Перейти к содержанию

Люди бездны

Материал из Викицитатника

«Люди бездны» (англ. The People of the Abyss) — книга очерков Джека Лондона 1903 года о бедности в Англии на примере восточной части Лондона (Ист-Энда). В конце приведено стихотворение Генри Лонгфелло «Проклятие» (The Challenge).

Цитаты

[править]
  •  

Что касается английского народа, его здоровья и счастья, то я предрекаю ему широкое, светлое будущее. Что же касается почти всей политической машины, которая ныне так плохо управляет Англией, то для них я вижу лишь одно место — на мусорной свалке. — предисловие

 

For the English, so far as manhood and womanhood and health and happiness go, I see a broad and smiling future. But for a great deal of the political machinery, which at present mismanages for them, I see nothing else than the scrap heap.

  •  

… жениться для людей Бездны не только не разумно, но даже преступно. Они — камни, отвергнутые строителями. Для них нет места в жизни: все силы общества гонят их вниз, на дно, где их ждёт гибель. На дне Бездны они становятся хилыми, безвольными, слабоумными. Если они плодятся, то потомство их гибнет, — жизнь здесь стоит дёшево. Где-то над ними в мире идёт созидательная работа, но принять в ней участие они не хотят, да и не могут. Впрочем, мир не нуждается в них. Там, наверху, есть достаточно людей, более приспособленных, которые цепляются изо всех сил за крутые склоны над Бездной, отчаянно стараясь не сорваться вниз.
Короче: лондонская Бездна — это громадная бойня. Год за годом, десятилетие за десятилетием сельская Англия вливает в город всё новые и новые людские силы, но силы эти не только не приумножаются, а уже к третьему поколению исчезают вовсе. Специалисты говорят, что лондонский рабочий, родители и деды которого родились в Лондоне, представляет собой весьма редкостное явление. — глава IV

 

… not only is it unwise, but it is criminal for the people of the Abyss to marry. They are the stones by the builder rejected. There is no place for them, in the social fabric, while all the forces of society drive them downward till they perish. At the bottom of the Abyss they are feeble, besotted, and imbecile. If they reproduce, the life is so cheap that perforce it perishes of itself. The work of the world goes on above them, and they do not care to take part in it, nor are they able. Moreover, the work of the world does not need them. There are plenty, far fitter than they, clinging to the steep slope above, and struggling frantically to slide no more.
In short, the London Abyss is a vast shambles. Year by year, and decade after decade, rural England pours in a flood of vigorous strong life, that not only does not renew itself, but perishes by the third generation. Competent authorities aver that the London workman whose parents and grand-parents were born in London is so remarkable a specimen that he is rarely found.

  •  

Даже самый воздух, которым дышат здесь днём и ночью, так расслабляет тело и мозг, что городской рабочий не способен конкурировать с тем, кто, полный жизни и сил, прибывает из деревни в Лондон, чтобы уничтожать и, в свою очередь, быть уничтоженным. — глава V

 

If nothing else, the air he breathes, and from which he never escapes, is sufficient to weaken him mentally and physically, so that he becomes unable to compete with the fresh virile life from the country hastening on to London Town to destroy and be destroyed.

  •  

… попасть в «палату разового ночлега» в работном доме весьма нелегко. <…> туда пускают только самых обездоленных, для выяснения чего каждый подвергается тщательному обыску: докажи, мол, что ты действительно гол как сокол; обладатель даже четырёх пенсов <…> решительно отвергается. <…>
Это учреждение, попав в которое, в случае удачи, бездомный человек, не имеющий ни кола ни двора, может дать временный отдых своим усталым костям. За это он обязан проработать там, как вол, весь следующий день. — глава VII

 

… it is not easy to get into the casual ward of the workhouse. <…> the applicant for admission to the casual ward must be destitute, and as he is subjected to a rigorous search, he must really be destitute; and fourpence <…> is sufficient affluence to disqualify him. <…>
It is a building where the homeless, bedless, penniless man, if he be lucky, may casually rest his weary bones, and then work like a navvy next day to pay for it.

  •  

Отделение трудящихся от земли зашло так далеко, что теперь во всех цивилизованных странах мира деревня не в состоянии убрать урожай без помощи города. Когда щедрые дары земли начинают уже гнить на корню, призывают обратно в деревню изгнанных оттуда бедняков, ставших жителями городских трущоб. <…>
Они заполняют деревни, словно полчища мертвецов, восставших из могил, и все от них шарахаются: пришельцы там не к месту. Малорослые, безобразные, рассыпались они по дорогам и просёлкам, словно ядовитая плесень. Присутствие их на земле, самый факт их существования — оскорбление яркому солнцу, зелёной траве, всему, что растёт и цветёт. Красивые, стройные деревья укоризненно глядят на чахлых уродцев, чья хилость оскверняет нетронутую прелесть природы. <…>
В старину рослые белокурые бестии носились на своих скакунах в авангарде войск и зарабатывали себе рыцарское звание, рассекая врага от головы до пояса. И если на то пошло, так уж лучше сразу убить сильного человека одним ударом звонкой стали, чем на протяжении веков коварными паучьими приёмами угнетать его политически и экономически и тем низводить его и его потомков до нечеловеческого состояния. — глава XIV

 

So far has the divorcement of the worker from the soil proceeded, that the farming districts, the civilised world over, are dependent upon the cities for the gathering of the harvests. Then it is, when the land is spilling its ripe wealth to waste, that the street folk, who have been driven away from the soil, are called back to it again. <…>
Yet they overrun the country like an army of ghouls, and the country does not want them. They are out of place. As they drag their squat, misshapen bodies along the highways and byways, they resemble some vile spawn from underground. Their very presence, the fact of their existence, is an outrage to the fresh, bright sun and the green and growing things. The clean, upstanding trees cry shame upon them and their withered crookedness, and their rottenness is a slimy desecration of the sweetness and purity of nature. <…>
In old time the great blonde beasts rode in the battle’s van and won their spurs by cleaving men from pate to chine. And, after all, it is finer to kill a strong man with a clean-slicing blow of singing steel than to make a beast of him, and of his seed through the generations, by the artful and spidery manipulation of industry and politics.

  •  

При цивилизации, имеющей откровенно утилитарный характер и кладущей в основу собственность, а не душу, — собственность неизбежно начинает попирать личность, и всякое нарушение прав собственности карается строже, нежели нарушение прав личности. Человек, вынужденный спать под открытым небом из-за того, что ему нечем уплатить за койку в ночлежке, представляется куда более опасным преступником, чем тот, который в кровь избил жену и переломал ей рёбра. — глава XVI

 

In a civilisation frankly materialistic and based upon property, not soul, it is inevitable that property shall be exalted over soul, that crimes against property shall be considered far more serious than crimes against the person. To pound one’s wife to a jelly and break a few of her ribs is a trivial offence compared with sleeping out under the naked stars because one has not the price of a doss.

  •  

Средняя продолжительность жизни обитателей Западного Лондона пятьдесят пять лет, жителей же Восточного Лондона — тридцать лет. <…> А ещё толкуют об ужасах войны! Да перед лондонскими цифрами меркнет все, что было в Южной Африке и на Филиппинских островах. Вот где проливается кровь — здесь, в самой мирной обстановке! И в этой войне не соблюдается никаких гуманных правил: женщин и грудных детей убивают здесь с такой же жестокостью, как и мужчин. <…> В Англии ежегодно убивают и превращают в инвалидов полмиллиона мужчин, женщин и детей, занятых в промышленности. <…>
В Лондоне есть такие кварталы, где из каждых ста младенцев пятьдесят умирает до года, а из пятидесяти оставшихся в живых двадцать пять гибнут, не дожив до пяти лет. Бойня! Ирод, ты посрамлён: ведь ты истребил лишь половину младенцев! — глава XXI

 

The average age at death among the people of the West End is fifty-five years; the average age at death among the people of the East End is thirty years. <…> Talk of war! The mortality in South Africa and the Philippines fades away to insignificance. Here, in the heart of peace, is where the blood is being shed; and here not even the civilised rules of warfare obtain, for the women and children and babes in the arms are killed just as ferociously as the men are killed. <…> In England, every year, 500,000 men, women, and children, engaged in the various industries, are killed and disabled, or are injured to disablement by disease. <…>
There are streets in London where out of every one hundred children born in a year, fifty die during the next year; and of the fifty that remain, twenty-five die before they are five years old. Slaughter! Herod did not do quite so badly—his was a mere fifty per cent bagatelle mortality.

  •  

… бедняки <…> действуют весьма неумело, и только при втором или третьем покушении им удаётся покончить с собой. Суду и полиции это, разумеется, доставляет массу беспокойства и ужасно их раздражает. Иные судьи не скрывают своего отношения к неумелым самоубийцам и откровенно бранят их за то, что они не довели дело до конца. — глава XXII

 

… poor folk <…> do not know how to commit suicide, and usually have to make two or three attempts before they succeed. This, very naturally, is a horrid nuisance to the constables and magistrates, and gives them no end of trouble. Sometimes, however, the magistrates are frankly outspoken about the matter, and censure the prisoners for the slackness of their attempts.

  •  

В Лондоне «избиение младенцев» приняло такие чудовищные размеры, каких ещё не знала история. И поистине чудовищна бессердечность людей, которые <…> верят в Бога и регулярно посещают по воскресеньям церковь, а остальные дни недели кутят на деньги, запятнанные кровью детей и выжимаемые у обитателей Восточной стороны в виде квартирной платы и прибылей от различных предприятий. А иной раз они способны выкинуть и такую штуку: возьмут полмиллиона накопленных таким путём денег, да и пошлют куда-нибудь в Судан, чтобы учить грамоте детей негров. — глава XXIII

 

In London the slaughter of the innocents goes on a scale more stupendous than any before in the history of the world. And equally stupendous is the callousness of the people who <…> acknowledge God, and go to church regularly on Sunday. For the rest of the week they riot about on the rents and profits which come to them from the East End stained with the blood of the children. Also, at times, so peculiarly are they made, they will take half a million of these rents and profits and send it away to educate the black boys of the Soudan.

  •  

Один из комитетов при Лондонском управлении школ выступил со следующим заявлением: «Только в Лондоне в те периоды, когда не ощущается особых экономических бедствий, насчитывается 55000 голодающих школьников, которых в силу этого обстоятельства бесполезно обучать». Выделенная мной курсивом фраза <…> в устах англичан она означает хорошие времена, ибо просто «бедствия», то есть нужду и недоедание, они научились принимать как неотъемлемую часть существующего социального строя. <…> Только когда люди начинают гибнуть от голода массами, англичанам приходится признать это обстоятельством из ряда вон выходящим. — глава XXV

 

A committee of the London County school board makes this declaration: “At times, when there is no special distress, 55,000 children in a state of hunger, which makes it useless to attempt to teach them, are in the schools of London alone.” The italics are mine <…> means good times in England; for the people of England have come to look upon starvation and suffering, which they call “distress,” as part of the social order. <…> It is only when acute starvation makes its appearance on a large scale that they think something is unusual.

  •  

Говорят, что Париж — не Франция, но Лондон — это Англия. Ужасные условия, превращающие Лондон в ад, превращают в ад и всё Соединённое Королевство. Утверждение, что разукрупнение Лондона улучшит якобы положение дел, лживо и ни на чём не основано. — глава XXV

 

While Paris is not by any means France, the city of London is England. The frightful conditions which mark London an inferno likewise mark the United Kingdom an inferno. The argument that the decentralisation of London would ameliorate conditions is a vain thing and false.

  •  

О том, что нынешнее управление никуда не годится, не может быть двух мнений. <…> Всю Великобританию оно разделило на Западную сторону и Восточную сторону, из которых первая развращена и насквозь прогнила, а вторая страдает от болезней и голода. <…>
Политическая машина, носящая название Британской империи, катится в пропасть. <…>
Цивилизация увеличила во сто крат производительные силы человечества, но по вине негодной системы управления люди в условиях Цивилизации живут хуже скотов. У них меньше пищи, меньше одежды, меньше возможностей укрыться от непогоды, чем у дикаря инуита на крайнем севере, жизнь которого сегодня мало чем отличается от жизни его предков в каменном веке, десять тысяч лет тому назад. — глава XVII

 

That the present management is incapable, there can be no discussion. <…> It has built up a West End and an East End as large as the Kingdom is large, in which one end is riotous and rotten, the other end sickly and underfed. <…>
The political machine known as the British Empire is running down. <…>
Civilisation has increased man’s producing power an hundred-fold, and through mismanagement the men of Civilisation live worse than the beasts, and have less to eat and wear and protect them from the elements than the savage Innuit in a frigid climate who lives to-day as he lived in the stone age ten thousand years ago.

Глава I. Сошествие в ад

[править]
The Descent
  •  

— Но поймите, это невозможно, — убеждали меня знакомые, к которым я обращался с просьбой помочь мне проникнуть на «дно» Восточного Лондона. — Или уж попросите тогда себе проводника в полиции, — подумав, добавляли они, мучительно силясь понять, что происходит в сознании этого сумасшедшего<…>. — Но мы же ничего не знаем о Восточной стороне! Это где-то там… — И мои знакомые неопределенно махали рукой в ту сторону, где иногда восходит солнце.
— Тогда я обращусь к Куку.
<…> О «Томас Кук и сын», разведчики путей, всемирные следопыты, живые указательные столбы по всему земному шару, надежные спасители заблудившихся путешественников! Вы могли бы в мгновение ока и без малейших колебаний отправить меня в дебри чёрной Африки или в самое сердце Тибета, но в восточные кварталы Лондона <…> вы не знаете дороги! <…>
— Нам ещё не приходилось сопровождать путешественников на Восточную сторону, нас об этом никогда никто не просил, и мы решительно ничего не знаем про эти места.
— Ладно, не беспокойтесь, — прервал я, испугавшись, как бы ураганом его отрицаний меня не вышибло вон из конторы. — Но всё-таки вы можете кое-что сделать для меня. Я предупреждаю вас о своих намерениях, чтобы в случае чего вы имели возможность удостоверить мою личность.
— Ага! Понимаю! Чтобы мы сумели опознать тело, если вас убьют?

 

“But you can’t do it, you know,” friends said, to whom I applied for assistance in the matter of sinking myself down into the East End of London. “You had better see the police for a guide,” they added, on second thought, painfully endeavouring to adjust themselves to the psychological processes of a madman <…>.
“But we know nothing of the East End. It is over there, somewhere.” And they waved their hands vaguely in the direction where the sun on rare occasions may be seen to rise.
“Then I shall go to Cook’s.”
<…> O Thomas Cook & Son, path-finders and trail-clearers, living sign-posts to all the world, and bestowers of first aid to bewildered travellers—unhesitatingly and instantly, with ease and celerity, could you send me to Darkest Africa or Innermost Thibet, but to the East End of London <…> you know not the way! <…>
“We are not accustomed to taking travellers to the East End; we receive no call to take them there, and we know nothing whatsoever about the place at all.”
“Never mind that,” I interposed, to save myself from being swept out of the office by his flood of negations. “Here’s something you can do for me. I wish you to understand in advance what I intend doing, so that in case of trouble you may be able to identify me.”
“Ah, I see! should you be murdered, we would be in position to identify the corpse.”

  •  

На улицах Лондона нигде нельзя избежать зрелища крайней нищеты: пять минут ходьбы почти от любого места — и перед вами трущоба. Но та часть города, куда въезжал теперь мой экипаж, являла сплошные, нескончаемые трущобы. Улицы были запружены людьми незнакомой мне породы — низкорослыми и не то изможденными, не то отупевшими от пьянства. <…> на много миль тянулись убогие кирпичные дома <…>. На рынке какие-то дряхлые старики и старухи рылись в мусоре, сваленном прямо в грязь, выбирая гнилые картофелины, бобы и зелень, а ребятишки облепили, точно мухи, кучу фруктовых отбросов и, засовывая руки по самые плечи в жидкое прокисшее месиво, время от времени выуживали оттуда ещё не совсем сгнившие куски и тут же на месте жадно проглатывали их.

 

Nowhere in the streets of London may one escape the sight of abject poverty, while five minutes’ walk from almost any point will bring one to a slum; but the region my hansom was now penetrating was one unending slum. The streets were filled with a new and different race of people, short of stature, and of wretched or beer-sodden appearance. <…> through miles of bricks and <…> misery. <…> At a market, tottery old men and women were searching in the garbage thrown in the mud for rotten potatoes, beans, and vegetables, while little children clustered like flies around a festering mass of fruit, thrusting their arms to the shoulders into the liquid corruption, and drawing forth morsels but partially decayed, which they devoured on the spot.

  •  

Слово «хозяин» связано с представлением о господстве, власти, праве командовать, — это дань, которую человек, стоящий внизу, платит человеку, забравшемуся наверх, в надежде, что тот, наверху даст ему передышку, ослабит свой нажим. По существу, это та же мольба о милостыне, только в иной форме.

 

Governor! It smacks of mastery, and power, and high authority—the tribute of the man who is under to the man on top, delivered in the hope that he will let up a bit and ease his weight, which is another way of saying that it is an appeal for alms.

Глава III

[править]
  •  

Невообразимое предприятие — мыться в жестяном корыте, когда в комнате, кроме твоей семьи, обеспокоенной излишком площади, ещё один или два жильца. Но, кажется, отсутствие ванн выгодно народу: можно экономить на мыле — значит, все в порядке, есть ещё господь на небесах! Кроме того, природа в Восточном Лондоне весьма предусмотрительна: ежедневно тут идут дожди, и, хочешь не хочешь, искупаешься на улице.
Санитарное состояние домов, в которые я заходил, ужасающе. <…> Смертность тут, должно быть, чрезвычайно высока. Но вдумайтесь хорошенько, как всё мудро устроено в этом мире! Для бедняка, обременённого большой семьей, самое разумное — избавиться от неё, и условия жизни в Восточном Лондоне помогут ему в этом. Не исключено, разумеется, что и сам он погибнет. В последнем случае особой мудрости мы не видим, но где-то она кроется несомненно.

 

Under the circumstances, with my wife and babies and a couple of lodgers suffering from the too great spaciousness of one room, taking a bath in a tin wash-basin would be an unfeasible undertaking. But, it seems, the compensation comes in with the saving of soap, so all’s well, and God’s still in heaven. Besides, so beautiful is the adjustment of all things in this world, here in East London it rains nearly every day, and, willy-nilly, our baths would be on tap upon the street.
True, the sanitation of the places I visited was wretched. <…> Certainly the death-rate would be exceedingly high. But observe again the beauty of the adjustment. The most rational act for a poor man in East London with a large family is to get rid of it; the conditions in East London are such that they will get rid of the large family for him. Of course, there is the chance that he may perish in the process. Adjustment is not so apparent in this event; but it is there, somewhere, I am sure.

  •  

… она начала подробно объяснять мне, как протекало вторжение пришельцев и как от этого квартирная плата росла, а репутация района падала.
— Понимаете, сэр, мы ведь не привыкли к такой тесноте, не то что другие. Мы вот живём в отдельном домике, а эта голытьба и разные там иностранцы готовы втиснуться в такой дом по пять, по шесть семейств. Понятно, что хозяин собирает с них больше, чем можем заплатить мы!
<…> людской поток, который власти предержащие гонят на восток от Лондона. Нужно строить банки, фабрики, гостиницы, конторские здания… А что такое городская беднота? Бродячее племя! И она отступает на Восточную сторону волна за волной, вытесняя оттуда старожилов, превращая в трущобы квартал за кварталом, принуждая более солидных рабочих уходить в ещё необжитые предместья Лондона или затягивая к себе на дно если не их самих, то уж детей и внуков несомненно.

 

… she explained the process of saturation, by which the rental value of a neighborhood went up while its tone went down.
"You see, sir, our kind are not used to crowding in the way the others do. We need more room. The others, the foreigners and lower-class people, can get five and six families into this house, where we only get one. So they can pay more rent for the house than we can afford."
<…> tide of humanity which the powers that be are pouring eastward out of London Town. Bank, factory, hotel, and office building must go up, and the city poor folk are a nomadic breed; so they migrate eastward, wave upon wave, saturating and degrading neighborhood by neighborhood, driving the better class of workers before them to pioneer on the rim of the city, or dragging them down, if not in the first generation, surely in the second and third.

Глава VI

[править]
  •  

Он был пламенный социалист, полный юношеского энтузиазма и готовности принять муки за человечество. С немалой опасностью для себя он активно выступал в роли оратора и председателя на многочисленных <…> митингах в защиту буров <…> несколько лет назад. Он поведал мне некоторые эпизоды из своей деятельности: <…> как на него нападали в парках и вагонах трамвая; как он полез на трибуну, не имея никаких шансов на успех, ибо разъярённая толпа стаскивала с подмостков одного оратора за другим и жестоко их избивала; как, укрывшись в церкви, он с тремя товарищами отбивал осаду толпы под градом камней и осколков стекла, пока их не спасла полиция. Он описал мне жестокие стычки на лестничных площадках, на балконах и галереях — выбитые окна, разрушенные лестницы, развороченные лекционные залы; страшные увечья — размозжённые черепа и перебитые кости…

 

He was a burning young socialist, in the first throes of enthusiasm and ripe for martyrdom. As platform speaker or chairman he had taken an active and dangerous part in the many <…> pro-Boer meetings <…> several years back. Little items he had been imparting to me; <…> of being mobbed in parks and on tram-cars; of climbing on the platform to lead the forlorn hope, when brother speaker after brother speaker had been dragged down by the angry crowd and cruelly beaten; of a siege in a church, where he and three others had taken sanctuary, and where, amid flying missiles and the crashing of stained glass, they had fought off the mob till rescued by platoons of constables; of pitched and giddy battles on stairways, galleries, and balconies; of smashed windows, collapsed stairways, wrecked lecture halls, and broken heads and bones…

  •  

На грязных тротуарах копошились дети, словно лягушата на дне пересохшего пруда. Мы подошли к дому. Дверь была настолько узка, что нам пришлось перешагнуть через женщину, которая, сидя с беззастенчиво обнаженной грудью и оскверняя своим видом святость материнства, кормила младенца. Далее, ощупью пробравшись сквозь узкий темный подъезд, битком набитый детворой, мы оказались на грязной-прегрязной лестнице и поднялись, <…> минуя площадки три на два фута, заваленные всякими отбросами.

 

A spawn of children cluttered the slimy pavement, for all the world like tadpoles just turned frogs on the bottom of a dry pond. In a narrow doorway, so narrow that perforce we stepped over her, sat a woman with a young babe, nursing at breasts grossly naked and libelling all the sacredness of motherhood. In the black and narrow hall behind her we waded through a mess of young life, and essayed an even narrower and fouler stairway. Up we went <…> flights, each landing two feet by three in area, and heaped with filth and refuse.

  •  

Когда бывает много работы, мой приятель зарабатывает до тридцати шиллингов в неделю. <…>
— Но так заработать могут только лучшие мастера, — подчеркнул он, — а спину-то гнешь двенадцать, тринадцать, а когда и четырнадцать часов в день. Да, уж потогонный труд в полном смысле слова: пот некогда отереть! Взглянули бы на нас, у вас бы в глазах зарябило: гвозди так и летят изо рта, будто из машины. Вот, поглядите на мой рот. <…>
Зубы были гнилые и чёрные, как уголь, — вся эмаль с них содрана гвоздями.
— А ведь я их чищу, — сказал он, — не то были бы ещё страшней.
Он рассказал, что рабочие обязаны иметь собственные инструменты, покупать за свой счёт приклад, гвозди, картон, платить за помещение и керосин <…>.
И тем не менее меня старались уверить, что из всех потогонных ремёсел сапожное — самое выгодное.

 

In good times, when there was a rush of work, this man told me that he could earn as high as “thirty bob a week.” <…>
“But it’s only the best of us can do it,” he qualified. “An’ then we work twelve, thirteen, and fourteen hours a day, just as fast as we can. An’ you should see us sweat! Just running from us! If you could see us, it’d dazzle your eyes—tacks flyin’ out of mouth like from a machine. Look at my mouth.” <…>
The teeth were worn down by the constant friction of the metallic brads, while they were coal-black and rotten.
“I clean my teeth,” he added, “else they’d be worse.”
After he had told me that the workers had to furnish their own tools, brads, “grindery,” cardboard, rent, light <…>.
And yet I was given to understand that this was one of the better grades of sweating.

  •  

Бездомная, несчастная женщина, сохранившая, впрочем, настолько человеческое достоинство, чтобы бояться как огня работных домов.

 

She was a woman tramp, a houseless soul, too independent to drag her failing carcass through the workhouse door.

Глава VIII

[править]
  •  

Возчик едва поспевал за нами, — он признался мне, что сегодня у него ещё не было во рту ни крошки. Плотник же, тощий и голодный, в своём сером рваном пальто, полы которого скорбно развевались на ветру, шёл ровным крупным шагом и чем-то сильно напоминал волка или койота, рыскающего по прериям. Разговаривая, оба они глядели себе под ноги, и время от времени то один, то другой нагибался, не замедляя, однако, шага, и поднимал что-нибудь с земли. Я решил, что они собирают сигарные и папиросные окурки, и сначала не обратил на это особого внимания. Но потом я присмотрелся и был потрясён:
С заплёванного, грязного тротуара они подбирали апельсинные корки, яблочные очистки, объеденные виноградные веточки и с жадностью отправляли в рот; сливовые косточки они разгрызали и съедали ядрышки. Они поднимали хлебные крошки величиной с горошину и яблочные сердцевины, настолько чёрные и грязные, что трудно было определить, что это такое. Эти отбросы они клали в рот, жевали и глотали. И всё это происходило <…> в сердце самой великой, самой богатой, самой могущественной империи, какая когда-либо существовала на свете.
Возчик и плотник вели между собой разговор. Эти люди были отнюдь не дураки, только, к сожалению, стары. И ничего нет удивительного, если после всей съеденной дряни, с которой их воротило, они говорили о кровавой революции. <…>
Видя, что я иностранец, <…> старались объяснить общее положение вещей и вразумить меня. Впрочем, их вразумления были кратки и сводились к одному: поскорее выбраться из этой страны.

 

The Carter was hard put to keep the pace at which we walked (he told me that he had eaten nothing that day), but the Carpenter, lean and hungry, his grey and ragged overcoat flapping mournfully in the breeze, swung on in a long and tireless stride which reminded me strongly of the plains wolf or coyote. Both kept their eyes upon the pavement as they walked and talked, and every now and then one or the other would stoop and pick something up, never missing the stride the while. I thought it was cigar and cigarette stumps they were collecting, and for some time took no notice. Then I did notice.
From the slimy, spittle-drenched, sidewalk, they were picking up bits of orange peel, apple skin, and grape stems, and, they were eating them. The pits of greengage plums they cracked between their teeth for the kernels inside. They picked up stray bits of bread the size of peas, apple cores so black and dirty one would not take them to be apple cores, and these things these two men took into their mouths, and chewed them, and swallowed them; and this <…> in the heart of the greatest, wealthiest, and most powerful empire the world has ever seen.
These two men talked. They were not fools, they were merely old. And, naturally, their guts a-reek with pavement offal, they talked of bloody revolution. <…>
Being a foreigner <…> explained things to me and advised me. Their advice, by the way, was brief, and to the point; it was to get out of the country.

  •  

… мы робко ступили <…> на крыльцо работного дома. <…>
По одну сторону двери болталась ручка звонка, по другую была электрическая кнопка.
— Потяни за ручку, — сказал мне возчик.
Я дернул решительно, как звоню всегда у всех дверей.
— Ой! Ой! — в один голос закричали старики, перепуганные до крайности. — Не так сильно!
Я опустил руку. В их глазах я прочёл немой укор: ведь своим поведением я мог помешать им получить койку и миску похлёбки. Но на звонок никто не шёл — надо было, видимо, звонить в другой. — и я почувствовал некоторое облегчение.
— Нажмите кнопку, — посоветовал я плотнику.
— Нет, нет, подождём немножко, — вмешался возчик.
Из всего этого я заключил, что привратник работного дома, получающий шесть — восемь фунтов в год, — весьма капризная и важная персона и требует исключительно деликатного обращения… со стороны бедняков.
И вот мы ждали — раз в десять дольше, чем следовало бы. Наконец дрожащим указательным пальцем возчик робко, едва-едва тронул кнопку. Мне приходилось видеть людей, ожидающих решения, от которого зависела их жизнь, но даже лица тех выражали меньше тревоги, чем лица стариков, ожидавших привратника.

 

… we stood <…> a forlorn group at the workhouse door. <…>
On one side the door was a bell handle, on the other side a press button.
“Ring the bell,” said the Carter to me.
And just as I ordinarily would at anybody’s door, I pulled out the handle and rang a peal.
“Oh! Oh!” they cried in one terrified voice. “Not so ’ard!”
I let go, and they looked reproachfully at me, as though I had imperilled their chance for a bed and three parts of skilly. Nobody came. Luckily it was the wrong bell, and I felt better.
“Press the button,” I said to the Carpenter.
“No, no, wait a bit,” the Carter hurriedly interposed.
From all of which I drew the conclusion that a poorhouse porter, who commonly draws a yearly salary of from seven to nine pounds, is a very finicky and important personage, and cannot be treated too fastidiously by—paupers.
So we waited, ten times a decent interval, when the Carter stealthily advanced a timid forefinger to the button, and gave it the faintest, shortest possible push. I have looked at waiting men where life or death was in the issue; but anxious suspense showed less plainly on their faces than it showed on the faces of these two men as they waited on the coming of the porter.

Глава IX

[править]
о «палате разового ночлега»
  •  

Некоторые из стоявших в очереди побывали в Соединённых Штатах и теперь жалели, что не остались там, и ругали себя. Англия стала для них тюрьмой, и у них уже не было надежды вырваться на волю. Уехать невозможно: никогда им не удастся собрать денег на дорогу, и никто не возьмёт их на пароход — отработать стоимость проезда. В Англии и без них полно бедняков, ищущих такой возможности.

 

Several men in the line had been to the United States, and they were wishing that they had remained there, and were cursing themselves for their folly in ever having left. England had become a prison to them, a prison from which there was no hope of escape. It was impossible for them to get away. They could neither scrape together the passage money, nor get a chance to work their passage. The country was too overrun by poor devils on that “lay.”

  •  

Подвал был тускло освещён. Не успел я освоиться с этим полумраком, как кто-то сунул мне в другую руку жестяную миску. Спотыкаясь, я перешёл в следующее помещение, ещё более темное, где за столами сидели на скамейках люди. Пахло здесь отвратительно. Зловещий мрак, смрад и приглушенные голоса, долетавшие откуда-то из темноты, делали это место похожим на преддверие ада.
У многих были натёрты ноги, и, прежде чем приняться за еду, они стаскивали с себя башмаки и разматывали грязные портянки. Это усиливало зловоние и окончательно убило мой аппетит. <…>
Я плотно пообедал пять часов назад, а чтобы оценить здешнее меню, следовало поголодать денёчка два. В моей миске плескалась похлебка: горячая вода с кукурузными зернами. Люди макали куски хлеба в соль, насыпанную кучками на грязных столах. Я последовал их примеру, но хлеб застрял у меня в горле, и я вспомнил слова плотника: «Нужно не меньше двух кружек воды, чтобы его разжевать». <…>
Кукуруза была полусырая, плохо посоленная и горькая; она оставляла противный вкус во рту. Я мужественно съел пять-шесть ложек, но приступ тошноты заставил меня сдаться. Сосед, успевший проглотить свою порцию, докончил и мою. Он выскреб обе миски и стал метать голодные взгляды по сторонам — не осталось ли где чего-нибудь ещё. <…>
— Табачку? — предложил я. — Только как бы этот дубина не придрался.
— Нет, — отвечал он, — ни черта не бойся. Эта ночлежка самая хорошая. Вот побывал бы ты в других! Уж там когда обыскивают, так всего обшарят!

 

The light was very dim down in the cellar, and before I knew it some other man had thrust a pannikin into my other hand. Then I stumbled on to a still darker room, where were benches and tables and men. The place smelled vilely, and the sombre gloom, and the mumble of voices from out of the obscurity, made it seem more like some anteroom to the infernal regions.
Most of the men were suffering from tired feet, and they prefaced the meal by removing their shoes and unbinding the filthy rags with which their feet were wrapped. This added to the general noisomeness, while it took away from my appetite. <…>
I had eaten a hearty dinner five hours before, and to have done justice to the fare before me I should have fasted for a couple of days. The pannikin contained skilly, three-quarters of a pint, a mixture of Indian corn and hot water. The men were dipping their bread into heaps of salt scattered over the dirty tables. I attempted the same, but the bread seemed to stick in my mouth, and I remembered the words of the Carpenter, “You need a pint of water to eat the bread nicely.” <…>
It was coarse of texture, unseasoned, gross, and bitter. This bitterness which lingered persistently in the mouth after the skilly had passed on, I found especially repulsive. I struggled manfully, but was mastered by my qualms, and half-a-dozen mouthfuls of skilly and bread was the measure of my success. The man beside me ate his own share, and mine to boot, scraped the pannikins, and looked hungrily for more. <…>
“How about tobacco?” I asked. “Will the bloke bother with a fellow now?”
“Oh no,” he answered me. “No bloomin’ fear. This is the easiest spike goin’. Y’oughto see some of them. Search you to the skin.”

  •  

— Болтают, будто в других городах со жратвой лучше <…>. Был я вот недавно в Дувре, — ни черта там нет, никакой жратвы. Глотка воды тебе не дадут, не то что пожрать!

 

“Talk o’ the country bein’ good for tommy [food] <…>. I jest came up from Dover, an’ blessed little tommy I got. They won’t gi’ ye a drink o’ water, they won’t, much less tommy.”

  •  

… «спальное отделение». Это была длинная, узкая комната, вдоль которой тянулись в два ряда невысокие железные перила. На них висели гамаки, даже не гамаки, а просто узкие куски парусины. Пространство между «постелями» было едва ли шире ладони, и примерно такое же расстояние отделяло их от пола. Неприятнее всего было то, что голова оказывалась выше ног и тело всё время соскальзывало вниз. Все «постели» крепятся к. общим перилам, — стоит одному хоть чуть пошевелиться, и остальных уже раскачивает. Только я успевал задремать, как кто-нибудь начинал ворочаться, чтобы удержаться на своём ложе, и будил меня. <…>
Под утро меня разбудила крыса, прыгнувшая мне на грудь.

 

… the sleeping apartment. This was a long, narrow room, traversed by two low iron rails. Between these rails were stretched, not hammocks, but pieces of canvas, six feet long and less than two feet wide. These were the beds, and they were six inches apart and about eight inches above the floor. The chief difficulty was that the head was somewhat higher than the feet, which caused the body constantly to slip down. Being slung to the same rails, when one man moved, no matter how slightly, the rest were set rocking; and whenever I dozed somebody was sure to struggle back to the position from which he had slipped, and arouse me again. <…>
Toward morning I was awakened by a rat or some similar animal on my breast.

  •  

Настало утро. В шесть часов нам дали завтрак — хлеб и жидкую похлёбку <…> — и распределили нас всех на работу. Одних назначили чистить помещение, других — трепать пеньку, а восьмерых — в том числе и меня — повели под конвоем через улицу в уайтчепелский лазарет убирать мусор. <…>
Хотя нам поручили невообразимо мерзкую работу, она, оказывается, считалась наилучшей, и все семеро пришедших со мной решили, что им здорово повезло.
— Не трогай этого, браток. Сиделка сказала, что тут смертельная зараза, — предупредил меня мой напарник, когда я открыл мешок, в который он приготовился высыпать содержимое мусорного ведра.
Мусор был из больничных палат, <…> мы опорожняли мешки в помойный ящик и поспешно обливали мусор крепким дезинфицирующим раствором.
<…> [мои товарищи по работе] твёрдо верили, что если бедняк, будь то мужчина или женщина, совсем плох или доставляет чересчур много хлопот, ему в больнице <…> вливают дозу «белого яда» или «чёрной отравы» и отправляют их на тот свет. <…>
В восемь часов мы сошли в подвал под лазаретом, и нам принесли чаю и гору больничных объедков, наваленных на громадном подносе. Здесь были хлебные корки, куски сала и жира, опаленная свиная кожа, обглоданные кости — и всё это побывало в руках и во рту у больных, страдающих самыми различными недугами. Ночлежники рылись в этой куче, переворачивали куски, разглядывали их, отбрасывали совсем уж непригодные, хватали что получше. <…> насытившись, каждый заворачивал остатки в носовой платок и прятал за пазуху.
— Однажды мне тут повезло, — сказал Живчик. — Я нашёл целую кучу свиных костей вон там. — Он указал на помойку, в которую сваливали мусор из палат и обливали карболкой. — Такие это были кости — первый сорт, мяса полно! Я собрал их в охапку — и шасть за ворота, чтобы отдать кому-нибудь. Но, как назло, на улице ни души, и я ношусь, как полоумный, а сторож за мной, — думал, верно, что я хочу удрать. Но прежде чем он меня схватил, я-таки успел высыпать кости в передник какой-то старухе.
О Благотворительность! О Филантропия! Спустились бы вы хоть разок в ночлежку и поучились у этого Живчика! На самом дне Бездны он доказал свою любовь к ближнему альтруистическим поступком <…>. Но особенно примечательно, на мой взгляд, то, что бедный парень едва не помешался от волнения: ведь могло пропасть зря столько превосходной провизии!

 

Morning came, with a six o’clock breakfast of bread and skilly <…> and we were told off to our various tasks. Some were set to scrubbing and cleaning, others to picking oakum, and eight of us were convoyed across the street to the Whitechapel Infirmary where we were set at scavenger work. <…>
Though we had most revolting tasks to perform, our allotment was considered the best and the other men deemed themselves lucky in being chosen to perform it.
“Don’t touch it, mate, the nurse sez it’s deadly,” warned my working partner, as I held open a sack into which he was emptying a garbage can.
It came from the sick wards, <…> empty them in a receptacle where the corruption was speedily sprinkled with strong disinfectant.
<…> I found they were all agreed that the poor person, man or woman, who in the Infirmary gave too much trouble or was in a bad way, was <…> given a dose of “black jack” or the “white potion,” and sent over the divide. <…>
At eight o’clock we went down into a cellar under the infirmary, where tea was brought to us, and the hospital scraps. These were heaped high on a huge platter in an indescribable mess—pieces of bread, chunks of grease and fat pork, the burnt skin from the outside of roasted joints, bones, in short, all the leavings from the fingers and mouths of the sick ones suffering from all manner of diseases. Into this mess the men plunged their hands, digging, pawing, turning over, examining, rejecting, and scrambling for. <…> when they could eat no more they bundled what was left into their handkerchiefs and thrust it inside their shirts.
“Once, w’en I was ’ere before, wot did I find out there but a ’ole lot of pork-ribs,” said Ginger to me. By “out there” he meant the place where the corruption was dumped and sprinkled with strong disinfectant. “They was a prime lot, no end o’ meat on ’em, an’ I ’ad ’em into my arms an’ was out the gate an’ down the street, a-lookin’ for some ’un to gi’ ’em to. Couldn’t see a soul, an’ I was runnin’ ’round clean crazy, the bloke runnin’ after me an’ thinkin’ I was ‘slingin’ my ’ook’ [running away]. But jest before ’e got me, I got a ole woman an’ poked ’em into ’er apron.”
O Charity, O Philanthropy, descend to the spike and take a lesson from Ginger. At the bottom of the Abyss he performed as purely an altruistic act <…>. But the most salient thing in this incident, it seems to me, is poor Ginger, “clean crazy” at sight of so much food going to waste.

Глава XI. Обжорка

[править]
The Peg
  •  

Каким-то чудом мы протиснулись внутрь и очутились, как сельди в бочке, в битком набитом дворике. Много раз за годы бродяжничества у себя в стране янки мне приходилось с немалым трудом добывать себе завтрак, но ни один завтрак никогда не доставался мне ценой таких усилий, как этот. Более двух часов прождал я на улице и час с лишним во дворе. <…> Мы были так плотно спрессованы, что многие воспользовались этим и заснули стоя.

 

We crushed through somehow, and found ourselves packed in a courtyard like sardines. On more occasions than one, as a Yankee tramp in Yankeeland, I have had to work for my breakfast; but for no breakfast did I ever work so hard as for this one. For over two hours I had waited outside, and for over another hour I waited in this packed courtyard. <…> So tightly were we packed, that a number of the men took advantage of the opportunity and went soundly asleep standing up.

  •  

У кокни есть лишь одно ругательство, одно-единственное, причём совершенно непристойное, и он его пускает в ход во всех случаях жизни.

 

The Cockney has one oath, and one oath only, the most indecent in the language, which he uses on any and every occasion.

  •  

… к нам вышел адъютант <Армии спасения>. <…> В нём не было ничего от милосердного самаритянина, зато весьма много от центуриона: <…>
— Стоять смирно! Не то живо скомандую: «Налево кру-гом!» — и выгоню всех отсюда, и ни один не получит завтрака. <…>
Я видел, что он наслаждается своей властью, тем, что может сказать сотням несчастных оборванцев: «От меня зависит накормить вас или прогнать голодными!»
Отказать нам в завтраке, после того как мы прождали столько часов! <…>
Наконец нас впустили в зал для пиршества, где уже сидели люди с талонами, успевшие умыться, но ещё не получившие еды. Здесь было не менее семисот человек, и нас всех рассадили по местам, но вовсе не для того, чтобы дать сразу вкусить хлеба и мяса, а затем, чтобы мы внимали речам, песнопениям и молитвам.
Из этого я заключил, что Тантал в многообразных воплощениях продолжает претерпевать муки по эту сторону ада. Адъютант стал громко читать проповедь, <…> которая сводилась примерно к следующему:
«На том свете вас ожидает вечный пир. Вы голодали и мучились на земле, но в раю вам воздастся сторицей, — разумеется, при условии, что вы будете слушаться наставлений…»
<…> но только эта пропаганда ничего не даст по двум причинам: во-первых, люди, для которых она предназначается, — лишённые воображения материалисты, не ведающие о существовании потустороннего мира и слишком привыкшие к аду на земле, чтоб их можно было запугать адом загробным; во-вторых, усталые и измученные бессонной ночью и долгим ожиданием, ослабевшие от голода, они жаждут не спасения души, а наполнения желудка. «Ловцы душ»[1] — так эти бедняки называют религиозных проповедников — должны были бы хоть немного изучить влияние физиологии на психику, если они хотят достигнуть каких-то результатов.

 

… came the adjutant. <…> There was nothing of the lowly Galilean about him, but a great deal of the centurion <…>.
“Stop this ’ere, now, or I’ll turn you the other wy an’ march you out, an’ you’ll get no breakfast.” <…>
He seemed to me to revel in that he was a man in authority, able to say to half a thousand ragged wretches, “you may eat or go hungry, as I elect.”
To deny us our breakfast after standing for hours! <…>
At last we were permitted to enter the feasting hall, where we found the “ticket men” washed but unfed. All told, there must have been nearly seven hundred of us who sat down—not to meat or bread, but to speech, song, and prayer. From all of which I am convinced that Tantalus suffers in many guises this side of the infernal regions. The adjutant made the prayer, <…> something like this: “You will feast in Paradise. No matter how you starve and suffer here, you will feast in Paradise, that is, if you will follow the directions.” <…> but propaganda rendered of no avail for two reasons. First, the men who received it were unimaginative and materialistic, unaware of the existence of any Unseen, and too inured to hell on earth to be frightened by hell to come. And second, weary and exhausted from the night’s sleeplessness and hardship, suffering from the long wait upon their feet, and faint from hunger, they were yearning, not for salvation, but for grub. The “soul-snatchers” (as these men call all religious propagandists), should study the physiological basis of psychology a little, if they wish to make their efforts more effective.

Глава XII

[править]
  •  

Я сидел на набережной Темзы <…>. Близилась полночь, и мимо меня лился людской поток — возвращались с гулянья «солидные» лондонцы, чуравшиеся шумных улиц. На скамейке рядом со мной клевали носом два оборванных существа — мужчина и женщина. Женщина, крепко прижав скрещенные руки к груди, ни минуты не сидела прямо: то никла всем телом вперёд так, что казалось, вот-вот она потеряет равновесие и упадёт, то приподнималась и сразу валилась влево, роняя голову на плечо мужчины, то откидывалась вправо, но от неудобства и напряжения вздрагивала, открывала глаза и рывком выпрямлялась; затем опять клонилась вперёд и проходила весь цикл, пока боль от неудобного положения вновь не заставляла её встряхнуться[2].
Возле них то и дело останавливались мальчишки и парни постарше; забегая сзади, они вдруг издавали какой-нибудь дикий звук. Спящая пара, как от толчка, мгновенно просыпалась, и их лица были так искажены испугом, что прохожие начинали весело гоготать.
Больше всего меня удивляла эта чёрствость окружающих, которую никто и не пытался скрыть. Бездомный на городской скамье — здесь совершенно привычное зрелище, это несчастное, безобидное существо, и над ним можно безнаказанно издеваться. Тысяч пятьдесят людей прошло мимо нас, пока я сидел на скамейке, и ни у одного из них, даже в этот день, когда они все так развеселились по случаю коронации, не дрогнуло сердце, не подсказало подойти к спящей и предложить: «Вот вам шесть пенсов на ночлег». Наоборот, женщины, особенно молодые, потешались над тем, как эта несчастная клевала носом, и отпускали шутки, которые неизменно смешили их кавалеров.

 

I sat on a bench on the Thames Embankment <…>. It was approaching midnight, and before me poured the better class of merrymakers, shunning the more riotous streets and returning home. On the bench beside me sat two ragged creatures, a man and a woman, nodding and dozing. The woman sat with her arms clasped across the breast, holding tightly, her body in constant play—now dropping forward till it seemed its balance would be overcome and she would fall to the pavement; now inclining to the left, sideways, till her head rested on the man’s shoulder; and now to the right, stretched and strained, till the pain of it awoke her and she sat bolt upright. Whereupon the dropping forward would begin again and go through its cycle till she was aroused by the strain and stretch.
Every little while boys and young men stopped long enough to go behind the bench and give vent to sudden and fiendish shouts. This always jerked the man and woman abruptly from their sleep; and at sight of the startled woe upon their faces the crowd would roar with laughter as it flooded past.
This was the most striking thing, the general heartlessness exhibited on every hand. It is a commonplace, the homeless on the benches, the poor miserable folk who may be teased and are harmless. Fifty thousand people must have passed the bench while I sat upon it, and not one, on such a jubilee occasion as the crowning of the King, felt his heart-strings touched sufficiently to come up and say to the woman: “Here’s sixpence; go and get a bed.” But the women, especially the young women, made witty remarks upon the woman nodding, and invariably set their companions laughing.

  •  

… всему Лондону это хорошо известно, что случаи, когда безработный убивает жену и детей, не так уж редки.

 

… all London knows, that the cases of out-of-works killing their wives and babies is not an uncommon happening.

Глава XIX. Гетто

[править]
The Ghetto
  •  

Здесь нет ничего интимного. Дурные портят хороших и разлагаются вместе. Казалась бы, что может быть милее и прекраснее младенческой невинности? Но в Восточном Лондоне невинность улетучивается так быстро, что за младенцем в колыбели надо смотреть в оба, не то, начав ползать, он уже окажется посвящённым во все дела житейские не меньше нас, грешных.

 

There is no privacy. The bad corrupts the good, and all fester together. Innocent childhood is sweet and beautiful: but in East London innocence is a fleeting thing, and you must catch them before they crawl out of the cradle, or you will find the very babes as unholily wise as you.

  •  

На всем свете нельзя найти более мрачного зрелища, чем этот «ужасный Восточный [Лондон]» <…>. Жизненные краски здесь серые, тусклые. Вокруг — бедность, безнадёжность, уныние, грязь. Ванн никто никогда и в глаза не видал, — обитателям это представляется каким-то мифом о наслаждениях, которыми пользовались боги. Народ живёт в грязи, а если кто и делает жалкие попытки поддерживать чистоту, то это выглядит и смешно и трагично. Даже воздух здесь какой-то грязный, насыщенный гадкими запахами, и дождь больше похож на грязь, чем на чистую воду с неба. <…> Словом, кругом грязь без конца и края, и смыть её может только извержение Везувия или Мон-Пеле.

 

No more dreary spectacle can be found on this earth than the whole of the “awful East” <…>. The colour of life is grey and drab. Everything is helpless, hopeless, unrelieved, and dirty. Bath tubs are a thing totally unknown, as mythical as the ambrosia of the gods. The people themselves are dirty, while any attempt at cleanliness becomes howling farce, when it is not pitiful and tragic. Strange, vagrant odours come drifting along the greasy wind, and the rain, when it falls, is more like grease than water from heaven. <…> In brief, a vast and complacent dirtiness obtains, which could be done away with by nothing short of a Vesuvius or Mount Pelée.

  •  

Нелепо даже на миг предположить, что эти люди в состоянии конкурировать с рабочими Нового Света. Доведенные до нечеловеческого состояния, опустившиеся и отупевшие обитатели гетто не смогут быть полезными Англии в её борьбе за мировое господство в области промышленности, в борьбе, которая, по свидетельству экономистов, уже началась. Они не сумеют достойным образом проявить себя ни в качестве рабочих, ни в качестве солдат, когда Англия в нужде обратится к ним, своим забытым сыновьям. А если положение их родины в мире индустрии пошатнется, они погибнут, как осенние мухи.

 

It is absurd to think for an instant that they can compete with the workers of the New World. Brutalised, degraded, and dull, the Ghetto folk will be unable to render efficient service to England in the world struggle for industrial supremacy which economists declare has already begun. Neither as workers nor as soldiers can they come up to the mark when England, in her need, calls upon them, her forgotten ones; and if England be flung out of the world’s industrial orbit, they will perish like flies at the end of summer.

Глава XX

[править]
  •  

Отныне слово «кофейня» будет порождать во мне самые неприятные ощущения. Там, за океаном, одного этого слова было достаточно, чтобы вызвать в памяти множество исторических персонажей — завсегдатаев кофеен — денди и острословов, памфлетистов и наёмных бандитов и, разумеется, нищей богемы лондонской Граб-стрит. <…>
Вы не раздобудете там кофе ни за какие блага. Правда, по вашему заказу принесут какую-то бурду, именуемую кофе <…>.
Это грязные «обжорки», посещаемые главным образом рабочим людом, и тот, кто пришёл сюда закусить, не может после этого уважать себя. О скатертях и салфетках здесь и не слыхивали; на обеденных столах навалена грязная посуда с чужими объедками; чтобы очистить тарелку или кружку, содержимое вываливают прямо на стол или на пол. В дневные часы, когда там особенно людно, я буквально утопал в скользких помоях <…>.
Рабочий человек к этому, по-видимому, привык и недовольства не выражает: еда — необходимость, какие там ещё для неё украшения! Он приходит, ест с жадностью троглодита и уходит, я полагаю, только раздразнив аппетит. <…>
Посаженный в калифорнийскую тюрьму, куда я попал за бродяжничество, я получал лучшую пищу, чем та, которую подают лондонскому рабочему в кофейнях; а когда я был в Америке рабочим, то за двенадцать пенсов ел такой завтрак, какой британскому рабочему и не снился.

 

For me, henceforth, “coffee-house” will possess anything but an agreeable connotation. Over on the other side of the world, the mere mention of the word was sufficient to conjure up whole crowds of its historic frequenters, and to send trooping through my imagination endless groups of wits and dandies, pamphleteers and bravos, and bohemians of Grub Street. <…>
You cannot obtain coffee in such a place for love or money. True, you may call for coffee, and you will have brought you something in a cup purporting to be coffee <…>.
Working-men, in the main, frequent these places, and greasy, dirty places they are, without one thing about them to cherish decency in a man or put self-respect into him. Table-cloths and napkins are unknown. A man eats in the midst of the débris left by his predecessor, and dribbles his own scraps about him and on the floor. In rush times, in such places, I have positively waded through the muck and mess that covered the floor <…>.
This seems to be the normal condition of the working-man, from the zest with which he addresses himself to the board. Eating is a necessity, and there are no frills about it. He brings in with him a primitive voraciousness, and, I am confident, carries away with him a fairly healthy appetite. <…>
As a vagrant in the “Hobo” of a California jail, I have been served better food and drink than the London workman receives in his coffee-houses; while as an American labourer I have eaten a breakfast for twelvepence such as the British labourer would not dream of eating.

  •  

Ясно, что при таком питании человек будет работать плохо, ясно также и то, что его наниматель — и вся нация заодно — потерпят убыток. Уже давно политические деятели кричат: «Англия, пробудись!» Право, они проявили бы больше здравого смысла, если бы изменили свой клич на «Англия, поешь досыта!»
Мало того, что пища рабочих плохая, — она ещё и грязная. Я стоял возле мясной лавки, где толпились озабоченные домашние хозяйки, и наблюдал, как они рылись в куче жалких обрезков говядины и баранины, какие в Америке покупают для собак. <…> они перебрасывали мясо руками, поворачивали его так и этак, придирчиво рассматривая и прикидывая, как повыгоднее истратить свои медяки. Я видел, что один наиболее отвратительный кусок побывал по крайней мере в двадцати руках, покуда мясник не всучил его маленькой робкой женщине. Так продолжалось до вечера: вместо проданных обрезков добавлялись новые, уличная пыль оседала на мясе, по нему ползали мухи, и множество грязных рук шарило и шарило в этой куче.
На тележках торгуют битыми и гнилыми фруктами; очень часто торговцы хранят товар ночью у себя в комнатах, где спят целой семьей, дышат, потеют, плюют, заражая фрукты всевозможными бациллами, а наутро опять выносят их на продажу.

 

It is incontestable that a man is not fit to begin his day’s work on a meal like that; and it is equally incontestable that the loss will fall upon his employer and upon the nation. For some time, now, statesmen have been crying, “Wake up, England!” It would show more hard-headed common sense if they changed the tune to “Feed up, England!”
Not only is the worker poorly fed, but he is filthily fed. I have stood outside a butcher-shop and watched a horde of speculative housewives turning over the trimmings and scraps and shreds of beef and mutton—dog-meat in the States. <…> they raked, and pawed, and scraped the mess about in their anxiety to get the worth of their coppers. I kept my eye on one particularly offensive-looking bit of meat, and followed it through the clutches of over twenty women, till it fell to the lot of a timid-appearing little woman whom the butcher bluffed into taking it. All day long this heap of scraps was added to and taken away from, the dust and dirt of the street falling upon it, flies settling on it, and the dirty fingers turning it over and over.
The costers wheel loads of specked and decaying fruit around in the barrows all day, and very often store it in their one living and sleeping room for the night. There it is exposed to the sickness and disease, the effluvia and vile exhalations of overcrowded and rotten life, and next day it is carted about again to be sold.

  •  

… никогда не забуду воинственную официантку из кофейни близ Трафальгарской площади; я дал ей золотой соверен, чтобы расплатиться по счёту. Кстати, в кофейнях полагается платить вперёд, а уж для плохо одетых это правило совершенно обязательно!
Официантка попробовала монету на зуб, звякнула ею о стойку, потом окинула испепеляющим взглядом меня и мой оборванный костюм и, наконец, спросила:
— Где ты её взял?
— Какой-то тип забыл на столе. Что, не верите?
Она посмотрела мне прямо в глаза.
— Ври больше!
— Ну, тогда я сам их делаю, — сказал я.
Она презрительно фыркнула и сдала мне одной мелочью, а я в отместку ей пробовал на зуб и на звук каждую серебряную монетку.
— Прибавьте кусок сахару в чай, я заплачу вам ещё полпенни, — попросил я.
— Раньше ты издохнешь, — последовал любезный ответ, который она подкрепила выразительными, непристойными жестами.
<…> она продолжала злобствовать даже тогда, когда я уже выскочил на улицу.

 

… I shall not soon forget a Cockney Amazon in a place near Trafalgar Square, to whom I tendered a sovereign when paying my score. (By the way, one is supposed to pay before he begins to eat, and if he be poorly dressed he is compelled to pay before he eats).
The girl bit the gold piece between her teeth, rang it on the counter, and then looked me and my rags witheringly up and down.
“Where’d you find it?” she at length demanded.
“Some mug left it on the table when he went out, eh, don’t you think?” I retorted.
“Wot’s yer gyme?” she queried, looking me calmly in the eyes.
“I makes ’em,” quoth I.
She sniffed superciliously and gave me the change in small silver, and I had my revenge by biting and ringing every piece of it.
“I’ll give you a ha’penny for another lump of sugar in the tea,” I said.
“I’ll see you in ’ell first,” came the retort courteous. Also, she amplified the retort courteous in divers vivid and unprintable ways.
<…> she gloated after me even as I passed out to the street.

Глава XXIV. Ночные призраки

[править]
A Vision of the Night
  •  

Вчера поздно вечером я прошёлся пешком по Коммершл-стрит <…> к докам, и воочию убедился, чего стоят хвастливые заверения преисполненных гражданской гордости газет Восточного Лондона о том, что жители этого района живут как нельзя лучше. <…>
Это был зверинец, где расхаживали двуногие в брюках и юбках, лишь отдаленно похожие на людей, а в остальном — скорее звери. Картину дополняли стражи в мундирах с медными пуговицами <…>.
Когда стражей не было поблизости, эти трущобные волки ощупывали меня голодным взглядом, и я боялся их рук, их страшных голых рук, похожих на обезьяньи лапы. Да и вообще эти люди были похожи на горилл — приземистые, сутулые, уродливые. Казалось, природа поскупилась, не дала им ни могучих играющих мускулов, ни мужественных, широких плеч, а отпустила ровно столько всего, сколько требуется для пещерного человека. Но в их тощих телах заключена дикая, первобытная сила, — такие руки могут вцепиться, терзать, рвать на части. Говорят, при нападении они так перегибают свою жертву, что у неё ломается позвоночник. Из-за десяти шиллингов они готовы без всякой жалости убить первого встречного, был бы только случай. Это новая порода дикарей — дикари больших городов. Место их охоты — улицы и дома, переулки и дворы. Дома и улицы для них то же, что для дикаря горы и долины. Их джунгли — городские трущобы….

 

Late last night I walked along Commercial Street <…> to the docks. And as I walked I smiled at the East End papers, which, filled with civic pride, boastfully proclaim that there is nothing the matter with the East End as a living place for men and women. <…>
It was a menagerie of garmented bipeds that looked something like humans and more like beasts, and to complete the picture, brass-buttoned keepers <…>.
At times, between keepers, these males looked at me sharply, hungrily, gutter-wolves that they were, and I was afraid of their hands, of their naked hands, as one may be afraid of the paws of a gorilla. They reminded me of gorillas. Their bodies were small, ill-shaped, and squat. There were no swelling muscles, no abundant thews and wide-spreading shoulders. They exhibited, rather, an elemental economy of nature, such as the cave-men must have exhibited. But there was strength in those meagre bodies, the ferocious, primordial strength to clutch and gripe and tear and rend. When they spring upon their human prey they are known even to bend the victim backward and double its body till the back is broken. They possess neither conscience nor sentiment, and they will kill for a half-sovereign, without fear or favour, if they are given but half a chance. They are a new species, a breed of city savages. The streets and houses, alleys and courts, are their hunting grounds. As valley and mountain are to the natural savage, street and building are valley and mountain to them. The slum is their jungle…

  •  

[Дикари] эти существуют; они здесь и готовы к прыжку. И горе Англии в тот день, когда она отступит на свои последние рубежи и все способные держать оружие мужчины окажутся на линии огня! Ибо в тот день дикари выползут из своих нор и берлог, и жители Западного Лондона увидят их, как увидали когда-то благородные, изнеженные аристократы феодальной Франции им подобных и спрашивали друг друга: «Откуда они? Неужели это люди?»
Но не только этими существами населён зверинец; они лишь появляются то тут, то там, выискивая уголки потемнее, скользя вдоль стен, подобно теням. Но женщины, женщины, давшие им жизнь, — те бродят повсюду! Они нахально приставали ко мне, назойливо выпрашивая пенни и делая непристойные предложения. Они пьянствовали во всех кабаках — грязные, косматые, <…> бесстыдные до предела <…>.
И были там ещё другие: страшные, похожие на призраки существа, подлинные отбросы общества, чудовищные в своей уродливости, ходячие скелеты, живые трупы, — женщины, доведённые недугами и пьянством до того, что, продаваясь с публичного торга, не могли получить за себя даже двух пенсов, и мужчины с искажёнными лицами, в фантастических лохмотьях, утратившие всякое человеческое подобие, переступавшие с идиотической ухмылкой с ноги на ногу, как обезьяны, и, казалось, не имевшие сил сделать ещё хоть шаг. <…>
Непригодные и лишние! <…> Нет таких предприятий, где ощущалась бы нехватка рабочих рук. <…>
Они — порождение проституции, проституции мужчин, женщин и детей, вынужденных продавать предпринимателю плоть и кровь, ум и душу. Если это всё, что цивилизация может дать человеку, то уж лучше вернуться в дикое, первобытное состояние <…> и кочевать с места на место…

 

They are here, alive, very much alive in their jungle. And woe the day, when England is fighting in her last trench, and her able-bodied men are on the firing line! For on that day they will crawl out of their dens and lairs, and the people of the West End will see them, as the dear soft aristocrats of Feudal France saw them and asked one another, “Whence came they?” “Are they men?”
But they were not the only beasts that ranged the menagerie. They were only here and there, lurking in dark courts and passing like grey shadows along the walls; but the women from whose rotten loins they spring were everywhere. They whined insolently, and in maudlin tones begged me for pennies, and worse. They held carouse in every boozing ken, slatternly, unkempt, <…> overspilling with foulness and corruption <…>.
And there were others, strange, weird faces and forms and twisted monstrosities that shouldered me on every side, inconceivable types of sodden ugliness, the wrecks of society, the perambulating carcasses, the living deaths—women, blasted by disease and drink till their shame brought not tuppence in the open mart; and men, in fantastic rags, wrenched by hardship and exposure out of all semblance of men, their faces in a perpetual writhe of pain, grinning idiotically, shambling like apes, dying with every step they took and each breath they drew. <…>
The unfit and the unneeded! <…> There are no jobs going begging through lack of men and women. <…>
The progeny of prostitution—of the prostitution of men and women and children, of flesh and blood, and sparkle and spirit; in brief, the prostitution of labour. If this is the best that civilisation can do for the human, then give us howling and naked savagery <…> and the squatting-place…

Глава XXVI. Пьянство, трезвенность и экономность

[править]
Drink, Temperance, and Thrift
  •  

Едва ли правильно назвать склонность англичан к пьянству благоприобретённой, ибо, зачатые пьяными родителями, они уже в утробе матери пропитываются алкоголем. <Пиво> — первое, что им дают понюхать и отведать, едва они успевают появиться на свет, с ним же связаны все дальнейшие картины их детства.

 

It may hardly be called an acquired habit, for they are accustomed to it from their earliest infancy. Children are begotten in drunkenness, saturated in drink before they draw their first breath, born to the smell and taste of it, and brought up in the midst of it.

  •  

Не может человек, трудясь, как вол, и питаясь, как свинья, сохранять чистые идеалы и здоровые желания.

 

Man cannot be worked worse than a horse is worked, and be housed and fed as a pig is housed and fed, and at the same time have clean and wholesome ideals and aspirations.

  •  

Если умирает ребёнок, <…> труп остаётся в комнате. И он лежит до тех пор, пока не наскребут денег на похороны, — чем беднее семья, тем дольше. Днём он лежит на кровати, ночью его перекладывают на стол, а утром — снова на кровать, так как за этим столом будут завтракать. Иногда тело кладут на полку, которая в обычных случаях служит буфетом. <…> одна женщина, не имея средств на похороны, продержала трупик ребенка в комнате три недели.

 

When a child dies <…> the body is laid out in the same room. And if they are very poor, it is kept for some time until they can bury it. During the day it lies on the bed; during the night, when the living take the bed, the dead occupies the table, from which, in the morning, when the dead is put back into the bed, they eat their breakfast. Sometimes the body is placed on the shelf which serves as a pantry for their food. <…> an East End woman was in trouble, because, in this fashion, being unable to bury it, she had kept her dead child three weeks.

  •  

Поборники трезвенности могут сколько угодно надрывать глотки, распинаясь о зле, порождаемом пьянством, но до тех пор, пока не уничтожат зло, заставляющее людей пить, пьянство будет процветать и приносить зло. <…>
Как-то раз я посетил выставку японского искусства, устроенную для бедняков Уайтчепела, дабы облагородить их души и вселить в них жажду Красоты, Истины и Добра. <…> но для них это явилось бы лишь новым проклятием, ибо совсем нестерпимой показалась бы тогда бедным людям та жалкая жизнь, на которую обрекает их существующий социальный порядок, сулящий каждому третьему бедняку смерть в благотворительном учреждении. Ведь они почувствовали бы себя ещё более обездоленными, чем прежде, когда ещё ничего не познали и ни к чему не стремились! Если бы судьба превратила меня на всю жизнь в одного из рабов Восточного Лондона, обещая при этом выполнить последнее мое желание, я сказал бы, что хочу забыть о Красоте, Истине и Добре, забыть обо всём, что вычитал из книг или слышал, обо всех людях, которых когда-либо знал, обо всех странах, где побывал. А если судьба отказала бы мне в этом моём последнем желании, то почти наверняка я стал бы шляться по кабакам и пьянствовать, чтобы избавиться от воспоминаний.
Ох, уж эти благотворители! Все их просветительные и религиозные миссии и разные филантропические затеи — это же чушь, бессмыслица! <…> Эти жалостливые люди совершенно не понимают жизни. Они ещё не раскусили Западную сторону, а уже спешат на Восточную — в качестве наставников и мудрецов. Не познав простого христианского учения, они являются к несчастным, отверженным беднякам в пышном обличье избавителей от социального зла. <…>
Как метко выразился кто-то, эти люди делают для бедняка всё, за исключением одного, — они не слезают с его шеи. <…>
И все они хором твердят одну главную, основную ложь. Они не ведают, что это ложь <…> — проповедь «бережливости». <…> В перенаселённом Лондоне идёт острая борьба за работу, поэтому оплата труда падает до самого низкого прожиточного минимума. <…> И везде, где в промышленности много свободных рук, кучка «бережливых» рабочих будет систематически подрывать заработную плату.

 

The temperance advocates may preach their hearts out over the evils of drink, but until the evils that cause people to drink are abolished, drink and its evils will remain. <…>
I have gone through an exhibition of Japanese art, got up for the poor of Whitechapel with the idea of elevating them, of begetting in them yearnings for the Beautiful and True and Good. <…> the foul facts of their existence and the social law that dooms one in three to a public-charity death, demonstrate that this knowledge and yearning will be only so much of an added curse to them. They will have so much more to forget than if they had never known and yearned. Did Destiny to-day bind me down to the life of an East End slave for the rest of my years, and did Destiny grant me but one wish, I should ask that I might forget all about the Beautiful and True and Good; that I might forget all I had learned from the open books, and forget the people I had known, the things I had heard, and the lands I had seen. And if Destiny didn’t grant it, I am pretty confident that I should get drunk and forget it as often as possible.
These people who try to help! Their college settlements, missions, charities, and what not, are failures. <…> They approach life through a misunderstanding of life, these good folk. They do not understand the West End, yet they come down to the East End as teachers and savants. They do not understand the simple sociology of Christ, yet they come to the miserable and the despised with the pomp of social redeemers. <…>
As some one has said, they do everything for the poor except get off their backs. <…>
And one and all, they join in teaching a fundamental lie. They do not know it is a lie, <…> they preach is “thrift.” <…> In overcrowded London, the struggle for a chance to work is keen, and because of this struggle wages sink to the lowest means of subsistence. <…> And a small group of such thrifty workers in any overcrowded industry will permanently lower the wages of that industry.

Перевод

[править]

В. И. Лимановская, 1954 (с незначительными уточнениями)

О книге

[править]
  •  

У Джека был дар божественного сострадания, и он плакал над лондонским Ист-Эндом, как Иисус над Иерусалимом. <…> он изобразил этих людей в своей книге «Люди бездны». Потомство прочтёт эту вещь с ужасом и вряд ли поверит ей, но, конечно, признает её одним из самых сильных его произведений.

 

Jack had a divine pity, he had wept over the East End of London as Jesus wept over Jerusalem. <…> the pictures he wrote of them in “The People of the Abyss” will be read by posterity with horror and incredulity, and recognized as among the most powerful products of his pen.

  Эптон Синклер, «Над толпой», 1917

Примечания

[править]
  1. Как Сатану.
  2. В Британии запрещено спать на улице. Наказание было — неделя тюрьмы (как указано в главе XVI), но чаще полицейские прогоняли засыпающих (гл. X).