Сочинения Александра Пушкина (Белинский)/Статья четвёртая

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

Четвёртая статья Виссариона Белинского из цикла «Сочинения Александра Пушкина» была впервые опубликована в 1843 году без подписи[1]. Это единственная из 11 статей цикла, не имеющая подзаголовка.

Цитаты[править]

  •  

Могучий гений Державина явился слишком не вовремя и не мог найти в народной жизни своего отечества какие-нибудь элементы, какое-нибудь содержание для поэзии. Общество его времени хорошо понимало поэзию патронажства, лести и угодничества; но о всякой другой поэзии не имело решительно никакого понятия и, следовательно, не имело в ней никакой потребности, никакой нужды. Слава Державина была основана не на общественном мнении, которого тогда не было ни признака, ни тени, особенно в деле литературы; <…> [а] на просвещённом внимании немногих к его таланту. И если во всей России того времени было человек десять или двадцать, более или менее умевших ценить этот высокий талант, то остальные, человек сто или двести, из которых состояла тогдашняя читающая публика, кричали о нём с голоса первых, сами хорошенько не понимая собственного крика. <…> Чтоб поэтически воспроизводить действительность, мало одного природного таланта: нужно ещё, чтоб под рукою поэта была поэтическая действительность. Хорошо было грекам творить их изящные, исполненные идеальной красоты статуи, когда греческие художники и на площадях, и на улицах, и на рынках беспрестанно встречали то мужчин с головою Зевеса, с станом Аполлона, то женщин с выражением величаво строгой красоты Паллады, с роскошными формами Афродиты или обаятельною прелестью харит. <…> Странное дело! Все понимают, что нельзя сделаться великим живописцем, имея какой бы то ни было великий талант, если в годы изучения искусства нет хороших натурщиков; все понимают, что великий живописец, творя идеальную красоту, всё-таки нуждается во время своей работы в образце действительности; а никто не хочет понять, что точно так же и для великих поэтов образцом их идеальных созданий служит тоже окружающая их действительность. <…> Чопорный, натянутый Расин в древней Греции был бы страстным и глубокомысленным Эврипидом; а во Франции, в царствование Лудовика XIV, и сам страстный, глубокомысленный Эврипид был бы чопорным и натянутым Расином. Таково влияние истории и общества на талант! <…> Повторяем не раз уже сказанное <…> что, при всей огромности таланта, который мы и не думаем отрицать и пред которым мы умеем благоговеть больше, нежели все крикуны и лицемеры, вопиющие против нас, — Державин не принадлежит к тем вечно юным гениям, которых создания никогда не стареются, всегда новы и интересны. Поэзия Державина была блестящею и интересною попыткою, для успеха которой не были готовы ни русское общество, ни русский язык, ни образование самого поэта. <…> В поэзии Державина есть и полётистая возвышенность, и могучая крепость, и яркость великолепных картин, и, несмотря на её подражательность, есть что-то отзывающееся стихиями северной природы; но всё это является в ней не в стройных созданиях, <…> но отрывочно, местами, проблесками. — тезисный парафраз его предшествующих высказываний[2]

  •  

Ни одному поэту так много не обязана русская поэзия в её историческом развитии, как Жуковскому; и между тем, в созданиях Жуковского поэзия является не столько искусством, сколько служительницею и провозвестницею тайн внутренней жизни. <…> Ему чуждо это свойство Протея принимать все виды и формы и оставаться в то же время самим собою, — это свойство, в котором заключается сущность поэзии как искусства. Поэзия Жуковского была отголоском его жизни, вздохом по утраченным радостям <…>. Она была необходима не для самой себя, а как средство к развитию русской поэзии; она явилась не как готовая уже поэзия, подобно Палладе, родившейся во всеоружии, а как момент возникавшей русской поэзии. — аналогично

  •  

Поэзия Батюшкова скользит по жизни, едва зацепляясь за неё; содержание её весьма скудно и бедно.

  •  

Мы видели, что эти поэты, оказавшие такие великие услуги рождающейся русской поэзии, только способствовали её рождению, но не родили её, более были предтечами поэта, чем поэтами. Без сравнения с Пушкиным каждый из них — поэт; но если сравнивать их с ним, нельзя не согласиться, что между ими и Пушкиным такое же отношение, как между большими реками и ещё несравненно большею, которая составляется из их соединённых вод, поглощаемых ею.
Пушкин явился именно в то время, когда только что сделалось возможным явление на Руси поэзии, как искусства.

  •  

Падение военного терроризма Наполеона развязало Франции руки не только в политическом отношении, но и в отношении к науке и литературе: ненавидимые и гонимые им «идеологи» свободно и ревностно принялись за своё дело; литература и поэзия ожили. Это имело прямое и сильное влияние на нашу литературу. Когда увенчанная славою Россия начала отдыхать от своих побед и торжеств и процветать миром в «гордом и полном доверия покое», наши обветшалые и заплесневелые журналы того времени и патриарх их «Вестник Европы» начали терять своё влияние и перестали, с своими запоздалыми идеями, быть оракулами читающей публики. Явилась новая публика с новыми потребностями, публика, которая из самых источников иностранных, а не из заплесневелых русских журналов начала почерпать понятия и суждения о литературе и искусствах и которая начала следить за успехами ума человеческого, наблюдая их собственными глазами, а не через тусклые очки устаревших педантов. <…> Так называемый романтизм двадцатых годов, этот недоучившийся юноша с немного растрёпанными волосами и чувствами, теперь смешон с своими старыми претензиями; его высшие взгляды теперь сделались косыми и близорукими, а сбивчивые и неопределённые теории превратились в пустые фразы и обветшалые слова. Но всякому своё! Справедливость требует согласиться, что в своё время этот псевдоромантизм принёс великую пользу литературе, освободив её от болотной стоячести и заплесневелости и указав ей столько широких и свободных путей.

  •  

Пушкин от всех предшествовавших ему поэтов отличается именно тем, что по его произведением можно следить за постоянным развитием его не только как поэта, но вместе с тем как человека и характера. Стихотворения, написанные им в одном году, уже резко отличаются, и по содержанию и по форме, от стихотворений, написанных в следующем. И потому его сочинений никак нельзя издавать по родам <…>. Это обстоятельство чрезвычайно важно: оно говорит сколько о великости творческого гения Пушкина, столько и об органической жизненности его поэзии, — органической жизненности, которой источник заключался уже не в одном безотчётном стремлении к поэзии, но в том, что почвою поэзии Пушкина была живая действительность и всегда плодотворная идея.

  •  

«Лицейские» стихотворения не богаты поэзиею, но часто удивляют красотою и изяществом стиха. Фактура этого стиха совсем не пушкинская: она принадлежит Жуковскому и Батюшкову. Далеко уступая этим поэтам в поэзии, Пушкин, — едва шестнадцатилетний юноша, — иногда не только не уступал им в стихе, но ещё едва ли не смелее и не бойчее владел им.

  •  

Но при всем этом, громогласный одовоспевательный характер державинской поэзии был столько не в натуре и не в духе Пушкина, что на его «лицейских» стихотворениях нет почти никаких следов её влияния. <…> Но если сравнить в «Онегине» и других позднейших произведениях Пушкина картины русской природы — именно осени и зимы, то нельзя не увидеть, что они носят на себе отпечаток какой-то родственности с державинскими Картинами в том же роде. Это нельзя доказать сравнительными выписками из того и другого поэта; но это очевидно для людей, которые способны проникать далее буквы и отыскивать аналогию в духе поэтических произведений. Проблескивающие по временам и местами элементы державинской поэзии — суть живопись северно-русской природы, народность, сатира и художественность: всё это составляет полноту и богатство поэзии Пушкина, и всё это достигло в ней своего совершенного развития и определения. Державинская поэзия, в сравнении с пушкинской, это — заря предрассветная, когда бывает ни ночь, ни день, ни полночь, ни утро, но едва начинается борьба тьмы с светом; брезжит неверный полумрак, обманчивый полусвет; вдали на небе как будто белеет полоса и в то же время догорают готовые погаснуть ночные звёзды, а все предметы являются в неестественной величине и ложном виде. Пушкинская поэзия, в сравнении с державинскою, это — роскошный, полный сияния и блеска полдень летнего дня: все предметы, земли озарены светом неба и являются в своём собственном, определённом, ясном виде, и самая даль только делает их более поэтическими и прекрасными, а не ложными и безобразными… Словом, поэзия Державина есть безвременно явившаяся, а потому и неудачная поэзия пушкинская, а поэзия пушкинская есть вовремя явившаяся и вполне достигшая своей определённости, роскошно и благоуханно развившаяся поэзия державинская…

  •  

«Воспоминания в Царском Селе» написаны звучными и сильными стихами, хотя вся пьеса эта не более как декламация и риторика. Такими же стихами написана и пьеса «Наполеон на Эльбе», содержание которой теперь кажется забавно-детским. <…>
Эти стихи и особенно этот взгляд на Наполеона, как освежительная гроза, раздались в 1821 году над полем русской литературы, заросшим сорными травами общих мест, и многие, поэты, престарелые и возмужалые, прислушивались к нему с удивлением, подняв встревоженные головы вверх, словно гуси на гром…

  •  

Влияние Батюшкова обнаруживается в «лицейских» стихотворениях Пушкина не только в фактуре стиха, но и в складе выражения, и особенно во взгляде на жизнь и её наслаждения. Во всех их видна нега и упоение чувств, столь свойственные музе Батюшкова; и в них проглядывает местами унылость и веселая шутливость Батюшкова. Пушкин занял у него даже любимые имена, и в особенности Хлою и Делию, и манеру пересыпать свои стихотворения мифологическими именами Купидона, Амура, Марса, Аполлона и проч., и любимые его выражения: цитерская сторона, девственная лилея и тому подобные.

  •  

За исключением Державина, поэтической натуре которого никакой предмет не казался низким, из поэтов прежнего времени никто не решился бы говорить в стихах о пивной кружке, и самый пуншевой кубок каждому из них показался бы прозаическим: в стихах тогда говорилось не о кружках, а о фиалах, не о пиве, а об амброзии и других благородных, но не существующих на белом свете напитках. Затеяв писать какую-то новогородскую повесть «Вадим», Пушкин в отрывке из неё употребил стих: «Но тын оброс крапивой дикой». Слово тын, взятое прямо из мира славянской и новгородской жизни, поражает сколько своею смелостию, столько и поэтическим инстинктом поэта. Из прежних поэтов едва ли бы кто не испугался пошлости и прозаичности этого слова. <…> Теперь всякий рифмач смело употребляет в стихах всякое русское слово, но тогда слова, как и слог, разделялись на высокие и низкие, и фальшивый вкус строго запрещал употребление последних. Нужен был талант могучий и смелый, чтоб уничтожить эти австралийские табу в русской литературе. Теперь смешно читать нападки тогдашних аристархов на Пушкина — так они мелки, ничтожны и жалки; но аристархи упрямо считали себя хранителями чистоты русского языка и здравого вкуса, а Пушкина — исказителем русского языка и вводителем всяческого литературного и поэтического безвкусия…

  •  

В переходных пьесах Пушкин больше всего является счастливым учеником прежних мастеров, особенно Батюшкова, учеником, победившим своих учителей. Стих его уже лучше, чем у них, и пьесы в целом отличаются большею выдержанностию. Собственно пушкинский элемент в них составляет элегическая грусть, преобладающая в них.

  •  

Но грусть Пушкина не есть сладенькое чувствованьице нежной, но слабой души; нет, это всегда грусть души мощной и крепкой, и тем обаятельнее действует она на читателя, тем глубже и сильнее отзывается в самых сокровенных тайниках его сердца и тем гармоничнее потрясает его струны. Пушкин никогда не расплывается в грустном чувстве; оно всегда звенит у него, но не заглушая гармонии других звуков души и не допуская его до монотонности. Иногда, задумавшись, он как будто вдруг встряхивает головою, как лев гривою, чтоб отогнать от себя облако уныния, и мощное чувство бодрости, не изглаживая совершенно грусти, даёт ей какой-то особенный освежительный и укрепляющий душу характер.

  •  

… «Наполеон». Это стихотворение двойственно: в некоторых куплетах его видишь Пушкина самобытного, а в некоторых чувствуешь что-то переходное. <…> Но всё остальное в этой пьесе как-то резко отзывается тоном декламации и несколько напряжённою восторженностию, под которой скрывается более раздражения, чем вдохновения. Впрочем, и тут много оригинального, что было до Пушкина неслыхано и невидано в русской поэзии…

  •  

Задуманный и начатый нами ряд статей нисколько не принадлежит к разряду обыкновенных и случайных журнальных критик: это скорее обширная критическая история русской поэзии; а такой труд не может быть совершен наскоро и как-нибудь, но требует изучения, обдуманности, труда и времени. <…> Оценить критически такого поэта, как Пушкин, — труд немаловажный, тем более, что о нём мало сказано, хотя и много писано. Обыкновенно восхищались отдельными местами и частностями или нападали на частные недостатки, — и потому охарактеризовать особность поэзии Пушкина, определить его значение, как поэта русского, показать его влияние на современников и потомство, его историческую связь с предшествовавшими и последовавшими ему поэтами, — значит предпринять труд совершенно новый.

Примечания[править]

  1. Отечественные записки. — 1843. — Т. XXXI. — № 12 (цензурное разрешение 30 ноября). — Отделение V. — С. 25-46.
  2. В. С. Спиридонов, А. П. Могилянский. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. VII. Статьи и рецензии 1843. Статьи о Пушкине 1843-1846. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1955. — С. 703.