Перейти к содержанию

Уильям Фолкнер

Материал из Викицитатника
(перенаправлено с «Фолкнер, Уильям»)
Уильям Фолкнер
Статья в Википедии
Медиафайлы на Викискладе

Уильям Катберт Фолкнер (англ. William Cuthbert Faulkner, 25 сентября 1897 — 6 июля 1962), американский прозаик, лауреат Нобелевской премии по литературе 1949 года.

Цитаты

[править]
  •  

Генри Джеймс был одной из самых милых пожилых леди, которых я встречал в своей жизни.[1]

  •  

На самом деле <писателя> не интересует культура и даже литература до тех пор, пока он не испишется и не будет настолько совращён чужими книгами, что ему не останется ничего другого, как превратиться в литератора.[2][3]

  •  

<Я и Томас Вулф> пытались втиснуть всё, весь наш опыт буквально в каждый абзац, воплотить в нём любую деталь жизни в каждый данный её момент, пронизать её лучами со всех сторон. Поэтому романы наши так неуклюжи, поэтому их так трудно читать. Не в том дело, что мы сознательно стремились сделать их неуклюжими, просто иначе не получалось.[4]

  •  

Наша нынешняя трагедия заключена в чувстве всеобщего и универсального страха, с таких давних пор поддерживаемого в нас, что мы даже научились выносить его. Проблем духа более не существует. Остался лишь один вопрос: когда тело моё разорвут на части? Поэтому молодые писатели наших дней — мужчины и женщины — отвернулись от проблем человеческого сердца, находящегося в конфликте с самим собой, — а только этот конфликт может породить хорошую литературу, ибо ничто иное не стоит описания, не стоит мук и пота. — перевод: Н. А. Анастасьев, 1974; вариант распространённых мыслей

 

Our tragedy today is a general and universal physical fear so long sustained by now that we can even bear it. There are no longer problems of the spirit. There is only the question: When will I be blown up? Because of this, the young man or woman writing today has forgotten the problems of the human heart in conflict with itself which alone can make good writing because only that is worth writing about, worth the agony and the sweat.

  — нобелевская речь, 10 ноября 1950
  •  

Несколько лет назад, не помню по какому случаю, Хемингуэй сказал, что писатели, подобно врачам, адвокатам и волкам, должны держаться вместе. Я думаю, что это замечание скорее остроумно, нежели точно и верно, во всяком случае, к Хемингуэю оно не относится; писатели, которым волей-неволей приходится держаться вместе, ибо иначе они погибнут, напоминают волков, которые только в стае — волки, а разгони их, и каждый станет собакой. <…>
Не нужна ему защита и от другого писателя. Возможно, он ни от кого не хочет никакой помощи. — перевод: Ю. Палиевская[5]

  — письмо Харви Брайту 20 июня 1952
  •  

Его лучшая вещь. Может быть, время покажет, что это лучшее из всего написанного нами — его и моими современниками. На этот раз он нашёл Бога, Создателя. До сих пор его мужчины и женщины творили себя сами, лепили себя из собственной глины; побеждали друг друга, терпели поражения друг от друга, чтобы доказать себе, какие они стойкие. На этот раз он написал о жалости — о чём-то, что сотворило их всех, <…> любило и жалело. Всё правильно. И слава богу, то, что создало, что любит и жалеет Хемингуэя и меня, не велело ему говорить об этом дальше. — перевод: В. П. Голышев[5]

 

His best. Time may show it to be the best single piece of any of us, I mean his and my contemporaries. This time, he discovered God, a Creator. Until now, his men and women had made themselves, shaped themselves out of their own clay; their victories and defeats were at the hands of each other, just to prove to themselves or one another how tough they could be. But this time, he wrote about pity: about something somewhere that made them all <…> and loved them all and pitied them all. It’s all right. Praise God that whatever made and loves and pities Hemingway and me kept him from touching it any further.[6]

  — рецензия на «Старика и море»
  •  

Марк Твен был первым подлинно американским писателем, и все мы — его наследники, продолжатели его дела. Писатели, считавшиеся американскими до Твена, в действительности не были таковыми; они опирались на европейскую литературную традицию, на европейскую культуру. И только с Твеном, с Уолтом Уитменом появилась подлинно самобытная американская литература. — перевод: В. Толмачев[5]:с.182

  — беседа на семинаре в Нагано, август 1955
  •  

Я обнаружил, что моя собственная маленькая почтовая марка родной земли стоит того, чтобы писать о ней, и я никогда не проживу достаточно долго, чтобы исчерпать её. <…>
Не существует никакого «было» — только «есть». Если бы «было» существовало, горечь и страдания исчезли бы[8]. Мне нравится думать о мире, который я создал, как о своего рода краеугольном камне вселенной, который так мал, но всё же если бы его убрали, сама вселенная рухнула. — парафраз слов Ш. Андерсона, переданных в «О Шервуде Андерсоне»

 

I discovered that my own little postage stamp of native soil was worth writing about, and that I would never live long enough to exhaust it. <…>
There is no such thing as was — only is. If was existed, there would be no grief or sorrow. I like to think of the world I created as being a kind of keystone in the universe; that, small as that keystone is, if it were ever taken away the universe itself would collapse.[7]

  •  

<Холден Колфилд> — юноша, стало быть, отец мужчины, которым он когда-нибудь неизбежно станет, <…> любивший людей и хотевший стать частью рода людского. <…> Трагедия его заключалась в том, что, когда он попытался войти в этот род, такового не оказалось. <…>
Конечно, здесь сразу же приходит на память Гек Финн, другой юноша, но уже отец того мужчины, которым он вот-вот станет. Однако единственное, с чем приходилось сражаться Геку, так это со своим малым ростом; со временем он станет не меньше любого, с кем должен был справиться; да и так единственное, что ему мог сделать взрослый мир, это немного оцарапать нос; человечество, род людской были готовы, можно сказать, уже начали принимать его; единственное, что ему требовалось, это вырасти среди людей.[4]

 

A youth, father to what will—must—someday be a man, <…> loved man and wished to be a part of mankind, humanity, who tried to join the human race and failed. <…> His tragedy was that when he attempted to enter the human race, there was no human race there. <…>
One thinks of course immediately of Huck Finn, another youth already father to what will some day soon now be a man. But in Huck's case all he had to combat was his small size, which time would cure for him. In time he would be as big as any man he had to cope with. And even as it was, all the adult world could do to harm him was to skin his nose a little. Humanity, the human race, would and was accepting him already. All he needed to do was just to grow up into it.

  — «Слово к молодым писателям» (A Word to Young Writers), 24 апреля 1958
  •  

Камю считал, что единственное истинное назначение человека, рождённого в абсурдном мире, — жить и осмыслять свою жизнь, протест, свободу. Видеть в смерти единственное решение человеческой дилеммы — значит идти по неверному пути. Правильный путь тот, что ведёт к жизни, солнцу. Нельзя беспрерывно страдать от мертвящего холода.
И Камю восстал. Он отказался страдать от вечного холода. Он отказался идти по пути, что ведёт к смерти. — перевод: Ю. Палиевская[5]

  — «Альбер Камю» (Albert Camus), 1961
Sherwood Anderson: An Appreciation или A Note on Sherwood Anderson — впервые опубликовано в июне 1953; перевод: Ю. Палиевская[5].
  •  

… величайшая трагедия, которая составляла суть его характера. Он всегда подозревал людей в том, что они смеются, издеваются над ним. Он считал, что люди, которые даже сравниться не могли с ним по своему положению, уму или достоинствам, — даже и эти люди способны поставить его в смешное положение.
Именно поэтому ему всё давалось тяжёлым, мучительным и неустанным трудом. Он работал так, как будто раз и навсегда сам себе приказал: «На этот раз должно, обязано получиться безупречно». Он писал не из-за той всепоглощающей, неусыпной, неутолимой жажды славы, ради которой любой художник готов пожертвовать собственной матерью, а ради того, что было для него более существенным и безотлагательным, — не просто ради правды, а ради чистоты, безупречной чистоты. Ему не были свойственны ни мощь и стремительный натиск Мелвилла, который приходился ему дедом, ни страстное влечение к жизни Твена — его отца, ему чужды тяжеловесность и пренебрежение нюансами старшего брата — Драйзера[9]. Он ощупью искал пути к совершенству, искал точные слова и безукоризненные фразы, не выходя из рамок своего словаря, полностью подчиняя его простоте, к отара я была уже на грани фетиша, ради того чтобы выжать из этой простоты всё, проникнуть в самую суть вещей. Он так преданно работал над стилем, что в результате получал один лишь стиль, то есть средство превращалось в цель. Вскоре он сам начал верить, что, если ему удастся сохранить этот чистый, безупречный, безукоризненный стиль, всё остальное, стоящее за этим стилем, да и сам он будут на высоте. <…>
Безупречная чистота или чистая безупречность, и то и другое одинаково верно. Он был сентиментальным в отношениях с людьми и очень часто ошибался в них. Он верил в людей, но как будто только в теории. Он ожидал от них худшего, и каждый раз был готов разочароваться и даже страдать, будто этого никогда не случалось с ним раньше, будто единственными людьми, которым он мог по-настоящему верить, с которыми мог общаться, были те, которых он выдумал сам: символы и образы его туманных снов. Иногда он писал сентиментально (но ведь так иногда писал и Шекспир), однако и в этом случае не изменял чистоте стиля. Он никогда ничего не упрощал, не впадал в слащавость, не шёл лёгким путём; он всегда относился к писательству с чувством смирения, с неистовой, почти религиозной верой, терпением, желанием целиком отдаться ему, забыться в нём.

 

… the reason which was the great tragedy of his character. He expected people to make fun of, ridicule him. He expected people nowhere near his equal in stature or accomplishment or wit or anything else, to be capable of making him appear ridiculous.
That was why he worked so laboriously and tediously and indefatigably at everything he wrote. It was as if he said to himself: This anyway will, shall, must be invulnerable It was as though he wrote not even out of the consuming unsleeping appeaseless thirst for glory for which any normal artist would destroy his aged mother, but for what to him was more important and urgent: not even for mere truth, but for purity, the exactitude of purity. His was not the power and rush of Melville, who was his grandfather, nor the lusty humor for living of Twain, who was his father; he had nothing of the heavy-handed disregard for nuances of his older brother, Dreiser. His was that fumbling for exactitude, the exact word and phrase within the limited scope of a vocabulary controlled and even repressed by what was in him almost a fetish of simplicity, to milk them both dry, to seek always to penetrate to thought's uttermost end. He worked so hard at this that it finally became just style: an end instead of a means: so that he presently came to believe that, provided he kept the style pure and intact and unchanged and inviolate, what the style contained would have to be first rate: it couldn't help but be first rate, and therefore himself too. <…>
The exactitude of purity, or the purity of exactitude: whichever you like. He was a sentimentalist in his attitude toward people, and quite often incorrect about them. He believed in people, but it was as though only in theory. He expected the worst from them, even while each time he was prepared again to be disappointed or even hurt, as if it had never happened before, as though the only people he could really trust, let himself go with, were the ones of his own invention, the figments and symbols of his own fumbling dream. And he was sometimes a sentimentalist in his writing (so was Shakespeare sometimes) but he was never impure in it. He never scanted it, cheapened it, took the easy way; never failed to approach writing except with humility and an almost religious, almost abject faith and patience and willingness to surrender, relinquish himself to and into it.

  •  

… [в 1925 г.] он сказал мне: <…> «С чего бы ты ни начал, важно, чтобы было с чего начать. Ты деревенский парень, всё, что ты знаешь, — это крохотный клочок земли в Миссисипи, откуда ты родом. Но и этого достаточно. Это тоже Америка: пусть самый маленький и неизвестный её уголок, но вытащи его, как кирпичик из стены, — и стена развалится».
«Если, конечно, это не зацементированная и не оштукатуренная стена», — возразил я.
«Да, но Америка ещё не зацементирована и не оштукатурена. Её здание ещё строится. Именно поэтому тот, у кого в жилах текут чернила, а не кровь, не просто может, но должен неустанно бродить по стране, общаться с до ми, слушать, смотреть, учиться. Вот почему такие невежественные и необученные парни, как мы с тобой, не просто имеют возможность писать, они обязаны писать. Всё, чего требует Америка, — это чтобы ты смотрел, слушал, пытался по возможности понять. Однако и понимать не так уж важно: главное — поверить, даже если всего и не понимаешь, а затем уже попытаться написать».

 

… he told me: <…> "One place to start from is just as important as any other. You're a country boy; all you know is that little patch up there in Mississippi where you started from. But that's all right too. It's America too; pull it out, as little and unknown as it is, and the whole thing will collapse, like when you prize a brick out of a wall."
"Not a cemented, plastered wall," I said.
"Yes, but America aint cemented and plastered yet. They're still building it. That's why a man with ink in his veins not only still can but sometimes has still got to keep on moving around in it, keeping moving around and listening and looking and learning. That's why ignorant unschooled fellows like you and me not only have a chance to write, they must write. All America asks is to look at it and listen to it and understand it if you can. Only the understanding aint important either: the important thing is to believe in it even if you don't understand it, and then try to tell it, put it down."

Без источника

[править]
  •  

Даже один взгляд на зло разлагает.

  •  

Нужно, ещё не видя зла, быть готовым дать ему отпор, сказать «нет»; нужно сказать «нет», ещё даже не зная, что это такое.

  •  

Бояться — это значит знать, что живёшь, а делать то, что боишься сделать, это и есть жизнь.

  •  

Человек так мало знает о своих ближних. В его глазах все мужчины - или женщины - действуют из побуждений, которые двигали бы им самим, будь он настолько безумен, чтобы поступать, как другой мужчина - или женщина.
Несчастный человек. Несчастное человечество.

  •  

Говорят, будто обман удается опытному лжецу. Но часто опытный, закоренелый лжец обманывает одного себя; легче всего верят лжи человека, который всю жизнь ходил в кандалах правдивости.

  •  

Ведь и лжеца можно так запугать, что он скажет правду, - то же самое, как из честного вымучить ложь.

  •  

Между горем и ничего я выберу горе.

  •  

Бойся. Без этого нельзя. Но не трусь. Лесной зверь тебя не тронет, пока у него есть куда отступить или пока он не учуял, что ты трусишь. А труса медведям и оленям надлежит опасаться так же, как и храброму человеку надлежит опасаться труса.

Статьи о произведениях

[править]

О Фолкнере

[править]
  •  

Мои тайные агенты докладывают, что благодаря тонкой работе господина Уильяма Фолкнера издатели нынче готовы публиковать что угодно, лишь бы не заставлять тебя вычёркивать лучшие пассажи…

 

My operatives tell me that through the fine work of Mr. William Faulkner publishers now will publish anything rather than to try to get you to delete the better portions of your works…

  Эрнест Хемингуэй, «Смерть после полудня», 1932
  •  

Я не люблю, когда на меня дышат перегаром романтизма, в котором чувствуются ещё Марлинский и В. Гюго, — ты, конечно, помнишь у последнего это чудовищное соединение обнажённости с пышными преувеличениями <…>. Фолкнеровский запоздалый романтизм и непереносимые библейские раскаты, его «обнажённость» (которая на самом деле <…> окостенелая банальность) и цветистый стиль кажутся мне такими вызывающими, что его популярность во Франции я могу объяснить только тем, что её собственные популярные посредственности <…> в последние годы достаточно сами поупражнялись в жанре l'homme marchait, la nuit etait sombre.

 

I have carefully read Faulkner's Light in August, <…> it has in no way altered the low (to put it mildly) opinion I have of his work <…>. I detest these puffs of stale romanticism, coming all the way up from Marlinsky and V. Hugo-you remember the latter's horrible combination of starkness and hyperbole <…>. Faulkner's belated romanticism and quite impossible biblical rumblings and "starkness" (which is <…> skeletonized triteness), and all the rest of the bombast seem to me so offensive that I can only explain his popularity in France by the fact that all her own popular mediocre writers <…> of recent years have also had their fling at l'homme marchait, la nuit etait sombre.

  Владимир Набоков, письмо Э. Уилсону 21 ноября 1948
  •  

Если «потерянность» большинства писателей этой группы, по справедливости, следует отнести лишь к самому начальному периоду их творчества, то о Фолкнере можно сказать, что он оказался самым «потерянным» изо всех, причём не только для себя самого, но в немалой степени и для своих читателей.
<…> желая «адекватно» выразить утверждаемую им непостижимость действительности, Фолкнер в значительной мере подчиняет в этот период своё творчество формальному эксперименту. Он разрывает на части видимую картину мира или — в ином повороте — ограничивает её рамками замкнутого в себе, подчас патологического сознания. Один из приёмов, широко практикуемых в эти годы писателем — сдвиги во времени, нарушение временны́х связей в повествовании. Когда он доводит игру или борьбу со временем до крайних пределов, то его проза становится бурей мятущихся слов и образов. <…>
Концепция хаотического мира и смятенного человека, выраженная в образах тревоги и отчаяния, является общей для всего декадентского, модернистского направления в новейшем буржуазном искусстве. <…>
В то же время <…> сквозь сумятицу даже наиболее тёмных его страниц проглядывали эпохальные образы американской жизни и американской истории.

  Абель Старцев, «Трилогия Уильяма Фолкнера», 1964
  •  

… кукурузные хроники Фолкнера могут называться «шедеврами» или, по определению журналистов, «великими книгами», представляется мне абсурдным заблуждением, словно вы наблюдаете, как загипнотизированный человек занимается любовью со стулом.

 

… Faulkner's corncobby chronicles can be considered "masterpieces," or at least what journalists call "great books," is to me an absurd delusion, as when a hypnotized person makes love to a chair.

  — Владимир Набоков, интервью TV-13 NY сентября 1965
  •  

Лучшая художественная проза современная — это Фолкнер. Но Фолкнер — это взломанный, взорванный роман, и только писательская ярость помогает довести дело до конца, достроить мир из обломков.

  Варлам Шаламов, «О прозе», 1965
  •  

В разговорах с левыми писателями Фолкнер посмеивался над марксизмом, но то, как он показывает изменение характера классовых отношений среди белых на Юге, как пишет историю небольшого южного округа, представляя его капиталистической Америкой в миниатюре, — всё это заставляет задуматься о косвенном влиянии Ленина на Фолкнера.[10]

  Джон Г. Лоусон, «Вклад Ленина в культуру» (Lenin's Impact on Culture), 1970
  •  

Загадка Фолкнера. Смесь красноречия и недоговорённости.

  Сергей Довлатов, «Соло на IBM», 1990

О произведениях

[править]
  •  

«Притча» — книга несовершенная и незаконченная, но высящаяся над всеми другими романами, опубликованными тогда в США, точно собор над кучкой маленьких домишек.[11]

  Малкольм Каули

Примечания

[править]
  1. Писатели о писателях // В начале было слово: Афоризмы о литературе и книге / составитель К. В. Душенко. — М.: Эксмо, 2005.
  2. Faulkner in the University, ed. by F. Gwynn, J. Blotner. University Press of Virginia, 1959, p. 150.
  3. С. А. Чаковский. Твен и Фолкнер // Марк Твен и его роль в развитии американской реалистической литературы. — М.: Наука, 1987. — С. 222.
  4. 1 2 Анастасьев Н. Фолкнер. — М.: Художественная литература, 1976. — С. 9, 65.
  5. 1 2 3 4 5 Фолкнер У. Статьи, речи, интервью, письма. — М.: Радуга, 1985. — 488 с.
  6. Shenandoah (Lexington, Virginia), № 3 (Autumn 1952), p. 55.
  7. William Faulkner, The Art of Fiction (Interviewed by Jean Stein), The Paris Review, No. 12 (Spring 1956).
  8. С. А. Чаковский. Твен и Фолкнер // Марк Твен и его роль в развитии американской реалистической литературы. — М.: Наука, 1987. — С. 204.
  9. Парафразировал в интервью журналу Books and Bookmen. (Иностранная литература. — 1959. — № 2. — С. 284.)
  10. Ленин, СССР, американская культура / перевод Ю. Жуковой // Иностранная литература. — 1971. — № 3.
  11. Мендельсон М. Роман США сегодня. — М.: Советский писатель, 1977. — С. 84. — 20000 экз.