Паризина

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Паризина» (англ. Parisina) — историческая поэма Джорджа Байрона, написанная осенью 1815 года и опубликованная вместе с «Осадой Коринфа» в 1816.

Цитаты[править]

  •  

[Первая] строфа была несколько ранее напечатана с музыкой; <…> первоначально большая её часть предназначалась для «Лары»[1]

 

The lines contained in [first] section were printed as set to music some time since; <…> the greater part of which was composed prior to Lara

  — предисловие к 1-му изданию
  •  

Нижеследующая поэма основана на происшествии, рассказанном в «Давних годах рода Брансуиков» Гиббона. Я вполне понимаю, что утончённый и требовательный вкус современных читателей может счесть подобные сюжеты недостойными поэтической разработки. Греческие драматурги и некоторые из наших лучших английских писателей были другого мнения, также как совсем недавно, на континенте, за ними последовали Альфиери и Шиллер. — перевод А. Григорьева с испр. по В. Левику

 

The following poem is grounded on a circumstance mentioned in Gibbon's "Antiquities of the House of Brunswick." I am aware, that in modern times, the delicacy or fastidiousness of the reader may deem such subjects unfit for the purposes of poetry. The Greek dramatists, and some of the best of our old English writers, were of a different opinion: as Alfieri and Schiller have also been, more recently, upon the Continent.

  — предисловие
Далее приведены одни и те же цитаты в двух переводах.

Перевод В. В. Левика, 1974[править]

  •  

Вот час, когда в тени ветвей
Рокочут трели соловья.
Вот час, когда звучит нежней
Влюблённый шёпот: «Твой! Твоя!»
И в шуме ветра к сердцу льнёт
Мелодия журчащих вод,
И пала на цветы роса,
И звёзды всходят в небеса,
И глубже моря синева,
И тонет в сизой мгле листва,
И дня утраченного след,
Как светлый мрак, как тёмный свет,
Струится в бледной вышине,
И тени тают при луне. — I

 

It is the hour when from the boughs
The nightingale's high note is heard;
It is the hour when lovers' vows
Seem sweet in every whispered word;
And gentle winds, and waters near,
Make music to the lonely ear.
Each flower the dews have lightly wet,
And in the sky the stars are met,
And on the wave is deeper blue,
And on the leaf a browner hue,
And in the heaven that clear obscure,
So softly dark, and darkly pure,
Which follows the decline of day,
As twilight melts beneath the moon away.

  •  

И что им люди, что времени бег!
Им ночь — как час, а час — как век.
Ни тварей живых, ни земли, ни небес.
Они вдвоём, и мир исчез.
Весь мир — и глубь и вышина —
Всё, кроме них, для них мертво.
Он ею дышит, им — она.
Одни — и больше никого!
И так их каждый вздох глубок,
Такая сила счастья в нём,
Что длись он дольше, он бы сжёг
Сердца их сладостным огнём.
Вину, опасность, грех, позор,
Их сон, безумный сон их стёр.
Но разве в буре страстных нег
О страхе помнит человек?
О том, что мчится счастья ночь,
Что сон, как ночь, уходит прочь,
И раньше нас покинет он,
Чем мы поймём, что это сон. — III

 

And what unto them is the world beside,
With all its change of time and tide?
Its living things—its earth and sky—
Are nothing to their mind and eye.
And heedless as the dead are they
Of aught around, above, beneath;
As if all else had passed away,
They only for each other breathe;
Their very sighs are full of joy
So deep, that did it not decay,
That happy madness would destroy
The hearts which feel its fiery sway:
Of guilt, of peril, do they deem
In that tumultuous tender dream?
Who that have felt that passion's power,
Or paused, or feared in such an hour?
Or thought how brief such moments last?
But yet—they are already past!
Alas! we must awake before
We know such vision comes no more.

  •  

Паризина близ супруга
Томится в беспокойном сне.
От милых, но запретных грёз
Её румянец ярче роз:
И, мужа ласковой рукою
Обвив, — но с мыслью не о нём, —
Вдруг шепчет с нежностью, с тоскою
То имя, что таила днём.
И, пылкой лаской пробуждён,
Обманут, — пусть! — но счастлив он.
Он счастлив верой, что жена
Ему и спящая верна,
Что может он и в этот раз
Благословить восторгов час. — V

 

She must lay her conscious head
A husband's trusting heart beside.
But fevered in her sleep she seems,
And red her cheek with troubled dreams,
And mutters she in her unrest
A name she dare not breathe by day,
And clasps her Lord unto the breast
Which pants for one away:
And he to that embrace awakes,
And, happy in the thought, mistakes
That dreaming sigh, and warm caress,
For such as he was wont to bless;
And could in very fondness weep
O'er her who loves him even in sleep.

  •  

Твёрд и Паризины взор.
Слегка бледна, молчит она.
Как изменилось всё с тех пор,
Когда, смела, оживлена,
Она входила солнцем в зал,
Где цвет вельможной знати ждал,
Где, хороши как на подбор,
Стремились дамы перенять
Её осанку, разговор,
Старались так сидеть, стоять;
Где грустный взгляд её очей,
Печали бессловесный зов,
Взметнул бы тысячу мечей,
Взъярил бы тысячу бойцов.
Теперь, на суд приведена,
Что им и кто для них она?
Они стоят, нахмурив брови,
На лицах только жажда крови,
Или холодный, злой укор,
Иль равнодушие презренья… — X

 

And still,—and pale—and silently
Did Parisina wait her doom;
How changed since last her speaking eye
Glanced gladness round the glittering room,
Where high-born men were proud to wait—
Where Beauty watched to imitate
Her gentle voice—her lovely mien—
And gather from her air and gait
The graces of its Queen:
Then,—had her eye in sorrow wept,
A thousand warriors forth had leapt,
A thousand swords had sheathless shone,
And made her quarrel all their own.
Now,—what is she? and what are they?
Can she command, or these obey?
All silent and unheeding now,
With downcast eyes and knitting brow,
And folded arms, and freezing air,
And lips that scarce their scorn forbear…

  •  

Да, зло за зло — вот сына месть!
Теперь о ней: твоя жена
Не мне ль была наречена?
Но ты её возжаждал тела,
Тобою похоть овладела,
И преступлением твоим —
Моим рожденьем — ты меня же
Посмел корить: мол, я с ней даже
Происхожденьем несравним —
Я незаконный, я бесправный,
И я б унизил достославный
Род Эсте, назовись я так!
Но если бы я дольше прожил,
Я славу Эсте бы умножил,
Над всеми ваш вознёс бы стяг,
Мои бы рыцарские шпоры
Внушали страх твоим врагам <…>.
Ты видишь, как я схож лицом
С тобою, князь, — моим отцом.
И в остальном я твой всецело.
Душа — твоя, не только тело. <…>
Да, ты не только жизнь мне дал,
Но сердца огненный закал
И всё, чтоб я твоим был сыном.
Во мне — могучих Эсте кровь.
Ты, обесчестивший любовь,
Теперь наказан нашим сходством.
Пусть обойден я первородством,
Чужой указки не терпя,
И этим я пошёл в тебя.
А жизнь — её ценю не боле,
Чем ты, отец, когда с тобой
Кидались мы в смертельный бой
И рядом бились в бранном поле <…>.
И пусть твой приговор жесток,
Он справедлив. Твой Уго вскоре,
Зачат в грехе, умрёт в позоре,
Твоею волей мой уход
Таков, каким был мой приход,
И все ж, хоть мы виновны оба,
Лишь я наказан — я у гроба.
Тебя одобрит суд людской,
Но бог рассудит нас с тобой. — XIII

 

'Tis true that I have done thee wrong—
But wrong for wrong:—this,—deemed thy bride,
The other victim of thy pride,—
Thou know'st for me was destined long;
Thou saw'st, and coveted'st her charms;
And with thy very crime—my birth,—
Thou taunted'st me—as little worth;
A match ignoble for her arms;
Because, forsooth, I could not claim
The lawful heirship of thy name,
Nor sit on Este's lineal throne;
Yet, were a few short summers mine,
My name should more than Este's shine
With honours all my own.
I had a sword—and have a breast
That should have won as haught a crest
As ever waved along the line
Of all these sovereign sires of thine.
Not always knightly spurs are worn
The brightest by the better born[2] <…>.
Yet in my lineaments they trace
Some features of my father's face,
And in my spirit—all of thee. <…>
Thou didst not give me life alone,
But all that made me more thine own.
See what thy guilty love hath done!
Repaid thee with too like a son!
I am no bastard in my soul,
For that, like thine, abhorred control;
And for my breath, that hasty boon
Thou gav'st and wilt resume so soon,
I valued it no more than thou,
When rose thy casque above thy brow,
And we, all side by side, have striven,
And o'er the dead our coursers driven <…>.
And harsh as sounds thy hard decree,
'Tis not unjust, although from thee.
Begot in sin, to die in shame,
My life begun and ends the same:
As erred the sire, so erred the son,
And thou must punish both in one.
My crime seems worst to human view,
But God must judge between us too!"

  Уго
  •  

«Руби!» И голову на плаху
Склонил. Обрушенный с размаху,
Блеснул и зазвенел топор,
И тело тяжело осело,
И крови хлынула струя
Из обезглавленного тела,
Сухой песок и пыль поя.
Скользнула дрожь вдоль губ и век,
И взор остекленел навек.

Он умер так, как умирать
Должны виновные, — смиренный;.. — XVII

 

These the last accents Hugo spoke:
"Strike"—and flashing fell the stroke—
Rolled the head—and, gushing, sunk
Back the stained and heaving trunk,
In the dust, which each deep vein
Slaked with its ensanguined rain;
His eyes and lips a moment quiver,
Convulsed and quick—then fix for ever.

He died, as erring man should die,
Without display, without parade;..

  •  

Так рыцарь умер. С этих пор
Ни в залы замка, ни во двор
Не выходила Паризина.
Исчезла, словно не была,
Боязнь и слухи пресекла.
Сам Азо ни жену, ни сына
Не вспоминал. Был запрещён
И звук отверженных имён,
И заминали в многолюдстве
Слова о казнях иль распутстве.
Их без обряда погребли
Без гроба, на клочке земли… — XIX

 

Hugo is fallen; and, from that hour,
No more in palace, hall, or bower,
Was Parisina heard or seen:
Her name—as if she ne'er had been—
Was banished from each lip and ear,
Like words of wantonness or fear;
And from Prince Azo's voice, by none
Was mention heard of wife or son;
No tomb—no memory had they;
Theirs was unconsecrated clay…

  •  

Пусть на груди лежит печать,
Но сердцу не дано молчать,
Когда вложило Естество
Так много чувств и сил в него.
И слёзы гнать — напрасный труд:
Они к источнику уйдут,
И там пребудет их поток,
И чист, и светел, и глубок.
И чем он глубже затаён,
Тем чище, тем правдивей он. <…>
Но так он стар и одинок!
Больные ветви срежь, и вот
Увядший дуб ты воскресил.
Он ветви новые даёт,
Он зелен, свеж и полон сил.
Но если молнии удар
Сожжёт листву, обуглит ствол,
Ему не расцвести — он стар
И, чёрный, безобразно гол. — XX (конец)

 

Too deeply rooted thence to vanish,
Howe'er our stifled tears we banish;
When struggling as they rise to start,
We check those waters of the heart,
They are not dried—those tears unshed
But flow back to the fountain head,
And resting in their spring more pure,
For ever in its depth endure,
Unseen—unwept—but uncongealed,
And cherished most where least revealed. <…>
Yet Azo's age was wretched still.
The tainted branches of the tree,
If lopped with care, a strength may give,
By which the rest shall bloom and live
All greenly fresh and wildly free;
But if the lightning, in its wrath,
The waving boughs with fury scathe,
The massy trunk the ruin feels,
And never more a leaf reveals.

Перевод А. А. Григорьева[править]

около 1850
  •  

То час, когда из-за ветвей
Трель соловья дрожит звончей;
То час, — когда так звучно-тих
Влюблённый шёпот уст младых;
И тихий ветр, и плеск волны
Для слуха чуткого полны
Какой-то музыки живой,
И каждый цвет блестит росой,
И в небе звёзд сверкает рой,
И синева воды темней,
И гуще мрак в сени ветвей,
И дымкой свод небес одет.
То — полумрак, то — полусвет…
То час, как под закат дневной,
Прозрачной мглою заревой
Всё будто флёром обвито;
То час, пока ещё луной
Мерцанье сумерек не вовсе залито! — I

  •  

И что для них весь мир кругом
С его движеньем, ночью, днём?
Вся жизнь и неба и земли
Для них ничто в блаженный миг;
И чужды, будто в гроб сошли,
Они всему: вблизи, вдали
Кругом… как будто кроме их
Нет на земле других живых.
И дышат, и живут они
Один другим – за всех одни!
Их вздохи самые таким
Полны блаженством, что разбить
Оно безумием своим
В груди могло бы сердце им,
Когда б не краткий длилось миг.
Опасность, страх, позор, вина, —
Ничто не возмущает их
Тревожно-сладостного сна.
И кто ж из нас, кто страсти знал, —
Иль медлил, или трепетал
В подобный миг, иль думать мог
О том, что краток счастья срок?
Увы! и так оно пройдёт
Скорей, чем мысль родится в нас,
Что быстротечен счастья час,
Что светлый сон уж не придёт. — III

  •  

Главу преступную должна
К груди супруга приклонить…
Но сон её — горячки сон,
Греховных чувств исполнен он:
Их обличает жар ланит.
Она в забвенье страстных грёз
Лепечет громко имя то,
Которого бы ни за что
И шёпотом не произнёс
Её язык при свете дня.
Супруга жмёт к груди она,
Полна мятежного огня…
A он, объятьем пробужден,
Блажен мечтою, — грёзы сна,
И страстный вздох, и неги стон
Душой готов благословить
И слёзы умиленья лить
О том, что и во сне жена
Ему так страстно предана. — V

  •  

Тиха, безмолвна и бледна
Перед судом стоит она…
Как взгляд очей её живых,
То говорливых, то немых
И неги полных, вдруг поблёк!…
Ещё вчера, горя огнём,
Своих лучей блестящий ток
Он разливал на всё кругом.
Ещё вчера своё копьё
Готов был каждый за неё
Из знатных рыцарей сломать,
Когда б лишь взором повела…
Ещё вчера перенимать
Её улыбки, тон речей
Готова каждая была
Красавица, чтоб подражать
Владычице своей.
Когда б в очах её печаль
Туманной влагой разлилась,
Наверно не одна бы сталь
Для отомщенья извлеклась
Тому, кто взор её в те дни
Мог омрачить хотя на миг.
A ныне кто она для них,
Кто ныне для неё они?
Теперь — властна ль она велеть?
Возможно ль им на зов лететь?
И равнодушны, и молчат
Они, и клонят долу взор,
Сложивши руки, иль таят
Вражду, презренье и укор
В движенье губ, в усмешке злой… — X

  •  

Пускай тебя я оскорбил,
Но — зло за зло… Увы! она,
Твоя законная жена, —
Та жертва новая страстей
Твоих и гордости твоей, —
Ты помнишь, — мне обручена
Была давно… Ты это знал!
Её красы ты возжелал…
Своим же собственным грехом,
Рожденья моего пятном
Меня унизил ты пред ней,
Как недостойного назвать
Её невестою своей…
Затем, что имя я не мог
Носить твоё и восседать
На троне Эстов!… Но когда б
Ещё прожить судил мне Бог,
Блеск славы Эстов был бы слаб
Пред блеском тем, который сам
Стяжал бы я…
Я меч имел; душа моя
Была способна к небесам
Вершину древа моего
Поднять и Эстов род затмить
Величьем царственным его…
Чтоб шпоры рыцаря носить
Достойно — знатным мало быть <…>.
В моих чертах легко узнать
Отца черты — твою печать.
И всё твоё в душе моей. <…>
Ты мне не жизнь лишь подарил, —
Себя ты перелил в меня!
Смотри ж на плод греховный свой
И казнись тем, что породил
Ты сына, сходного с тобой!..
Не выкидыш по духу я:
Душе подобная твоей,
Не терпит уз душа моя.
A жизнь, а дар мгновенный сей,
Который ныне ты судил
Отнять, — ты знаешь, — я ценил
Не больше, чем ценил ты сам,
Когда бывало, свой шелом
Надвинешь ты, и, конь с конём,
По мёртвым вражеским телам
Мы мчимся с дерзостным челом <…>.
И приговор суровый твой, —
Он прав, хоть изречён тобой.
Зачат в грехе, позорно я
Умру на плахе: жизнь моя
Окончится, как началась…
Грешил отец — и сын грешил!
Во мне одном обоих нас
Ты ныне право осудил.
Мой грех в глазах толпы людской
Тяжеле: Божий суд — иной! — XIII

  •  

Были Уго то слова
Последние: «Рази!» Взмахнул
Палач рукой, топор сверкнул —
И покатилась голова.
И, рухнув, труп кровавый пал
На землю тяжко; побежал
Из туловища крови ток
И напоил, как дождь, песок…
Мигнули судорожно раз
И два — но быстро веки глаз;
На миг раскрылися уста
И затворились навсегда.

Он умер так, как умирать
Всем грешным надо пожелать:
Без шума и без хвастовства! — XVII

  •  

Пал Уго, и с минуты сей
Его печального конца, —
Ни в залах мраморных дворца,
Ни в тёмной зелени аллей
Не видно Паризины. След
Её пропал — и слуху нет
Нигде уж более о ней…
И даже имя то ничей
Язык промолвить не дерзал,
Как бы одно из слов таких,
Какие из бесед людских
Навеки — или страх изгнал,
Иль чувство изгнало стыда.
От князя ж Адзо никогда
Никто ни разу не слыхал
Ни сына, ни жены имён.
Никто не знал гробницы их.
Был за оградой мест святых
Их праху угол отведён… — XIX

  •  

Тщетно мы хотим
Разлив сердечных волн унять;
Вовеки не иссякнуть им —
И возвращаются опять
Потоки слёз непролитых
К источнику — и там на дне
Кипят в душевной глубине…
И пусть никто не видит их,
Тех слёз непролитых, — они,
На сердце падая, опять
Скопляются и тем сильней,
Чем более в груди своей
Мы силимся их подавлять. <…>
Был князь под старость обречён
Тоске, мученьям и борьбе…
Могучий дуб, когда порой
Суки испорченных ветвей
Подрежет опытной рукой
Садовник бережно, — сильней
Раскинется под небеса…
Но если в бешенстве гроза
Нежданно ветви опалит, —
Немой развалиной стоит
И сохнет сумрачен и гол
Ветвей навек лишённый ствол. — XX

О поэме[править]

  •  

… драматическая часть в его поэмах (кроме разве одной «Паризины») не имеет никакого достоинства.

  Александр Пушкин, <О трагедии В. Н. Олина «Корсер»>, конец 1827 — начало 1828
  •  

Упоминая о «греках», поэт, конечно, имел в виду эврипидовского «Ипполита», где также изображается любовь мачехи к пасынку; но сходство между Федрой и Паризиной — только внешнее, и вся основа греческой трагедии совершенно иная. Гораздо ближе подходит «Паризина» к другому, также указанному автором, образцу, — к трагедии Шиллера «Дон Карлос»: здесь мы уже видим и внутреннее тождество основного мотива, и сходство отдельных перипетий <…>. Наконец, ссылка на Альфиери относится, очевидно, к трагедии «Мирра», сюжетом которой служит любовь брата к сестре. Между этой трагедией и байроновской поэмой нет ничего общего, — и ссылка на итальянского поэта понадобилась, без сомнения, только для того, чтобы успокоить не в меру щекотливую английскую критику, лицемерная мораль которой непременно должна была возмутиться «нечестивым» сюжетом поэмы Байрона. <…>
Первая глава поэмы была в своё время положена на музыку и долго распевалась, как один из любимых романсов. Да и вообще вся поэма, при своей сжатости, лаконичности, действующая на читателя не столько определёнными оборотами речи, сколько намёками, вызывающими то или иное настроение, представляется скорее музыкальным произведением, рядом быстро сменяющих одна другую симфонических картин, — как будто сама Италия, ещё не виденная, но уже прочувствованная поэтом, отозвалась в его чуткой душе своей родной стихией, — музыкой…[1]

  Пётр Морозов, предисловие

Примечания[править]

  1. 1 2 Байрон. Т. I. — Библиотека великих писателей / под ред. С. А. Венгерова. — СПб.: Брокгауз-Ефрон, 1904.
  2. Перевод двух первых и двух последних строк фрагмента значительно точнее у Григорьева.