейшее чувство! <…>
Ведь многие учёные и партийные люди вообще склонны понижать это чувство. Позвольте, говорят, какая любовь? Нету никакой любви. И никогда и не было. <…>
Вот с этим автор не может согласиться.
<…> автор вспоминает одну девицу в дни своей юности. <…> В какой телячий восторг впадал автор! <…>
— Это, — скажут, — товарищ, не пример — собственная ваша фигура. Что вы, скажут, в нос тычете свои любовные шашни? Ваша, скажут, персона не созвучна эпохе и вообще случайно дожила до теперешних дней. <…>
Ха!.. Прости, читатель, за ничтожный смех. Недавно автор вычитал в «Правде» о том, как один мелкий кустарь, парикмахерский ученик, из ревности нос откусил одной гражданке.
Это что — не любовь? Это, по-вашему, жук нагадил? Это, по-вашему, нос откушен для вкусовых ощущений? Ну, и чёрт с вами! — 1

  •  

Автор только хочет рассказать читателю об одном мелком любовном эпизоде, случившемся на фоне теперешних дней. Опять, скажут, мелкие эпизоды? <…> Да что вы, скажут, очумели, молодой человек? Да кому, скажут, это нужно в космическом масштабе? — 1

  •  

Фу! Трудно до чего писать в литературе! <…>
И ради чего? Ради какой-то любовной истории гражданина Былинкина. Автору он не сват и не брат. Автор у него в долг не занимал. И идеологией с ним не связан. Да уж если говорить правду, то автору он глубоко безразличен. И расписывать его сильными красками автору нет охоты. К тому же автор не слишком-то помнит лицо этого Былинкина, Василия Васильевича.
Что касается других лиц, участвующих так или иначе в этой истории, то и другие лица тоже прошли перед взором автора мало замеченные. Разве что Лизочка Рундукова, которую автор запомнил по причинам совершенно особенным и, так сказать, субъективным.
Уже Мишка Рундуков, братишка её, менее запомнился. Это был парнишка крайне нахальный и задира. Наружностью своей он был этакий белобрысенький и слегка мордастый.
Да о наружности его автору тоже нет охоты распространяться. Возраст у парнишки переходный. Опишешь его, а он, сукин сын, подрастёт к моменту выхода книги, и там разбирайся — какой это Мишка Рундуков. <…>
Что же касается самой старухи, так сказать, мамаши Рундуковой, то читатель и сам вряд ли выразит претензию, ежели мы старушку и вовсе обойдём в своём описании. Тем более, что старушек вообще трудновато художественно описывать. Старушка и старушка. А пёс её разберёт, какая эта старушка. Да и кому это нужно описание, скажем, её носа? Нос и нос. И от подробного его описания читателю не легче будет жить на свете. — 2

  •  

Девизом сердца своего,
Любовь прогрессом называл.
И только образ твоего
Изящного лица внимал.

Ах, Лиза, это я
Сгорел, как пепел, от огня
Тому подобного знакомства. — 4

  •  

Теперь влюблённые <…> большей частью просиживали дома и, болтая до ночи, обсуждали план своей дальнейшей жизни.
И в одну из таких бесед <…> Былинкин убеждал Лизочку не делать глупостей и не ставить туалетный столик в углу.
— Это абсолютное мещанство, — сказал Былинкин, — ставить туалетный столик в углу. Это каждая барышня ставит этак. В углу гораздо лучше и монументальнее поставить комод и покрыть его лёгкой кружевной скатертью, которую мамаша, надеюсь, не откажет дать.
— Комод в углу тоже мещанство, — сказала Лизочка, едва не плача. — Да, к тому же, комод мамашин, и даст ли она его или нет, это ещё вопрос.
— Ерунда, — сказал Былинкин, — как это она не даст? Не держать же нам бельё на подоконниках! Явная чушь.
— Ты, Вася, поговори с мамашей, — строго сказала Лизочка. <…>
— Ерунда, — сказал Былинкин. — Да, впрочем, я могу и сейчас сходить к старухе, если тебе этого так хочется.
И Былинкин пошёл в старухину комнату. Было уже довольно поздно. Старуха спала. Былинкин долго раскачивал её, и та, брыкаясь во сне, никак не хотела вставать и понять, в чём дело.
— Проснитесь же, мамаша, — строго сказал Былинкин. — Ведь можем же мы с Лизочкой рассчитывать на какой-то небольшой комфорт? Ведь не трепаться же белью на подоконниках.
С трудом понимая, что от неё нужно, старуха принялась говорить, что комод этот пятьдесят один год стоит на своём месте, и на пятьдесят втором году она не намерена перетаскивать его в разные стороны и разбрасывать его налево и направо. И что комоды она не сама делает. <…>
Былинкин принялся стыдить мамашу, говоря, что он, побывавший на всех фронтах и дважды обстрелянный тяжёлой артиллерией, может же, наконец, рассчитывать на покойную жизнь. <…>
— Не дам комода! — визгливо сказала старуха. — Помру, тогда и берите хоть всю мебель.
— Да, помрете! — сказал Былинкин с негодованием. — Жди!.. <…>
Былинкин, хлопнув дверью, пошёл в свою комнату и, горько отчитывая Лизочку, говорил ей, что ему без комода как без рук и что он сам, закалённый борьбой, знает, что такое жизнь, и ни на шаг не отступится от своих идеалов.
Лизочка буквально металась от матери к Былинкину, умоляя их как-нибудь прийти к соглашению и предлагая по временам перетаскивать комод из одной комнаты в другую.
Тогда, попросив Лизочку не метаться, Былинкин предложил ей немедленно лечь спать и набраться сил с тем, чтобы с утра заняться этим роковым вопросом.
Утро ничего хорошего не принесло. Много было сказано со всех сторон горьких и обидных истин.
Разгневанная старуха с отчаянной решимостью сказала, что она видит его, Василия Васильевича Былинкина, вдоль и поперёк и что сегодня он комод от неё требует, а завтра студень из неё сварит и съест с хлебом. — 5

  •  

Это было в самый разгар, в самый наивысший момент ихнего чувства, когда Былинкин с барышней уходили за город и до ночи бродили по лесу. И там, слушая стрекот букашек или пение соловья, подолгу стояли в неподвижных позах. И тогда Лизочка, заламывая руки, не раз спрашивала:
— Вася, как вы думаете, о чём поёт этот соловей?
На что Вася Былинкин обычно отвечал сдержанно:
— Жрать хочет, оттого и поёт.
И только потом, несколько освоившись с психологией барышни, Былинкин отвечал более подробно и туманно. Он предполагал, что птица поёт о какой-то будущей распрекрасной жизни.
Автор тоже именно так и думает: о будущей отличной жизни лет, скажем, через триста, а может, даже и меньше. Да, читатель, скорее бы, как сон, прошли эти триста лет, а там заживём.
Ну, а если и там будет плохо, тогда автор с пустым и холодным сердцем согласится считать себя лишней фигурой на фоне восходящей жизни. — 6 (конец)

Весёлое приключение (1926)

[править]
1-я редакция, т.к. в изданиях 1930-х Зощенко в типичной для себя манере снизил самобытность сказа[2].
  •  

Автор для душевного успокоения предпочитает взять какую-нибудь иностранную книжку.
В самом деле — иностранцы очень уж приятно пишут. Кругом у них счастье и удача. Герои все как на подбор красивые. Ходят в шёлковых платьях и в голубых подштанниках. В ваннах чуть не ежедневно моются. А главное — масса бодрости, веселья и вранья. <…>
Даже такая неустойчивая вещь, как погода, и та берётся определённо хорошая на протяжении всей иностранной книжки. <…>
Теперь нарочно возьмём нашу дорогую русскую литературу. Погодка взята, по большей части, ерундовая. Либо метель, либо буря. Либо ветер дует в морду герою. Герои же, как нарочно, подобраны нелюбезные. То и дело ругаются. Одеты плохо. Вместо весёлых и радостных приключений описываются кровавые стычки из эпохи гражданской войны. Либо вообще чего-нибудь описывается отчего клюёшь носом. <…>
Хороших фактов, что ли, не хватает в нашей жизни? <…>
Зачем же тогда засорять эту жизнь и сгущать чёрные краски? И так-то много скучного и бедного в наши переходные дни, зачем же ещё литературой подбавлять пару? <…>
А читателя автор насквозь узнал. Читателя хлебом не корми — дай ты ему за его деньги бодрые и счастливые переживания.
Какой-нибудь тут литературный критик, какой-нибудь писатель, какой-нибудь Рабиндранат Тагор[5][2] ужасно как обрадуется и всполошится. «Вот, — скажет, потирая руки, — взгляните, — скажет, — на сукинова сына — явно потрафляет читателю. Хватайте его и бейте по морде и по чём попало».
Подождите драться и ударять по морде, уважаемые критики. Обождите замахиваться. Дайте сказать человеку. Он не потрафляет читателю, а пишет <…> ради бодрой идеи и ради общего благополучия. Впрочем, житейская мудрость и опыт многих лет, а также слабое состояние здоровья не дозволяют автору вступить в пререканье с критиком. — 1

  •  

Это была улыбка молодого, здорового организма, не захватанного ещё врачами. — 2

  •  

Автора, к сожалению, мало любили женщины. Автор прямо-таки не припомнит — целовали ли его хоть раз при розовом освещении. Должно быть нет. Автор был молод и юн в те бурные годы революции, когда вообще никакого освещения не было, кроме восходящего солнца. И люди ели тогда овёс. Пища эта грубая, лошадиная. Она не вызывает тонких романтических побуждений и тоски по розовому фонарю. — 3 (удалено в 1936)

  •  

Воскресный торг был в полном разгаре. <…>
— Вот мясорубка, — бормотал наш герой, уторапливая события. <…>
Только одна полновесная дама на ходу спросила о цене и, узнав, что цена — полтора целковых, пришла в такое сильное нервное раздражение и в такую ярость, что начала на весь рынок крыть и срамить Сергея Петровича, называя его мародёром и подлецом. И под конец заявила, что он сам со своей машинкой и прабабушкой стоит не более как рубль с четвертью. — 3

  •  

Покойная тётка удобно расположилась на столе, на лучших кружевных наволочках. Спокойствие и счастье лежали на её добродушном лице. Старуха была как живая. Некоторый даже румянец пробивался сквозь её жёлтую кожу. Казалось, как будто она, устав, на минуту прилегла на столе и вот-вот сейчас, отдохнув, встанет и скажет: «А вот и я, братцы мои».
Сергей Петрович долго смотрел на неё добрыми глазами.
«Тётка, тётка, — думал он. — Экая ты, брат, тётка. Подохла-таки…» — 6

Сирень цветёт (1930)

[править]
  •  

Ещё какие-нибудь два года назад автору <…> всё подвергал самой отчаянной критике и разрушительной фантазии. Теперь, конечно, неловко сознаться перед лицом читателя, но автор в своих воззрениях докатился до того, что начал обижаться на непрочность и недолговечность человеческого организма и на то, что человек, например, состоит главным образом из воды, из влаги. <…>
Вот, примерно, до таких глупых и вредных для здоровья идей доходил автор, находясь в те годы в чёрной меланхолии. Даже такую несомненную и фундаментальную вещь, как ум, автор и то подвергал самой отчаянной критике. <…>
— Действительно, спору нет, много чего любопытного и занимательного изобрели люди благодаря уму <…>. Но чтоб, значит, такое изобрести, чтоб каждому человеку жилось бы совершенно припеваючи, — этого ещё окончательно нету. А столетия, промежду прочим, идут, века идут. Солнце уж пятнами стало покрываться. Остывает, видите ли. Год-то у нас, скажем, одна тысяча девятьсот двадцать девятый. Эвон сколько времени уже промигали. <…>
Но теперь вся эта меланхолия прошла, и автор снова видит своими глазами всё, как оно есть.
Причём, хворая, автор отнюдь не отрывался от масс. Напротив того, он живёт и хворает в самой, можно сказать, человеческой гуще. И описывает события не с планеты Марс, а с нашей уважаемой Земли, с нашего восточного полушария, где как раз и находится в одном из домов коммунальная квартирка, в которой жительствует автор и в которой он, так сказать, воочию видит людей, без всяких прикрас, нарядов и драпировок. — 1

  •  

Автор запомнил на всю жизнь одно небольшое событие, случившееся совсем недавно. И это событие буквально режет автора без ножа. Вот один милый дом. Гости туда шляются. Днюют и ночуют. В картишки играют. И кофе со сливками жрут. И за молодой хозяйкой почтительно ухаживают и ручки ей лобызают. И вот, конечно, арестовывают хозяина-инженера. Жена хворает и чуть, конечно, с голоду не околевает. И ни одна сволочь не заявляется. И никто ручку не лобызает. И вообще пугаются, как бы это бывшее знакомство не кинуло на них тень. — 2

  •  

Автор признаётся, что он не раз пробовал проникать в секрет художественного описания, в тот секрет, которым с такой завидной лёгкостью владеют наши современные гиганты литературы.
Однако бледность слов и нерешительность мыслей не дозволяли автору слишком углубляться в девственные дебри русской художественной прозы.
Описывая волшебные картины свидания наших друзей, полные поэтической грусти и трепета, автор всё же не может побороть в себе искушение окунуться в запретные и сладкие воды художественного мастерства.
И несколько строк описания ночной панорамы автор с любовью посвящает нашим влюблённым. <…>
Море булькотело… Вдруг кругом чего-то закурчавилось, затыркало, заколюжило. Это молодой человек рассупонил свои плечи и засупонил руку в боковой карман.
В мире была скамейка. И вдруг в мир неожиданно вошла папироска. Это закурил молодой человек, любовно взглянув на девушку.
Море булькотело… Трава немолчно шебуршала. Суглинки и супеси дивно осыпались под ногами влюблённых.
Девушка шамливо и раскосо капоркнула, крюкая[6] сирень. Кругом опять чего-то художественно заколюжило, затыркало, закурчавилось. И спектральный анализ озарил вдруг своим дивным несказанным блеском холмистую местность…
А ну его к чёрту! Не выходит. — 6 (пародия на «загогулистый» стиль модных тогда беллетристов[7], в первую очередь, Юрия Олеши[2])

  •  

Брат милосердия, поколотив ещё в дверь, сказал, что если так пойдёт, то его, подлеца, схватят всей семьёй и обольют серной кислотой. Если, конечно, он не одумается и не вернётся к исполнению своих обязанностей. <…>
Брат милосердия Сыпунов — этот грубый и некультурный субъект — действительно припёр откуда-то бутылку с серной кислотой.
Он поставил её на окно и прочёл обеим сестрицам краткую лекцию о пользе этой жидкости.
— Маленько плеснуть никогда не мешает, — говорил он сёстрам, картинно изображая в лицах момент облития. — Особенно, конечно, глаза не надо вытравлять, но нос и другие предметы безусловно можно потревожить. Тем более, имея после того красную морду, пострадавший не будет слишком привлекательный господин, и девицы, без всякого сомнения, перестанут на него кидаться, и он тогда, как миленький, снова вернётся в своё стойло. А суд, конечно, найдёт разные обстоятельства и даст условное покаяние.
Маргарита Гопкис ахала, вздыхала и заламывала свои руки, говоря, что если это так нужно, то она предпочла бы плеснуть в лицо этой усатой черномазой бабёнке, которая испортила её счастье.
Однако, считая, что вернуть его обратно с неиспорченной личностью нету возможности, она снова, ахая, соглашалась, говоря, что надо бы слегка, из гуманных соображений, разбавить эту ядовитую жидкость.
Брат милосердия гремел своим голосом и стучал бутылкой о подоконник, говоря, что в крайнем случае, если на то пошло, можно, конечно, и двоих облить к чёртовой матери, что оба они два весьма ему примелькались и беспокоят его характер. И что он ещё бы и третьего кого-нибудь облил, хотя бы, для примеру, ту же мать этой чернявой девчонки — зачем она настолько распускает свою дочку, позволяет трепаться с уже занятым человеком.
Что же касается до разбавления жидкости, то это ни к чему не приведёт, так как химия есть точная наука и она требует определённый состав. И не с ихним образованием менять научные формулы. — 8

  •  

Оленька Сисяева — 8

  •  

Весть о больном, который икает трое суток, несколько взбудоражила местное население ближайших домов. Слухи о любовной драме усилили любопытство граждан. И в квартиру началось буквально паломничество <…>. Все хотели поглядеть, как невеста относится к жениху и чего она ему говорит, и как он, при своей икоте, ей отвечает. — 9

О цикле

[править]
  •  

Превосходные, ещё не печатавшиеся литературные пародии Зощенки и его небольшая повесть «Аполлон и Тамара», построенная на очень острой грани между сентиментальностью и пародией на сентиментальность, — дают основание думать, что диапазон автора, может быть, шире сказа.

  Евгений Замятин, «Новая русская проза», август 1923
  •  

Если бы у Зощенко-сатирика за бичующими строками проглядывала хоть тень любви к человеку и веры в его будущее, его творчество не было бы таким тяжёлым и жутким. <…> Ну, у Зощенко нет этой любви, этой веры, у него ничего за душой нет. Это — обыкновенный, рядовой обыватель, который с некоторым даже злорадством копается, переворачивает человеческие отбросы. <…> обывательский набат зощенковских Блохиных и Белокопытовых в наши дни самоотверженной героической борьбы масс не только не страшен, но и просто никуда не доносится и никакой тревоги не будит.[8][9]

  — М. Ольшевец, «Обывательский набат»
  •  

«Сентиментальные повести» — такое же проклятие «сволочному» и страшному миру современных мещан, что и книга «Уважаемые граждане» (со всеми примыкающими к ней циклами юмористических очерков). <…>
В каждой повести движет людьми стяжательство, алчность, корысть, и Зощенко лишь тогда примиряется с ними, когда, пережив катастрофу, они освобождаются от хищнических своих вожделений, как это случилось с Забежкиным в рассказе «Коза». Разорившая его наглая бабища желает купить у него по дешёвке пальто, которое он вынес для продажи на рынок, и вдруг он говорит ей, потупившись:
— Возьмите так, Домна Пантелеевна.
Это «возьмите так», этот полный отказ от стяжательства, противоречащий всем «идеалам» и «принципам» алчного мира, знаменует собою для Зощенко победу раздавленного жизнью человека над корыстной стихией мещанства.
На последних страницах повести, едва только Забежкин произнёс своё «возьмите так», он становится для автора праведником с просветлённой душой. <…>
Меня обрадовала самобытность многосложного стиля книги, в котором ирония сочетается с лирикой, озорство и дурачество — с глубокой серьёзностью, скептический, насмешливый тон — с задушевным. И над всем доминирует щемящая жалость, сокрытая в подтексте так глубоко, что иной неопытный читатель даже не приметит её. Тем более что Зощенко, словно стыдясь своей жалости, то и дело напускает на себя равнодушие <…>.
Замечателен язык «Повестей». Он сильно отличается от того языка воссоздан, какой в «Уважаемых гражданах». Это почти литературный язык, но — с лёгким смердяковским оттенком <…>. Это язык полуинтеллигента тех лет, артистически разработанный Зощенко во всех своих оттенках и тональностях.
Здесь второе новаторское открытие писателя — словарь и фразеология современных ему полукультурных людей («уважаемые граждане» совсем некультурны). Он не только изучил этот язык, он сделал его своим, и в то время ему одному было дано извлекать из этого нелепого наречия столько блистательных литературных эффектов.
Писатель большой темы, большого гражданского чувства, большой, встревоженной, не знающей успокоения совести, — таким встал пред нами Зощенко в этой знаменательной книге.

  Корней Чуковский, «Зощенко: Сентиментальные повести», 1965
  •  

Герои «Сентиментальных повестей» — все до единого! — проживают в заштатных маленьких городках, не отмеченных на карте революционной России сколько-нибудь бурными событиями. Глухая провинция. Она как бы противопоставлена «общему фону громадных масштабов и идей», размах которых связан в нашем представлении с <…> крупными центрами <…>.
Эти люди могут жить и в столицах, могут изо дня в день крутиться в столичных толпах, всё видеть, всё слышать, но им не дано почувствовать, осознать какое-либо движение или перемену общественного бытия — будь то даже сама революция.[10]

  Юрий Томашевский, «Рассказы и повести Михаила Зощенко»
  •  

Пока каждая повесть жила, так сказать, отдельной от других жизнью, критика как бы не замечала нового в творчестве Зощенко, лишь мимоходом, в общих статьях, примеряя ему всякого рода попутческие ярлыки. С выходом повестей, собранных в книгу, появился целый ряд резких критических выступлений, авторы которых не разобрались или не пожелали разобраться в сути того, с какой целью и с каких позиций ввёл Зощенко в читательский обиход «среднего человека». Не дав себе труда отделить автора повестей от воображаемого И. В. Коленкорова, они обвиняли Зощенко в клевете на действительность…[11]

  — Юрий Томашевский
  •  

Литературный сюжет повести «Коза» и её центральный персонаж Забежкин <…> восходят к «Шинели» Гоголя и (отчасти) к «Невскому проспекту». <…>
В первый момент создаётся впечатление, что Забежкиным движут сугубо корыстные интересы. Однако это не так. По сравнению со всеми прочими персонажами Забежкин наименее меркантилен. В сущности это идеалист-мечтатель, хотя его идеалы материализуются в виде козы. <…>
«Коза» — это трагедия. Ведь в древнегреческом, самом архаическом значении слово «трагедия» означало «козлиную песнь» или «пение козлов», что было сопряжено с происхождением этого жанра <…>. Повесть Зощенко, помимо прочего, это трагедия о козе или трагедия о человеке, потерявшем своё божество в виде козы, божество плодородия.
Кстати говоря, во многих древних религиях, в мифах, в фольклоре козёл или коза выступают олицетворением плодородия природы в целом, и с этим были связаны всевозможные ритуалы и игры. Подобный крен повести Зощенко в сторону мифологии не исключает, конечно, что действие здесь развёртывается в бытовом ключе. <…> Да и в сознании Забежкина коза Машка — это <…> также высшая метафизическая идея, его вдохновляющая.

  Андрей Синявский, «Мифы Михаила Зощенко», 1987
  •  

Смиренный автор подчёркнуто кротко говорит не только о своей неспособности угодить читателю и критику, но и о полной невозможности писать, как другие <…>. Сегодня становится ясно, что эти смягчённые самим писателем объяснения на самом деле скрывали то, что было в 20-е годы немодно (не «современно») — экзистенциальную проблематику. Ёрничанье, саркастичность интонации отражает прежде всего смущение писателя из-за принципиально осознанной им невозможности мыслить высокими идеологическими категориями, которые Зощенко отвергал как отвлеченные, абстрактные, чуждые «простому человеку». <…>
С редкой определённостью и в то же время с явной неохотой приоткрывает Зощенко в повести «Аполлон и Тамара» завесу над темой, которая будет мучить его на протяжении всей жизни: «Для чего существует человек? Есть ли в жизни у него назначение, и если нет, то не является ли жизнь бессмысленной?»
<…> Зощенко переводит в форму наивной философии кардинальные вопросы человеческой жизни. <…>
Каждая «сентиментальная повесть» строится как книга судьбы: в ней есть и жизнеописание героя, и предрешённость его гибели, и фатальная неудача, и роковые обстоятельства. Роковые обстоятельства создаются безвыходностью отношений героя с обществом.
Зощенко сужает границы общества до размеров той среды, с которой герой находится в непосредственном, реальном контакте. <…> Жизнь кажется такой стабильной, извечно знакомой, неподвижной и ненарушимой, что ничего, кроме скуки, она вызвать не может. <…>
«Скука» для Зощенко — только псевдоним других более опасных явлений <…>. Общественные преобразования и нравственная жизнь не слились в единство; пропасть между ними сигнализировала о несовершенстве нравственной жизни.
Ощущение шаткости, преследующее героев Зощенко, казалось, вырастает из страха обывателя перед неизведанным и новым, перед социальным переворотом <…>. Но ощутить эту тревогу дано не каждому — с какой-то минуты одиночество начинает выступать как мета непохожести героя на других людей, как признак его духовной исключительности. <…>
Драматические события, через которые проводит героев Зощенко, нужны автору только для того, чтобы провести грань между прежним, бессмысленным существованием, и пробуждением человеческого в человеке. <…>
Сосредоточенность на бунте личности, исследование форм и предпосылок деградации человека, молчаливое предположение неоспоримости социальных перемен и пристальное внимание к разрыву между эпохальностью событий и консерватизмом человеческой психики — всё это свидетельствовало о том, что дальнейший прогресс связывался Зощенко с духовной эволюцией личности. В противоречии с духом времени причины «недочётов» и «неудач» были перенесены писателем внутрь человека…[3]

  Галина Белая, доклад «Экзистенциальная проблематика творчества М. Зощенко», июнь 1994

См. также

[править]

Примечания

[править]
  1. Зощенко Мих. Избранные повести. — Л., 1936.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 Михаил Зощенко. Собрание сочинений [в 7 т. Т. 3]. Сентиментальные повести. — М.: Время, 2009.
  3. 1 2 3 4 5 Литературное обозрение. — 1995. — № 1 (249). — С. 4-13.
  4. То же самое говорили многие советские пропагандисты (см. предисловия сборника).
  5. В данном случае, вероятно, имеется в виду соратник Зощенко по группе «Серапионовы братья» Константин Федин, которого он так называл.
  6. Т.е. шаловливо и весело улыбнулась, нюхая. (Михаил Зощенко. Собрание сочинений в 3 т. Т. 2. — М.: Художественная литература, 1986. — С. 159.)
  7. К. Чуковский, «Зощенко: Сентиментальные повести».
  8. Известия. — 1927. — № 185 (14 августа). — С. 3.
  9. М. З. Долинский. Материалы к биографической хронике // Мих. Зощенко. Уважаемые граждане. — М.: Книжная палата, 1991. — (Из архива печати). — С. 47-48. — 50000 экз.
  10. М. Зощенко. Собрание сочинений в 3 т. Т. 1. — М.: Художественная литература, 1986. — С. 15.
  11. Ю. В. Томашевский. Примечания // М. Зощенко. Собр. соч. в 3 т. Т. 2. — М.: Художественная литература, 1986. — С. 469.