«Записки Простодушного» — первый цикл и сборник эмигрантских рассказов Аркадия Аверченко, опубликованный в сентябре 1921 года в Константинополе и посвящённый прибывшим туда русским. Подзаголовок «О нашей жизни, страданиях, о весёлых и грустных случаях, о приключениях, о том, как мы падали, поднимались и снова падали, о нашей жестокой борьбе и о тихих радостях». Второе издание, дополненное 10 рассказами (7 о Праге), вышло в 1923 году в Берлине с подзаголовком «Я в Европе»[1]. Название отсылает к философской повестиВольтера.
Осенью 1920 года <…> ко мне пришёл знакомый генерал и сказал:
— Вам нужно отсюда уезжать…
— Да мне и тут хорошо, что вы!
— Именно вам-то и нельзя оставаться. Скоро здесь будет так жарко, что не выдержите…
— Жарко?! Но ведь уже осень, — чрезвычайно удивился я.
— Вот-вот. А цыплят по осени считают. Смотрите, причтут и вас в общий котёл… Говорю вам — очень жарко будет!
— Я всегда знал, что климатические условия в Крыму чрезвычайно колеблющиеся, но, однако, не до такой степени, чтобы в октябре бояться солнечного удара?!
— А кто вам сказал, что удар будет «солнечный»? — тонко прищурился генерал. <…> — Завтра же рано утром чтобы вы были на борту парохода! <…>
— А куда вы меня повезёте?
— В Константинополь.
Я поморщился.
— Гм… Я, признаться, давно мечтал об Испании…
— Ну, вот и будете мечтать в Константинополе об Испании. <…>
На пароходе я устроился хорошо (в трюме на угольных мешках); потребовал к себе капитана (он не пришел); сделал некоторые распоряжения относительно хода корабля (подозреваю, что они не были исполнены в полной мере) и, наконец, распорядился уснуть. <…>
Путешествие было непродолжительное, но когда мы подошли к Константинополю, то меня ни за что не хотели пускать на берег.
Я сначала думал, что команда и капитан так полюбили меня, что одна мысль расстаться с таким приятным человеком была им мучительна, но на самом деле случалось наоборот: не пускала на берег союзная полиция, а команда не прочь была бы даже выкинуть нас всех за борт, только чтоб развязаться с беспокойным непоседливым грузом.
Не желая быть в тягость — ни команде, ни полиции, — я ночью потихоньку перелез на стоявший подле русский пароход-угольщик, где старые морские волки приняли меня как родного… <…>
Пора, пора — давно пора — пересмотреть наше отношение к дураку. Он мудрец. Может быть раньше это было трудно понять, но теперь, когда вся Россия вывернулась наизнанку и сидит на чемоданах и узлах, — мы многое должны пересмотреть и переоценить[2].
— «Предисловие Простодушного (Как я уехал)»
На Пере среди грохота и гвалта меня остановила какая-то божья старушка — столь же уместная тут, как цветочек незабудки в пасти аллигатора.
— «Первый день в Константинополе»
Молодой грек стоял около корзиночки, на дне которой терялось полдесятка полудохлой скумбрии, — и, разинув рот, ревел во всё горло… <…>
— Если, продавая только полдесятка дохлой скумбрии, он так орёт, какие же он издаёт звуки, если ему поручить продать шестиэтажный дом?
Рёв, крики, стоны и вопли неслись уже со всех сторон.
Зверь встал на задние лапы, потянулся и, широко раскрыв огромную пасть, оглушительно заревел: зверь хотел кушать[2].
… он считал меня своим другом, я же относился к нему с той холодной унылостью, которая всегда является следствием колебания — пожать ли ему руку или дать пинка в живот.
— «Русские женщины в Константинополе»
Согнувшись в виде буквы «Г», он оглушительно захохотал.
Своим хохотом он занял весь тротуар, потому что тротуары здесь очень узенькие, а буква «Г» вовсе не такая буква, чтобы дать кому-нибудь проход своей верхней перекладиной.
— там же
Если в Константинополе вам известна улица и номер дома, это только половина дела. Другая половина — найти номер дома. Это трудно, потому что 7-й номер помещается между 29-м и 14-м, а 15-й скромно заткнулся между 127-б и 19-а.
Вероятно, это происходит потому, что туркам наши арабские цифры неизвестны. Дело происходило так: решив перенумеровать дома по-арабски, муниципалитет наделал несколько тысяч дощечек с разными цифрами и свалил их в кучу на главной площади. А потом каждый домовладелец подходил и выбирал тот номер, закорючки и загогулины которого приходились ему больше по душе.
— «Русское искусство»
— Видите ли, у меня в Орле есть дом. Так как там большевики, а мне нужны деньжата, то я бы вам его дёшево продал. За три тысячи лир. <…>
— Дом беру. Тем более, что у меня около Орла есть именьице, на которое я не прочь поменять дом. Ваш дом стоит 3000, моё именьице 3200. Доплатите мне 200 лир и забирайте всё именьице.
— «Константинопольский зверинец»
Была <…> богатая тётка — невероятная кошатница и ханжа. Вся её жизнь была в двадцати пяти кошках и котах и в хождении в церковь на все обедни, вечерни и заутрени.
И приехал к ней гостить племянник <…>. Видит — кошкам всё, ему ничего. Пронюхал даже, что сумасбродная старуха всё своё состояние отказала на содержание котов, обойдя племянника. <…> Снял однажды со стены арапник, пошёл во флигель, где коты, несколько раз перекрестился на образ и ну лупить котов арапником по спинам и по мордам… Коты, конечно, кто куда: под столы, на портьеры вскарабкались… И принялся он проделывать эту штуку целых полтора месяца — ежедневно. <…> И вот однажды, когда счёл он дрессировку законченной, — приходит к тётке и говорит: «Тётя! Вы человек богомольный… И мне тяжело говорить, тётя, что вы так котов любите, а в них нечистый дух сидит». «Зачем врёшь, — возмутилась тётка. — Бедных котиков обижаешь. Откуда там в них нечистая сила?» — «А пойдём во флигель, докажу!» Вошли они, стал он посредине и только перекрестился, как коты — кто куда, под столы, на комод, на портьеры карабкаются — визг, мяуканье, будто действительно в них дюжина бесов! «Видите, тётя!» Разогнала тогда старуха котов, а богомольному племяннику почти все деньги при жизни передала.
— «Второе посещение зверинца»
… я однажды видел на скамейке Летнего сада няньку с ребёнком на руках. Она задумчиво выдёргивала у него волосик за волосиком и гадала: «Любит — не любит! Любит — не любит».
Это был азарт любви, той любви, которая может лишить волос даже незаинтересованную сторону…
— «Лото-Томбола»
— Да нет на свете профессии, которой бы я не понял!
— Я, например, — сказал журналист, — лежу в гробу.
— А я, — подхватил поэт, — хожу в женщине.
— А я, — деловито заявила журналистова сестра, — состою при зелёном таракане. <…>
— Кой чёрт, например, занес вас в гроб?..
— Одна гадалка принаняла. У неё оккультный кабинет: лежу в гробу и отвечаю на вопросы клиентов. Правда, ответы мои глубиной и остроумием не блещут, но всё же они неизмеримо выше идиотских вопросов клиентов.
— А вот вы… который «ходит в женщине»? <…>
— Огромная баба из картона и коленкора. Я влезаю внутрь и начинаю бродить по Пере, неся на себе это чудовище, в лапах которого красуется реклама одного ресторана.
— Поистине, — сказал я, — ваши профессии изумительны, но они бледнеют перед карьерой Ольги Платоновны, состоящей при зелёном таракане!
— Смейтесь, смейтесь. Однако зелёный таракан меня кормит. Собственно, он не зелёный, а коричневый, но цвета пробочного жокея, которого он несёт на себе, — зелёные. И потому я обязана иметь на правом плече большой зелёный бант: цвета моего таракана. <…> Просто здесь устроены тараканьи бега, и вот я служу на записи в тараканий тотализатор. <…>
— Ой, крепок ещё русский человек, ежели ни гроб его не берёт, ни карнавалье чучело не пугает, ежели простой таракан его кормит…
— «О гробах, тараканах и пустых внутри бабах»
Зашёл я <…> в ресторанчик; <…> подошла очень недурная собой русская дама и, сделав независимое лицо аристократки времён Французской революции, ведомой на гильотину, — кротко спросила:
— Чего вы хотите?
— «Ещё гроб»
— Ах, какая женщина! Понимаешь: ручки, ножки и губки такие маленькие, что… что…
— Что их совсем не видно? — вероятно, неоригинально
— «Благородная девушка»
Стояло ясное погожее утро лета 1921 года.
Впрочем, нет. Стоял вечер.
Автор начинает с утра только потому, что все русскиеисторические романы начинаются этой фразой.
— «Русские в Византии»
— … как ваша семья поживает?
— Да что ж рассказывать… Они, кроме меня, все вместе — все 9 человек. <…> Они на Новодевичьем кладбище в Москве рядышком лежат…
— Простодушный! Почему вы торчите в Константинополе? Почему не уезжаете в Париж?
— Боюсь, — робко шепчу я.
— Вот чудак… Чего ж вы боитесь?
— Я писатель. И поэтому боюсь оторваться от родной территории, боюсь потерять связь с родным языком.
— Эва! Да какая же это родная территория — Константинополь?
— Помилуйте, никакой разницы. Проходишь мимо автомобиля — шофёр кричит: «Пожалуйте, господин!» Цветы тебе предлагают: «Не купите ли цветочков? Дюже ароматные!» <…> Подлинная чернозёмная Россия!
— Так вы думаете, что в Париже разучитесь писать по-русски?
— Тому есть примеры, — печально улыбнулся я.
— «Трагедия русского писателя», ноябрь 1920
До русской революции я знал греков так же, как знал болгар, мадьяр, итальянцев… Мадьяры ходили по дворам, продавая мышеловки, итальянцы продавали коралловые ожерелья и брошки из лавы, болгарин специально демонстрировал по улицам дрессированную обезьяну, а грек исключительно торговал губками. Каждая национальность имела свою профессию, и никакой путаницы не было. Если бы вы каким-нибудь чудом увидели грека с обезьяной, то — одно из двух: или грек был не настоящий, или обезьяна поддельная…
— «Константинопольские греки», 1923
Никогда не предлагайте константинопольцу верных дел — они не для него.
От дела, могущего принести 50 процентов пользы, он брезгливо отвернётся.
Но в воздушный ресторан на привязном шаре он ринется с головой, с руками и ногами; но на оригинальный симфонический оркестр, составленный исключительно из гермафродитов, он убухает все денежки…
— «Дела», 1923
Точно ли я теперь такой «Простодушный», каким был тогда, когда, ясным ликующим взором оглядывая пёструю Галату, высаживался на константинопольский берег в полной уверенности, что ожесточённая борьба хамалов из-за моих вещей — результат радости при встрече восточных поклонников с русским писателем.
О, нет <…> больше простодушия в выражении лица моего…
<…> умер Простодушный…
Доконал Константинополь русского Простодушного.
Целый ряд лет ещё промелькнёт перед нами… Но все эти годы уже будут обвеяны мудростью, хитростью и, может быть, — жестокостью.
Выковали из нас — благодушных, мягких, ласковых дураков — прочное железное изделие.
… они дружно выстроились у борта парохода, облокотясь о перила, и поплёвывали в тихую воду Чёрного моря с таким усердием, будто кто-нибудь дал им поручение — так или иначе, а повысить уровень черноморской воды.
— У меня всё будет особенное: оркестр из живых венгерцев, метрдотель — типичный француз, швейцар — швейцарец с алебардой, а вся прислуга — негры! <…>
— И вы всю эту штуку назовёте русским рестораном?
— Почему бы и нет? Кухня-то ведь русская!
— Какие цыгане — пальчики оближешь. Как зальются — так или на отцовскую могилу хочется бежать, или кому-нибудь по портрету заехать. Благороднейшие люди.
… у него было каменное неподвижное лицо, как у старых боксёров, которых другие боксёры лупили по щекам огромными каменными кулачищами, отчего лицо делается навсегда непробиваемым.
Жестокий это боксёр — Константинополь! Каменеет лицо от его ударов.
Недавно я прогуливался в сопровождении своего импресарио по улицам Праги, погруженный в тихое умиление.
— О, прекрасная старуха, милая сердцу каждого художника, — думал я, — сколько веков копила ты свои каменные сокровища и как ты ревниво бережёшь их, подобно скупому рыцарю…
— Очень недурной городишко, — прозаично перебил мои грёзы импресарио — этот человек с книжкой театральных билетов вместо сердца и с идеалами, заключающимися в красиво отпечатанной афише.
— «Прага»
Нет на свете человека деликатнее и воспитаннее чеха… <…>
Я никогда не видел, чтобы чех в обществе вышел из себя. А для меня нет ничего приятнее, как взвалить на свои плечи самую трудную задачу в мире… Поэтому я решил вывести чеха из себя… <…>
— Как вам не стыдно? Как можно на спящего человека наваливать 5 пудов?! <…> Внизу перина, сверху перина; получается огромный пирог, в котором тоненькая прослойка фарша, — полураздавленный плоский человек. Мне всегда снится, что на меня обрушился глетчер и засыпал меня миллионом пудов снегу!.. Это не постель, а обвал в горах! Утром горничная долго должна искать маленькое сморщенное задохшееся существо, чтобы с помощью массажа и искусственного дыхания пробудить его к жизни!.. <…> Это даже неэстетично!! Вообразите молодую, хорошо сложенную женщину под этой горой! Каковы получаются у неё контуры? <…> И потом мне совершенно не нравятся ваши…
Я боюсь даже написать произнесённое мною слово, потому что — едва это слово прозвучало — с моими компаньонами произошла разительная, волшебная перемена… Лица их налились кровью, глаза засверкали негодованием, и мужественные кулаки, как молоты, застучали по безвинному столу. <…>
Нет… страшно. Лучше я напишу это слово завтра.
— «Чехи»
«Кнедлики»!!!!!
Вот то слово, которое привело в возмущение и ярость моих друзей-чехов… <…>
Неужели такой пустяк может повести к международным осложнениям и к разрыву дипломатических сношений?..
— «Кнедлики»
— Чтоб они провалились, ваши адовы, анафемские фельетоны!!! <…>
Я одобрительно потрепал его по плечу венским стулом, но он угрюмо уклонился от этой ласки и, стукнув кулаком по столу, сказал:
— Ищите мне комнату!
— Камера в городской тюрьме вам подойдёт?
— «Мой ученик»
Всякому, даже не учившемуся в семинарии, известно, что, если человека, долго голодавшего или томившегося жаждой, сразу накормить до отвала или напоить до отказа — <…> тихо отойдёт в тот мир, где нет ни голодных, ни сытых. <…>
Будь моя власть, я бы на всех границах, через которые переваливают беглые советские граждане, стремясь в Белград, в Прагу и прочие места, — я бы на всех таких границах понастроил этакие предбанники, нечто вроде карантина, где беглецы подготовлялись бы к предстоящей сытой, безопасной жизни — постепенно, исподволь.
— «Русский беженец в Праге»
… я теперь чувствую себя всюду у себя — Прага ли, Лондон или Мельбурн — это все мои летние виллы, в которых я спасаюсь от советской духоты…
— Угля купил два пуда. В гостинице оставил. <…> Да ведь совсем даром! А поищи-ка у нас в Москве! Эй, мальчик, что несёшь? Газеты? Это не советские? Ну, дай тогда десять штук. Что, одинаковые? Это, брат, неважно, зато правду всю узнаю. Все десять и прочту. Голубчик! Обойдём, пожалуйста, этот перекрёсток — тут нечто вроде милиционера стоит.
— Да тебе его чего ж бояться?
— А вдруг прикладом по спине треснет? <…> Можно будет у тебя сегодня переночевать?
— Да ведь ты говорил, что имеешь номер в гостинице.
— А вдруг ночью обыск? А я как назло нынче в разговоре с извозчиком осуждал советский федеративный строй… <…>
Я увидел его едущим по одной из окраинных улиц Праги на возу с сеном (купил Андрюша сено очень дёшево, совсем даром); в одной руке Андрюша держал жареного гуся (ошеломляющая дешевизна — сто крон!), в другой руке — бутылку водки (а у нас в Совдепии за водку — расстрел!). Сидя на возу с сеном, Андрюша лихорадочно пожирал гуся, запивал водкой прямо из горлышка, а в промежутках между жевательным и глотательным процессами на всю улицу горланил «Боже, царя храни!». Увидел меня, загадочно подмигнул — и его леденящий душу хохот огласил улицу.
— Видал-миндал?! Дорвался я теперь… Гуляй, душа! В гостиницу с сеном не пускают, так я теперь тово… Крейсирую! <…>
— Доктора! — крикнул чей-то озабоченный голос. <…>
Сняли Андрюшу с сена… Повели… И сидит он теперь в компании Наполеона Бонапарта, стеклянного человека и человека-петуха, хлопающего над самой Андрюшиной головой ладонями и оглушительно кукарекающего…
Андрюша уже приторговался к нему… Ведь в Совдепии петухов давно не видели…
↑ 12Д. Д. Николаев. Комментарии // Аверченко А. Т. Сочинения в 2 томах. Т. 2. — М.: Лаком, 1999. — С. 337-353.
↑ 123Д. Д. Николаев. Король в изгнании // Аверченко А. Т. Сочинения в 2 томах. Т. 1. — М.: Лаком, 1999. — С. 42-46. — 3500 экз.
↑В названии возможна скрытая полемика с абзацем статьи М. Горького «Владимир Ильич Ленин» июля 1920, перепечатанного в эмигрантской прессой: «Он не только человек, на волю которого история возложила страшную задачу разворотить до основания пёстрый, неуклюжий, ленивый человеческий муравейник, именуемый Россия…»